ID работы: 5168651

Издержки взаимопонимания

Слэш
PG-13
Завершён
195
автор
Andrew Silent бета
Пэйринг и персонажи:
Размер:
21 страница, 1 часть
Описание:
Посвящение:
Примечания:
Работа написана по заявке:
Публикация на других ресурсах:
Уточнять у автора/переводчика
Поделиться:
Награды от читателей:
195 Нравится 5 Отзывы 37 В сборник Скачать

Часть 1

Настройки текста
      У них чертов божественно поебанный мир. И это не Виктор говорит, это нагло нашёптывает его сука-душа, послушно виляя хвостиком и скалясь, как господь бог.       Душа послушная — это ведь твоё, Виктор, отражение.       Душа — сволочная блядь, и Виктор прячет её подальше от людей, насколько может, кривя совестью и пластмассовой улыбкой. А душа вгрызается абстрактными клыками в загривок хозяина и ебет ему мозг даже на расстоянии — утри им всем носы, Виктор.       Раздави их жалкие мечты одним взмахом ресниц.       Душа у него по-дьявольски хороша и по-божески пала ещё в двенадцать, и каждую ночь шепчет — ты же чувствуешь, насколько мы грешны.       Виктор прячет свою душу под сотней масок и тысячей личин: Виктор улыбается и по-отечески обнимает Якова за шею, улыбаясь так широко в корреспондентскую фотокамеру, что скулы сводит уже у наблюдавших; Виктор смеётся заливисто сладко, что блевать хочется, но Виктор давит, давит позыв ещё в зародыше и продолжает выписывать чуть ли не предоргазменные картины на льду своими божественными от ушей ногами. И то не Виктор думает, а говорит его душа.       Его душа похожа на чертово исчадие ада — для Виктора она настолько же убога, как он сам в глазах злостных завистников.       Виктор чувствует её впивающиеся до крови клыки даже за километры и душит, душит её своими руками, скалясь при этом шире, чем для вспышек чужих камер.       Его часто спрашивают: «Виктор, на кого похожа ваша душа?»       Виктор отвечает (всегда): «На преданное существо».       В каком смысле — понимайте сами.       На ебливую тварь с когтями в шее она похожа — умалчивает Виктор. И улыбается. Улыбается.       Эти люди ему верят. Эти люди — близкие, родные люди — Яков, Мила, Георгий — верят душевной улыбке, каждому взмаху ресниц, тёплым прикосновениям пальцев.       Виктору тошно, потому что так нельзя. Где-то должен быть подвох, не может ему все сходить с рук.       Он тайно верит в ебучую справедливость.       Виктор Никифоров — чёртов везунчик по жизни, лицемер и эгоист. Но не любимчик судьбы, и личный дьявол на ухо нашёптывает: «Не искушай судьбу, ты не её фаворит».       Как она, сука, была права.       Виктор понимает это в двадцать пять, когда смотрит в глаза, которые его убивают. От взгляда в которые по губам без осмысления тянется ухмылка вдоль, оскал, и он давит, давит на самообладание, крутит колечки механизма, смазывает шестеренки, чтобы концепция заработала исправно, чтобы улыбаться.       Это то, что ты сам на себя навлёк, и это Виктор говорит в унисон своей душе, что на секунду ослабляет хватку на светлом загривке и даёт глубоко втянуть аромат приближающегося отчаяния.       — Тринадцать. Перестань так корчиться, тебе никто не верит.       Виктор молит Богов и благодарит поебанный божественный мир, что стоит в метрах от этого мальчишки.       Ебливая душа вгрызается остервенело, прокусывая мясо и царапая шейные позвонки острыми зубами, не давая двинуться с места.       Она делает ему одолжение, думает Виктор. Потому что они оба понимают, где согрешили ещё в двенадцать, когда двадцать пять минус тринадцать даёт это самое число.       Виктор думает, что чертова дюжина вполне может быть и числом двенадцать. Что это вполне логично, потому что быть педофилом в двадцать пять — это пиздец как плохо, и в первую очередь для морального и психологического состояния самого Виктора.       Это вполне можно описать словом черт, но точнее подбирает мысль Юра, когда материт весь мир за разбитый телефон в этот самый же день, стоя у чёрного выхода.       Никифоров — не поклонник своей души, и она напоминает ему прямого отпрыска Люцифера, но он соглашается с её словами — мальчишка истину глаголет.       Что, впрочем, не удерживает Виктора подойти впритык — нет! — дать ладонью по детским тонким мягким губам без расчёта силы.       Плисецкий смотрит на него со взглядом человека, у которого мир в глазах перевернулся, но говорит он совершенно не это и получает ещё один хлопок, и Виктор точно не сдерживается — он даже не улыбается, а душа ласково обволакивает его в своих объятиях за шею, и, господь бог, она улыбается, прижимаясь к родной покалывающей щеке.       — Ещё раз услышу — рот с мылом вымою.       Конечно, с мылом, ехидно усмехается душа.       И точно промоешь.       Виктора отрезвляет не хлопок чужой пощёчины, он вообще замечает саднящую скулу, только когда Юра резко хлопает входной дверью; не глаза — те же: глубокие, светлые, персональное адово поприще Виктора, что искрились гневом, утягивающе ярким, какой не была ни одна улыбка Никифорова.       В реальность насильно втянула душа: она шебуршала рассерженной кошкой у самых его ног, выпускала когти и клыки, которые резали больнее лезвий, а Юра шипел ей: «Не надо».       Виктор точно знал, куда Юрьева душа смотрела.       Она щурилась золотыми глазами в сторону его чертова плеча с персональным дьяволом и прыгнуть была готова, чтобы биться до последнего.       А этот демон шептал: «Ты сгинешь».       И скребся по плечу до мяса.       «Остановись».

