Часть 20
17 января 2020 г., 17:08
Он легко проснулся, легко поднялся с кровати, наполненный воздухом и ветром с улицы. Тело буквально летело, тонкие ноги не касались пола. За окном белел первый снег. Он летел медленно, кружась, едва движимый ветром. Сугробы уютно покрывали лавки и деревья, и статуи, и маленькие строения на огромном участке. Юри оглядывал это тихое зимнее чудо, отмечая вдруг про себя, что впервые не болен.
Не болело тело и голова, не болело что-то внутреннее, как если бы излом, заставлявший то биться в рыданиях, то лезть ко всем за любовью, вынули аккуратно из тела. А на его месте — пустота. И не было ничего, только ветер в этой пустоте задевал что-то иногда, заставляя то смеяться, то тихонько плакать. Кацуки смеялся легко и звонко, обходя всю комнату, затем — мастерскую, а потом и просто гуляя по коридорам. Всё такие же увлечённые беты семенили по кабинетам, грузные омеги откровенно спали у разных дверей, либо угрюмо и тяжело оглядывали всё пространство. Когда эти взгляды натыкались на девушек бет они, правда, становились намного дружелюбнее и мягче. Юри улыбался и этому. Улыбался ещё тому, как Виктор серьёзно выговаривает что-то милой бете в коридоре, а потом вдруг смеётся, взмахивая рукой и сбрасывая эту серьёзность. Жизнь прекрасно шла, и вечернее одиночество сменялось утренней суетой.
К отверженным Кацуки так и не спустился, опасаясь не то чтобы их самих, но их похожести на него. Их живые полузвериные взгляды, их резкие движения и вскрики — это тоже Юри. Он ближе всех к этим рабам, но ходит по широким коридорам в длинном платье, под чёрной чёлкой пряча клеймо. Такой же, ни словом, ни делом не отличный.
Отверженный вернулся в мастерскую, обошёл её со всех сторон, оглядывая как заново. Просторная и светлая, достаточно широкая, чтобы вывесить в ней часть картин и набросков, и Виктор так и сделает. Потом, когда пройдёт достаточно времени, будут и выставки всех картин. Только портрет альфа утаит в своём большом кабинете. Посмотрит — вспомнит художницу. Большего не вспомнит, откуда вспомнить, если не знаешь?
Юри провёл рукой по шершавой стене, оставляя свой последний незаметный след. На стене его такой же незаметный автопортрет, Виктор его не найдёт ни в первый год, ни во все последующие. Найдут, может, исследователи этого феномена — творящий раб. Сам собою встанет вопрос — а может ли раб творить, и остаётся ли он рабом в своём искусстве. Новый шаг к революции.
Революция для Кацуки всегда была чем-то вроде пустого звука, ружейного выстрела холостыми патронами, фальшивого театрального удара. За «революцией» Юри видел свою сестру. Мари, прекрасная бета, стояла с флагами наперевес, с пистолетами, в военной форме. Такой она ушла в какую-то подпольную группировку вроде «Сопротивления», такой навсегда осталась. «Ты, наверное, умерла, моя революционерка?» — так называется её портрет, очень аккуратный, линии там порой чересчур плавные. Мари заслуживала лучшего портрета. Может, лучшего брата и лучшей семьи. Без родной матери она сумела как-то заменить мать Юри, воспитав в нём человека. От Мари — рисунки, от Мари — искусство, от Мари — настоящая жизнь. Она в революции важнее. О ней ни слова не скажут.
В сущности о биографии Кацуки тоже не много будет сказано. Ну много ли наговоришь о жизни короче трёх десятков? О семье скажут, о любви, может, о домашней жизни. Об обучении рабом. На таком фоне феномен художника — а после смерти Юри и останется художником — станет совершенно поразительным. Все эти круги и квадраты выльются в жизнеописание целой касты.
Года будут идти, отверженного запомнят. Свергнут строй, и все вдруг станут равны. Люди будут ломаться. Но Виктор до этого успеет состариться и спокойно и благородно умереть в окружении семьи в своём огромном доме. Но то будет революция, и то будет совершенно потом.
Есть ли жизнь после смерти?
Да её и до смерти особо не было.
Юри стоял у своей комнатки без окон, куда Виктор вывел его после первого восстания. Тогда они почему-то не поговорили о том, что умер Маккачин — Кацуки бы понял, не поговорили о самом восстании — отверженный мог бы рассказать что-то важное, что-то, что Виктор бы понял и понял вместе с тем всех отверженных. Не поговорили. И слова канули в этом неслучившемся диалоге. Никифоров мог бы полюбить по-настоящему Юри, принять его как человека и позволить себе очароваться. Не случилось. Они друг у друга случились, а диалог не родился, так и остался двумя монологами, брошенными друг в друга. Так не строят.
В маленькой комнате всё осталось по прежнему: зелёные стены, кровать, стол, шкаф. Отсюда вышли самые сильные работы Юри, здесь были созданы лучшие наброски. Искусство — порождение недостатка, аскетичного больного минимализма, не изящного, но переломанного. На стенах заметки, но слов уже не прочесть. Исследователи года через три поймут, а отверженный уже всё сказал, больше он и сам не вспомнит.
Хотел сказать, а говорить-то нечего.
Умолк.
Добрался до комнаты рядом с кабинетом. Всё то же маленькое окно, всё тот же пол, а за окном — бескрайнее поле. Здесь начиналась большая работа, и неслучившаяся любовь тоже началась здесь. При том началась аккуратно, со слёз и прикосновений, с извинений — так, как нужно, как в сказках оно и бывает. Прекрасный принц полюбил дурную Золушку, добрую своим сердцем. Не полюбил. Да и как-то…
А любовь-то зачем?
