Покойники не умеют плакать. За них это делают те, кто стоит на их похоронах.
Это не могло быть мечтой всей его жизни. Это не могло быть тем, что они представляли, лежа в темноте комнаты с тиканьем часов и тихим шёпотом наперевес. Это не мог представить никто и никогда. Но это случилось. И говорить «почему со мной» стало как-то бессмысленно. Да и сил не было. Сил не было даже, чтобы взглянуть на тёмные доски закрытых гробов — тела были слишком обезображены. Сил не было, чтобы прийти в себя. Омега потеряла своего альфу. Альфа потерял своего омегу. В одной семье, в один день, под одним полуденным солнцем. Аварии на пустой трассе это не то, что мы представляем мечтая о будущем, да? Говорят, что за отрицанием приходит понимание, после следует исцеление временем. Хосок в эту ерунду не верил, он вообще теперь мало во что верил. В своё будущее без своего омеги — тем более. А его мать просто закрыла на толстые цепи свою боль внутри своей разрушенной души, с головой уходя в заботу о сыне. У неё был Хосок. У Хосока, казалось, никого. Говорят, что за отрицанием приходит понимание, после следует исцеление временем. Чон в эту ерунду не верил. Потому что за пониманием пришли горы таблеток и один стакан воды на всё. За пониманием пришла скорая, слабый пульс и громкие больничные приборы. Его мать еле пережила тот вечер ожидания, вновь постарев лет на десять. Хосок отчего-то думал, что потеряй она обоих своих альф — ощутила бы то, что чувствует он сам сейчас. Психиатр это называл просто апатией, в которой Чон потонул давно и без шанса на выживание. Последнее, правда, Хосок сам добавил. И Чон был не против. Пусть называют как хотят, пусть делают, что хотят, пусть тащат в клинику с решётками на окнах и капельницей у скрипящей кровати. Пустота и правда поглощала его с каждым днём всё больше. — Если ты этого не хочешь, то должен попробовать пойти на контакт с кем-нибудь, — с лживыми обещаниями «это должно помочь» говорил местный психиатр, щёлкая автоматической ручкой. Нервное. Хосок впервые усмехнулся. Только люди в этом здании были однотипно серыми, как стены, испещрённые тонкими паутинками трещин. Чон как-то заметил такие же паутинки на тонких запястьях бледного парня в столовой. Розово-красные паутинки общей боли. — Привет, — вырывается само собой, когда Хосок уже ставит поднос на длинный стол, мутным взглядом оглядывая парня напротив. Тот выглядит лучше его самого, синяки под глазами не такие большие, щёки не так сильно впали, они даже немного пухленькие, и это смотрится до безобразия (в этом заведении) нелепо. Но глаза такие же стеклянно-ледяные, лишь с проблесками понимания происходящего. А ещё от него пахнет чужим запахом бергамота. От Хосока уже давно ничьим запахом не пахнет. Незнакомец оглядывает равнодушно, но на секунду его взгляд загорается, он сам не понимает от чего. Будто что-то прорывается в затуманенное лекарствами сознание. У Чона тоже так бывает, он даже не обращает внимания. — Привет, — тихо роняют рядом, продолжая пить воду. Еда так и остаётся нетронутой. Прямо как у Хосока. Чон едва заметно усмехается: сколько общего-то. — Почему ты здесь? — вопрос до неприятного обыденный, задающийся каждому новичку, хотя незнакомец таким может и не являться, Хосока просто долго держали в палате (***
— Внизу есть автомат со снэками, он для персонала, знаешь же? — раздаётся рядом с Чимином и тот вздрагивает, отворачиваясь от окна, за которым санитар опять не смог поджечь пятую за сегодня сигарету из-за порывов ветра. Он растерянно смотрит на парня, не понимая, что от него хотят, а потом резко выдыхает, когда его хватают за руку и тащат по незнакомым лестницам вниз. Они абсолютно точно не должны здесь находиться. Они абсолютно точно не должны пользоваться врачебными пропусками, чтобы открывать двери. Только Хосок не слушает, улыбается снова, и тащит дальше по первому этажу, останавливаясь у автомата со снэками. Точно, он же о них говорил. — Еда здесь паршивая, давай по шоколадке! — несколько сильных толчков и пара сникерсов падает в нужное отделение. Чон смеётся заговорщически. А потом, когда они уже между первым и вторым этажами, выдыхает будто серый никотиновый дым (Пак всё ещё помнит как это, даже