***

      У них неподдельно жалостливый мир, где ты, весь наизнанку покорёженный, строишь из себя удачливого сукина сына.       Здесь у людей души напоказ, ходи и любуйся, смотри на каждую и подбирай пути отхода.       Самые смелые со своей душой не расстаются; в основном потому, что та не отличается от того, что ты видишь пред собой.       Те, у кого секретов на три вечности вперед, запирают душу в клетку и не выпускают под дулом пистолета, стоя до самого конца.       Душа Виктора сидит на кровати противной бесформенной массой, потому что так Виктор видит дьявола.       Ещё в детстве она была похожа на белую птицу с глазами хозяина, а в двенадцать начала перетекать из склизкой змеи в чёрного, как ночь, тарантула с мохнатыми лапками и обратно, пугая тогда еще мальчишку до посинения губ.       В двадцать пять Виктор думает, что сам дьявол — это Юра, когда цепким взглядом вычерчивает линии вдоль его тела и поражается необыкновенной гибкости. И тогда глаза души, где они вообще должны быть, зеленеют до того самого оттенка сказочного эльфийского леса, а очертания на год становятся почти выверенными, и Никифорову собственная душа напоминает почти самого Юру — мальчишку, скалящегося до ядовитости самоуверенно и греховно.       Это не по-божески, горячо шепчет душа его голосом в ухо, и черти, смотри, как твой мальчик может прогнуться.       Виктор перестал играть в ебанные догонялки разума ещё в девятнадцать, когда обкорнал собственный хвост и начал широко улыбаться, а сейчас он желает заснуть — и душа на три недели сидит изголодавшейся до секса кошкой в запертой кладовке и ноет — стонет, кричит, как при ломке; на тренировках шепчет: «Помоги ему сесть на шпагат», — и душит, душит дьявольским хвостом, не давая вздохнуть кислорода.       В двадцать шесть Никифоров впервые бьет порождение и ошибку Вселенной, в котором существует, и боль отсвечивается на собственном теле в сто крат сильнее, чем он ударил.       Его душа без имени и формы снова перекатывается из змеи в паука и обратно, и Виктору сил не хватает запереть её в клетке.       Юра к нему на метр близко не подходит, от советов отгораживается, а на известную личность плюет, как на дерьмо под ногами, и смотрит так же.       Виктору кажется, будто у него жизнь крошится по кусочкам от чужого взгляда, и только в эти редкие моменты собственная душа вместе с клыками и когтями испаряется, рассеивается мрачной дымкой с шеи, и он может вздохнуть; хоть и больно, и обидно, и реветь хочется.       Виктор Никифоров — чертов мазохист в завязке.       Так говорит ему она и в последний раз вгрызается в мясо, высасывая яд, с которым Виктор так свыкся жить, полувдыхая пожеванными легкими воздух и собственное отчаяние.       Ещё чуть раньше он решает забыться. Ещё чуть позже контакт с Юрой чисто делового формата.       В двадцать семь он уезжает в Японию. В двадцать семь душа черна, и где-то в глубине что-то незримое чужому глазу отсвечивает чуть ли не изумрудным.       В двадцать семь он оставляет её одну в пустой квартире, потому что смотреть уже невыносимо.