Вон сколько искусства было, сколько набросков сделано, сколько слов сказано, а любовь зачем? Она только молчать заставит, и придётся быть счастливым от наполненности. В свой последний день Юри решил быть счастливым от пустоты, от предвкушения развязки его жизни. Как в хороших книгах — а кто с кем останется? Кто кем будет? Все останутся счастливы?
Останутся.
У альфы — богатство, статус, семья. Ему любовь нужна, у него всё по плану, семья тоже по плану, ровно через год после смерти отверженного, как раз к тридцати. Красивая альфа, красивые дети — мальчик и девочка. Страшные секреты за плечами папы и его прекрасные навыки руководителя, похожие на навыки диктатора-тирана.
У Юри — совсем дырявое тело и вечное спокойствие. Это лучшая участь отверженного, лучшая участь для него как для раба, это единственная его свобода — смерть. За такое Виктор даже не палач. Он просто согласился выполнить просьбу, его никто не осудит. Разве что после революции, но там — картины в топку, кому какое дело до старого художника?
У Отабека с Юрием останется такое же счастье на двоих, несоразмерно огромное для них. Их сложно винить в случившейся любви — оба шли навстречу. Да и разница меньше: Юра — омега, Отабек явно беднее Никифорова, демократичнее, что ли.
Всё будет, как должно быть, всегда и везде, во всём.
— Виктор!
Альфа кивнул, заметив Юри в своём кабинете. Он аккуратно принялся складывать документы в стопку, скрывая мелкую дрожь в руках. глянул ещё раз на отверженного, отвернулся резко. Из сейфа под столом вытащил небольшой пистолет, совершенно карманный, оглядел и его.
— Уверен?
— Всегда был.
— Готов?
— С самого рождения.
Никифоров ещё раз кивнул, набрасывая своё пальто. Улыбнулся своему отражению. Обмотал шею широким шарфом, провёл рукой по волосам.
— Так и пойдёшь? — на Юри он смотрел через зеркало.
— Земля меня и в платье примет.
— Снег, Юри. Там только снег.
— Я умру — и вишня расцветёт.
Вышли из комнаты вместе, но не за руки — Юри тянуло вверх, Виктора — вниз. Кацуки шёл, приветливо всем улыбаясь, иногда взмахивая рукой, но не говоря ничего, словно и голос пропал.
— Попрощайся с домом.
Отверженный вышел сквозь огромные тяжёлые двери, встал босым на снег, поклонился низко, продолжая идти. Тело его, оказавшееся открытым всем ветрам, поддавалось любому потоку воздуха, послушно будто бы перелетая через сугробы. Виктор шагал следом, кутаясь в шарф и поднимая ворот пальто. Руки его в чёрных перчатках начинали замерзать.
— Здесь. — Юри остановился посреди огромного поля, — Здесь большая земля. Я уйду в эти снега, но снег меня пустит к земле. Всё будет хорошо.
— Как скажешь. — тихо соглашался Никифоров.
— Подожди, Виктор. Я хочу договорить последнее. Спасибо, Виктор. Когда я умирал в прошлый раз, я говорил, что если бы был как ты — рисовал бы картины. И вот я нарисовал всё, что хотел, и вот я стою на равных с тобой, и ты смотришь в мои глаза, ты ведь видишь их? Я тебя хорошо вижу. Ты красивый. Виктор, ты слышишь, я счастлив, Виктор! И ты тоже будешь. Всё будет хорошо, Виктор. Я обещаю тебе. Ты будешь с тем, с кем хочешь.
— Спасибо тебе, Юри. Я не узнал тебя, но ты легко понял меня, ведь так? Мы не смогли бы существовать рядом, я бы не смог быть рядом с тобой. Ты этому всему чужой, хотя и похожий. Ты похож на отверженного, но ты другой, ты не в то время родился. Я о тебе ничего не знаю. Спасибо за всё, что ты делал. Ты сделал очень многое, ты не поймёшь сейчас — потом поймут. Ты никогда не увидишь весну, стоя ногами на земле, но ты бы её заслужил. Ты заслужил всего, и умереть так, как хочешь — тоже. Прости, спасибо и прощай. Будь счастлив.
Выстрел — в самую душу.
Альфа не осёкся, и пуля попала точно в сердце. И Юри, конечно, тоже упал, и полетел тоже, единовременно воспаряя и накрывая своим синим платьем все снега, весь огромный мир. Виктор встал у тела, касаясь рукой ещё теплого лица. Дыхание не ощущалось, не ощущался пульс, но жизнь, стремительно уходившая и вверх, и вниз затопила все ощущения, все существующие пространства.
Непрожитая жизнь и неслучившаяся любовь сплетались в кружево на белом первом снегу. Но снег окрашивался вдруг во все четыре цвета, и белый от чистоты, и красный от крови, и синий от платья и будто бы самого неба, упавшего от выстрела. И чёрный снег летел безжалостно, падая на пальто Виктора, на непокрытые по забывчивости волосы, на побледневшее ещё сильнее лицо.
Снега закручивались, снега летели по всем сторонам мира, и то была не метель, но зимняя поминальная молитва, широкая, на весь мир, больная до краёв.
— Не смотри на чёрный снег. — шепнул альфа, закрывая глаза Юри и вставая. Долго он ещё смотрел на тело, долго ещё четыре снега кружили и кружили над ними.
Долго ещё приходили чёрные тени, рассаживаясь и убаюкивая новую тень, светлую ещё, туманную. Рядом с тенью бежала собака, тоже из тени обращавшаяся в туман. Несчастные, долгие, длинные тени благословляли новую. И новая — парила.
Примечания:
Мой дозор окончен. Всем спасибо. Пишите отзывы, работа правда немаленькая была
Стекло ваше стекло