скучает), — шоколад приносит иллюзию счастья. Серотонин. И Чимин замирает. Он не привык к тому, что люди обращают внимание на чей-то разбитый взгляд. — Ешь давай, — с набитым ртом фырчет Хосок и пытается проглотить сквозь ком в горле. Едва получается. Пак медленно открывает упаковку, откусывает и внушает себе, что сейчас должно стать легче. Что взгляд прояснится, ледяные течения мыслей остановятся, а сердце впервые забьётся с трепетом. Он ожидает слишком многого, Чон смеётся: «Поверь в эффект плацебо», а во рту плавится шоколад. Чимин несмело улыбается: это не то, к чему он привык. Утром у обоих глаза красные. Жаль, эффект плацебо не долговечен.***
— Нет, всё же, почему ты здесь? — как-то интересуется Чимин, прожёвывая очередную шоколадку в самом тёмном коридоре этого богом забытого места. Хосок, кажется, знает все углы, где можно спрятаться. Чон смотрит сквозь стекло, прямо на ослепляющее холодное солнце, и обжигается слезой, которую не замечают. Мелкая дрожь пробивает пальцы, он откусывает ещё шоколада и с набитым ртом, чтобы не сорваться, отвечает несмело: «Мой истинный омега умер, а я решил последовать за ним». Пак застывает на месте, не решаясь повернуться в сторону знакомого, дожёвывает остатки сладости и крепче сжимает шуршащую упаковку, переосмысливая кое-что для себя. Хосок впервые ест кашу в столовой на ужин. Хосок улыбается. И сгорает, пока Чимин притворяется, будто не чувствует исходящего от него пламени. Знает, что сейчас говорить об этом не нужно. Ночь наступает привычно, привычно встречают кровати, пропитанные ни одним литром слёз. Чимин в эту ночь не спит из-за мыслей. Хосок — из-за разрывающего грудную клетку увеличивающегося с каждым тиком часов вакуума.***
— Знаешь, я не против дышать бергамотом, — впервые без шоколада слабо улыбается Чимин на следующий день, вновь наблюдая за боем зажигалки и санитара сквозь окно второго этажа. Хосок удовлетворённо выдыхает и отчего-то ему становится легче. Оказывается, собирая чужие разбитые души можно излечить свою. Так ведь? Он видит тот самый бергамот по имени Юнги через пару дней. Тот отчего-то выглядит хуже Пака, а из кармана торчит хоть как манящая Чимина пачка сигарет. Дешёвых. От которых иллюзия счастья, как от шоколада. Чон достаёт три. Не помогает. Чимину, кажется, тоже. Даже незаметно вытащенная сигарета не даёт нужного эффекта, только сильнее тиски сжимает. Хосок кашляет и понимает: эффект плацебо начинает заканчиваться.***
Врачи говорят в закрытых кабинетах, что пациент из сто седьмой идёт на поправку. Хосок как-то заглядывает туда и убеждается — Чимин. Чон врачам не верит, почти как времени. Потому что взгляд Пака всё такой же, как у любимых мамой фарфоровых кукол. А улыбка насквозь пропитана ложным счастьем. — Я бы хотел встретить рассвет с ним в Пусане на берегу. Но я не умею… — почти шепчет Чимин срывающимся от кома в горле голосом под скрипы деревьев во время очередной прогулки, не решаясь заканчивать фразу. — Я не могу больше ранить его. Хосок закрывает глаза, вслушиваясь в звуки ветра, и слышит знакомый голос с того света «Я не могу больше ранить его». Следующим утром его глаза впервые не красные, их даже не щиплет от слёз. Пак с придыханием говорит об этом Юнги, тот израненной, но счастливой собакой смотрит на него, и Чону кажется, что Юнги не знает о плацебо. Или для него это Чимин?***
Чимин съедает две шоколадки перед походом в знакомый кабинет. Чимин врёт, ломаясь внутри, и улыбается, мысленно морщась от растянутости сухих губ — привычно. Хосок слушает под дверью и обдумывает своё — обычное дело. Разговор ни о чём в тёмном коридоре, вновь потухший огонь зажигалки санитара и собранные медсестрой вещи пациента из сто седьмой. Два дня спустя Пака выписывают. Три — Хосок слышит сквозь двери закрытых кабинетов врачей о смерти пациента из сто седьмой. Родители требуют… Хосок больше не слушает. Две шоколадки на подоконнике в той самой палате. Четыре — в ближайшей от неё. Санитар впервые подкуривает с первого раза. «Я не могу больше ранить его» ногтями по дереву двери в самом тёмном коридоре богом забытого места.Омега Хосока так же страдает там, где должен быть счастлив, наблюдая за тем, что осталось от его альфы?