***

      Когда от холода леденеют кончики пальцев, Юра не замечает; не замечает красные коленки и локти от неудачных приземлений; не чувствует разливающиеся по телу постепенно синеющие гематомы, игнорирует тянущие на дно сознание и мысли — но не упрямство, — боль в мышцах…       И останавливает его вовсе не Яков.       Фельцман может надрываться и горлопанить битый час, размахивать руками и причитать, какой он, Юра, эгоцентрик и зазнавшийся мальчишка, который надеется прыгнуть выше головы.       Юра знает: выше головы не прыгнуть, Якову незачем надрывать старческие гланды и принимать вид бабайки из детских книжек, которые дедушка читал Юре до семи лет.       Юра знает и потому стремится с непробиваемым упрямством, в свои пятнадцать прилагая усилий большей, чем его одногодки вместе взятые.       Юра тайно верит, что если удастся постичь высоту, ограниченную людским мировоззрением, то у него за спиной вырастут крылья.       …Тогда Алия поднимает на него голубые кошачьи глаза, с усмешкой, если то позволено животным, аккуратно впивается клыками в свою мохнатую темно-серую лапу.       Мы связаны, — шипит душа в голове Юры.       Я чувствую твою боль всяко не меньше, чем ты чувствуешь мою.       Плисецкому кажется, что его ладонь чуть ли не раскалённой проволокой пытаются продырявить, и каким бы ни был он мазохистом, вытерпеть это, откатывая очередной момент программы, почти невыносимо.       Порой он ненавидит её.       Но… Лия не ходит четвёртый месяц; четвёртый месяц нет Никифорова в России; четвёртый месяц тот уже является тренером японской выскочки.       Юра матерится сквозь зубы, пока можно; пока снова не пригрозят промыть рот с мылом, не ударят по губам и не посмотрят леденящим нервы взглядом, от которого Алия уже не дёргается.       Она не говорит вслух свои мысли, она вообще не говорит (что является исключением), и, наверное, в этом заключается причина, почему Юра таскает душу за собой.       А не потому, что ты мне нравишься, дрянь.       Алия с понимающим взглядом вклинивается в хозяйские мысли, ворошит их, путает и подкидывает картинки Виктора в каждом третьем воспоминании. А ещё ты редкая стервозная сволочь.       Юра проклинает устройство мировой системы. У них по-божески феноменальная реальность и по-дьявольски ахиллесова пята под боком.       У них люди душу свою держат в руках и любимым преподносят на блюдечке — только взгляни, подержи, проникнись.       Вонзи нож в сердце и искромсай на кровавые куски, чтобы не склеить, не собрать.       У Юры сердце на куски разорвано с самой первой встречи с ебучей Легендой.       У него там — бьющийся имплантант, гоняющий чернеющую кровь по сосудам, а осколки раздробленных к чертям собачьим рёбер впиваются в лёгкие, мнимо здоровые, потому что курить Юре чревато нежелательной одышкой, мешая глубоко и трезво держаться в этом мире. В нежелательной, но единственной реальности, где он ещё чего-то стоит.       Два года назад он спрашивал Лию, тихо и осторожно, в темноте комнаты и под пуховым одеялом, прижав ту прямо к трещащему по швам чуть ли живому сердцу.       Она в его голове заливисто и горько смеялась, плакала и вздрагивала: «Его душа бесформенна».       Шептала с осоловелыми глазами: «Она ужасна».       Когда ему было тринадцать, в Викторе он видел наглого лжеца.       Когда ему было четырнадцать, Лия не шипела никогда, как бы Никифоров не раздражал. Сколько бы не улыбался.       Юра вспоминал её тихий родной голос, вглядывался в глубину голубых Никифоровых глаз, стирал грубыми словами натянутое кривое нечто (его улыбку) — она ужасна, нашёптывала душа. И долго, пронизывающе смотрела куда-то в чужое плечо.       В его голове Алия усмехалась чуть ли не кровожадно.       В его голове она виделась половинкой себя — человеком; была то ли желанной сестрой, то ли любящей матерью, то ли женской версией самого Юры. В его голове она говорила умные трезвые вещи, и Плисецкий — да, ненавидит чёртову божественную дань, но — (шепотом и в мыслях) благодарит за вездесущую поддержку. За существо, которое можно прижать и с самого рождения знать, что не бросит.       Это почти то же самое, что иметь друга.       У Юры не было друзей, нет и по сей день, но он — очень-очень быстро и тихо говорит, что — счастлив, что есть малышка Алия. Почти что сестра; почти что мать; ожившая половинка себя.