«От эффекта плацебо скоро начнётся сахарный диабет», — хрипит Чон пустому подоконнику с решётчатым окном и горько усмехается. Ответа нет. Хосок съедает даже обед в столовой за пустым столом, улыбаясь свободному стулу напротив.***
Со временем не становится легче, ты просто обволакиваешь себя ложью и всем кажется, что бесконечные минуты в белой комнате и правда смогли тебя излечить от пустоты внутри. Хосок примерно так же убеждает себя о счастье под ребрами, проглатывая кусочки шоколадки перед последним походом к психиатру. Он не излечился, не излечится никогда. От этой боли лекарства не придумали. От воспоминаний — тем более. Но ради своего омеги он притворится счастливым нормальным человеком. Чтобы ему не пришлось больше ранить Хосока. Воздух на улице, за пределами загородной клиники, удушающий, давящий на лёгкие, а может дело и в знакомых дорогах, по которым когда-то неслись призраки мечты. Чон не замечает особо, покупая те самые дешёвые сигареты и давясь ими под хрипы кашля. Из-за чего они только Чимину нравятся?***
Для состоятельного наследника крупной компании найти простого человека — не такое большое дело. Найти чью-то могилу ещё проще. Три дня спустя Хосок стоит с пачкой сигарет и тремя сникерсами у могилы иссохшего океана, грустно усмехаясь над засыхающим из-за него бергамотом, медленно скрывающимся на горизонте облепленного могильными плитами кладбища. Сигареты для Юнги, шоколадки для Чимина, тот всё равно вытащит парочку у своего бергамота, с которым он не умеет… встречать рассветы в Пусане. Теперь, видимо, придётся встречать закаты на сеульском кладбище. С эффектом плацебо на одного. Приближающийся запах ландышей заставляет отправиться по тропинкам к сгорающему на горизонте солнцу. Чон ещё не готов общаться с людьми. С друзьями Пака — тем более. Потому что для Чимина Хосок не друг. Для Хосока Чимин — тоже. Просто они стали друг для друга плацебо в тёмных коридорах богом забытого места. И этого не объяснить. Пачка сигарет Чона летит в мусорку. Шоколад он больше не покупает.***
Время не лечит, от пустоты вместо сердца не избавиться, но к притворным улыбкам заграничным инвесторам привыкнуть получается слишком быстро. Пустующее место, потерявшее хозяина в той же аварии, встречает своего нового господина: закалённого и сильного на вид (да и по слухам), слабого внутри, за закрытыми дверьми одинокой квартиры на двоих. Простительно. Простительно, когда сожалеющие взгляды, выевшие строки из дешёвых газет, напоминают об ушедшем слишком часто. Хосок разучился смотреть людям в глаза. Будущее манит успешными сделками и хорошими знакомствами, Чон слепо идёт на его зов, ногами передвигая на автомате. Потому что ему всё ещё всё равно. Но он обещал своему омеге.***
Будь у нас шанс вернуться назад, где бы мы желали оказаться? И были бы счастливы, изменив своё прошлое? Хосок обманчиво думает, что был бы. Но машину времени не придумали. Хосок обманчиво думает, что был бы. И надеется, что вездесущий для него кошмар однажды окажется просто сном. Но продолжает подписывать бесконечные бумаги с печатями, перебирать диаграммы и стучать пальцами по бесшумной клавиатуре. Во сне так не работают. И в тайне он это понимает, но научился у некоторых скрывать очевидные факты от самого себя.***
Газеты брызжут своим безумием, похуже того, что Хосок встречал в лечебнице. Газеты марают честные имена, выгораживают лжецов и лезут в те степи, в которые посторонним вход воспрещен. Кого это волнуют, когда они пишут о молодом господине с израненной душой, ищущим успокоение в море алкоголя, прикрепляя нелепые смазанные фотографии из средней школы, когда молодость затемняла глаза. Кого это волнует, когда остальные говорят о скорейшем заведение наследника двадцатитрёхлетнему парню, чтобы оттеснить те нелепые строчки, въедающиеся правдой в мозги простых обывателей и тех, кто повыше. Чон впервые не выдерживает, впервые едет в бар, впервые глотает литры алкоголя и пытается забыть обо всём. Дрожащие руки подсказывают выход на ближайшем мосту, а скукожившиеся лёгкие — о потребности никотина. Того, что покрепче. И только мозг кричит знакомым голосом «если ты этого не хочешь, то должен попробовать жить ради кого-то». Снова лживые обещания. Жить ради кого-то, потеряв всё, кажется чем-то невозможным, когда полы пиджака раздувает ветер, обласкивающий мост. Хосок перегибается через перила и замирает на секунду, чувствуя подступающую то ли истерику, то ли что-то похуже, и слыша хруст шоколадки в нагрудном кармане. Секретарь дал для улыбки. Одинокой фигурой сидеть на промёрзшем осенними дождями асфальте холодно. Касаться шеей ледяных перил моста холодно. Только шоколад заносит в тело лживое тепло эффекта плацебо и Хосок вспоминает чужие слова родным голосом. Обещание потонуло в лужах между работой и домом. Смылось ливнем с придавленных плеч. Он счастливый. Нормальный счастливый человек. Это та одёжка, что он надел на выходе из клиники. Прилипчивая накидка. Но таким он должен быть, да? — Мам, помоги мне, — хриплое в трубку пьяным голосом. — Помоги найти то, ради чего я смог бы продолжать жить. Гудки обжигают женское ухо, сердце, сжимаясь, разрывается вновь будто под действием мины, и трясущееся тело еле добирается до дивана. Они оба выжигают глаза этой ночью солёными слезами, а утром улыбаются кто кому: омега в гостях давно забытым друзьям, альфа в офисе китайским инвесторам.***
Мать Хосока просто закрыла на толстые цепи свою боль внутри своей разрушенной души, с головой уходя в заботу о сыне. У неё был Хосок. У Хосока, казалось, никого. И это тот единственный выход, который она видела в сложившемся грузе из сплетен, слов советников и одинокой фразы о смысле жизни от сына. Потому что не считая истинного альфу для неё смыслом жизни был её ребёнок. И отчего-то казалось, что такое может сработать и с младшим Чоном. Даже если его истинный омега умер, забрав чуть ли не всю душу её сына с собой.***
Разговоры о взаимовыгодных предложениях не ведутся в открытую в гостиной за чашкой чая и корзинкой печенья. Только если те самые предложения не летят в оболочке из красивых слов, прикрывающих правдивые намерения. Мать Хосока впервые после аварии улыбается кому-то, кроме своего сына. Впервые щебечет птичкой прекрасные речи за пределами стен собственного дома. И впервые прячет шею под тонким платком, потому что обещания в их семье принято нарушать. А ещё она впервые растягивает губы в искренней улыбке, когда получает положительный ответ на престранное для двадцать первого века предложение о женитьбе детей двух состоятельных семей. Кулачки сжимаются, чувствуя вливающуюся в кровь силу от медленного исполнения задуманного долга перед сыном.***
Дыхание не горячее, ни капли не согревает в этом холодном зале. Поцелуи не обжигающие, не тем, чем должны: вместо страсти они сжигают льдом безразличия. И наступает ломающее кости осознание, что в этом помещении каким-то неведомым образом оказались несчастны только двое, и те — молодожёны, принимающие от каждого гостя искренние улыбки и радостные возгласы, вперемешку со слезами счастья. Хосок слабо виновато улыбается и, потирая сковавший палец металл, просит прощения, вглядываясь в последние лучи заходящего солнца сквозь окно второго этажа. В этот вечер он впервые отказывается от сладкого десерта, ссылаясь на плохое самочувствие, и обещает себе отучиться питаться пустыми плацебо для пустого счастья, которое в итоге всегда приводит к оправданным слезам. Он обещал. И он стал нормальным счастливым человеком.***
Под сердцем Тэхёна бьётся новая жизнь. И оба думают, что она станет спасением для потерянных душ. Сразу для троих, но у Хосока ещё неполное осознание поскрябывает нелепыми шутками: «Родится наследник — смогу сдать свой пост и уйти на покой». Услышавшие по-доброму смеются и, не понимая истинного посыла, предупреждают, что рано ещё о пенсии думать, до тридцати сначала нужно дожить. А Хосок улыбается им в ответ, только затаивает в трещинках губ сожаление с приправой из правды. Ему бы до тридцати дотянуть.***
— Расскажи, как быть хорошим мужем, — прерывает нелепые реплики фильма Тэхён тихим голосом, пуще закутываясь во флисовый плед, отдающий заботой. Хосок осматривает его недоверчиво, не глядя выключает телевизор и упирается взглядом в карие глаза напротив, выискивая в них посыл, а может и целую историю. Но там ничего: лишь пустота, расчерченная вкраплениями осознания реальности. Совсем как у Чимина. Пальцы сильнее сжимают несчастный пульт, а выдох получается слишком резким. — Тогда ты мне покажи, как быть хорошим отцом, — воздух леденеет, проскакивает холодными искорками бесчувственных душ, и ни одна мышца лиц не двигается. Тэхён плотнее прижимает руки к округлому животу и кивает: хоть на что-то он ещё должен быть способен. Хоть одну душу в этом чёртовом мире он не должен видеть разбитой до мелких песчинок, которые не собрать и не склеить, только если защитить от порывов ветра.***
«Два из трёх», — констатирует голос в голове, и Тэхён проклинает себя за это. Проклинает за то, что вместо заботы о сыне уходит в беспорядочные мысли о несостоявшихся мечтах, разрушенных тропах и несдержанных обещаниях. Но поделать ничего не может, когда вновь успокаивая беспокойного ребёнка, натягивает совсем неестественную улыбку с поволокой мантры в глазах «ты должен быть хорошим отцом». И в конечном итоге передаёт его тем, кто в нём чует смысл жизни. Два из трёх. И Тэхён не в их числе. Врач это называет послеродовым психозом, Ким своей глупостью, а Хосок покупает шоколадки по дороге домой. Но выкидывает их где-то в ближайшей от двери урне. И безжалостно улыбается, не зная как помочь, даже когда жизнь, кажется, вновь начинает течь по давно иссохшим венам.***
Мы привыкли к рассказам о будущем, для нас они что-то особенное, что-то волшебное, даже если и глупые до неприличия, мы всё равно не считаем их таковыми, ведь будущее затянуто вуалью неожиданности, в отличии от прошлого. Прошлое ясно, как яркий июньский день, чисто, без напусков и прикрытий, без надежды и тихих молитв перед сном. И о прошлом говорить не обыденно, никто не хочет слушать о твоём пути, потому что некогда бывавшее красиво вырисованной картинкой будущее встречало на своём пути скалистые берега и промёрзшие течения, разбивающие розовые очки представления пополам. Но в тот вечер Хосок слушал о чужом прошлом с поджатыми губами, впитывал каждую букву идеально подобранных слов, выплюнутых дрожащим голосом, и взгляда не отрывал от Тэхёна, перебирающего ткань длинных рукавов чересчур большого свитера. Тот притворялся, что безотрывно глядел на дрожащий свет искусственного камина, а сам пересматривал в голове моменты, убеждаясь в своих ошибках. До ста процентов это груз не уменьшило, но легче дышать становилось, хоть и медленно, но зато верно. Он даже захотел без обычной надобности обнять своего сына и показать ему тающий снег наступающей весны. А Чон так ничего и не сказал, понимая к чему говорилось об учёбе на хорошего мужа. К чему на него кидали сожалеющие взгляды, узнавая подноготную прошлого, и почему глаза этого человека были такими кукольными, не растапливаясь ни под чем. Тэхён и Чимин были похожи. Оба не любили по-настоящему, но оба страдали из-за этого, только вот первый сумел понять ложь самому себе, дожив до осознания запрятанных под ней из-за страха чувств, а второй… Тэхён и Чимин были похожи. Но при этом они были слишком разные в глазах Хосока. Хосока, который шоколад с тех пор не покупал. И слушал больше, слушал так же, как когда-то мальчишку в клинике, слабо улыбаясь на восхищённые рассказы со сбившимся дыханием, где чаще описательного «прекрасно» встречалось только одно имя.***
— Можно? — Тэхён не спрашивает, молит скорее, закрывая покрытую тишиной Морфея детскую. Хосоку даже спрашивать не нужно о чём его просят, он только кивает, тихо сожалеюще прося быть осторожным с папарацци, на что Ким лишь сдержанно повторяет его жест. И больше вечера дома он не проводит, запивая усталость горьким кофе в андеграундном клубе давно забытого района, где поют самые лучшие песни на свете родным голосом под звуки старой гитары, притащенной когда-то Тэхёном в оставленную однушку на той же улице.***
Goodbye love you flew right by love. // Прощай, любовь моя, ты была искренней.
Ким Тэхён убегает подальше от бара, от реальности, от ландышей, в глубины высоких домов, непривычно серых стен и удушающего смога улиц. Ким Тэхён слишком много думает. Не о цифрах, как когда-то боящийся признаться Чонгук, о чём-то большем, где он разрывается между «хочу»–«не хочу» и «люблю»–«не люблю». Но ведёт он себя не менее по-детски. Убегает и падает в чужие объятия, учуяв знакомый запах, медленно опускаясь на асфальт холодного тёмного города. — Хосок… — сбившееся дыхание не даёт больше слова сказать, всхлипы лишь ухудшают эту ситуацию, но Хосок не торопит. Аккуратно поглаживает и даёт продохнуть, прежде, чем ему скажут ожидаемое «помоги мне… помоги вернуть мне смысл жизни». Глаза Чона прикрываются, он с секунду переводит дыхание от нахлынувших воспоминаний, и под каплями первого дождя замечает: тот же мост, те же перила и те же дрожащие руки. Не его в этот раз. И ответа в этот раз так же не требуется. Тэхён утыкается в чужую грудь, дышит не тем запахом, которым хочет давиться, но знает, что помогут. И медленно успокаивается, разжигая в оживающих глазах надежду.***
Ким мечется на похоронах из угла в угол потерянной птицей, потому что он здесь не должен быть. Потому что для Юнги Тэхён лишь бывший парень лучшего друга, не больше. Для Тэхёна Юнги — целая история, медленно теряющаяся в смывающемся временем прошлом Хосока. Но и это не спасает. А Чон не обращает ни на кого внимания, подходит ближе к свежеперекопанной земле и оставляет пачку сигарет, тех самых, которые Чимин хоть как хотел стащить из кармана парня, а к рядом стоящему камню кладёт пару шоколадок и теперь точно для них двоих и для их эффекта плацебо на двоих с общими рассветами и закатами на запрятанном от мира сеульском кладбище. Чонгук на него смотрит с непониманием, узнавая лицо с фоторафий из соц. сетей Тэхёна и замирает на словах Хосока прямо в ухо, с дрожью в теле оглядывая стоящего поодаль Кима, на автомате забирая ослабевшими пальцами сникерс.