***

      Виктор немного восхищается (и завидует) чужой добросовестной честности и всеоткровенности. Этот человек перед ним — концентрация оптимизма и уважения, отличия, свода правила; и может быть лёгкое тугодумство Кацуки отчасти красит, Виктор так и не решил. По крайней мере, оно его спасает от злосчастия Вселенной и насмешек судьбы.       И хоть душа — он впервые тушуется под вопросом, как назвать то, что по факту имеет свои форму, мысли и желания, — теперь фигурально не впивается своими когтями под загривок, где никто не видит и никогда не увидит, он чувствует её — присущий, завсегда сопровождающий тонкий шлейф мрачного отчаяния, глумливого позора и тоскующего одиночества.       Виктор почти со стопроцентной уверенностью заявляет самому себе, что корень идеи «Деймон» попахивает бинарным расстройством личности, а может, и помутнением рассудка или хотя бы когнитивными признаками, и там по накатанной, но, — черти, — стискивая зубы, он чувствует, как на сердце скребутся совесть и стыд, и — будь она послана в ссылку — скука, потому что, каким бы приличным и милым не был Кацуки, предательство отчетливо стучит в каждой клеточке его, Виктора, тела.       Предательство кого — это вопрос иного направления и темы, и отвечать на него Никифоров не желает во благо своей стойкости и сохранившимся нервам, потому что натяжная улыбка уже трещит по швам.       У Кацуки душа — Виктор не хочет ругаться, но не получается, и он шипит мат на русском, — миллипиздрический пудель, один в один похожий на Макачина. Видя это чудо впервые, он внутри собственного сознания долго и надрывно забивается в глумливой истерике, а снаружи — чуть ли не воздух накаляет позорным взглядом и заманчивой, чуть довольственной ухмылкой.       Смотреть на краснеющего Кацуки «один хер», что неинтересно, так и в карты играть не умеет, и трахаться — не пятнадцатилетний мальчишка с фееричной растяжкой.       Виктор окончательно понимает, что дело в ебливой душонке, напевающей время от время и по ночам дифирамбы светловолосому ангелу и рукам, которые гармонично бы смотрелись на его члене.       Совсем нет.       Это Виктор — существо из мира холода и порока, из страны, где закаляются нрав и воля, когда в семь отдают в фигурное катание против твоего желания; в пятнадцать выигрываешь первые соревнования; в восемнадцать тыкают пальцем и с пренебрежительным позором выплёвывают: «Педик».       А потом ты сдираешь кожу с костяшек пальцев до крови; потом та тварь, что всё ещё зовётся твоей душой, чуть ли не доводит другую до состояния раскисшего молока — а подросток убивается в грязи — и в дерьме, — вымаливая прощение. На коленях.       И то ли до детсадовского возраста глупо сейчас биться пьяной — и в то же время абсолютно трезвой — головой об стол, признавая позорное поражение и подписывая документы о капитуляции здравого смысла, то ли до умалишения умно говорить самому себе, насколько ничтожно само существование, и запал, въелся, выгрыз гнездовище и пророс корнями в мозг, в душу человек, не верящий ни в одну твою улыбку.

***

      «Наверное, так должно было случиться», — Юрий сжимает челюсть до тянущей ломоты, пока Алия не выпивается когтями в руку. Это, признает он, больно, жжёт и одежду портит.       Виктор, напротив, до чёртиков бесит, заставляет подавлять проявления нравственной агрессии, а как бы хотелось с крику донести до лишенного своих мозгов в голове и с действующим шилом в жопе человека, где, с кем и как Юра его видел и видеть желает.       За это, Лия озирается по всей фигуре Никифорова, и Юра всем нутром ощущает, что что-то не так, меня выебут в рот. Мылом.       — Так о чем ты хотел поговорить? — Виктор неустанно поводит плечами в пальто, ведь сейчас зима, а на Юре тонкая осеняя куртка, и…       — Господи, чем ты вообще думаешь? — Юра нервно вздрагивает, силясь понять, почему так громко кричат голоса. Лия шикает под нос недовольно и готова порвать эту куртку на лоскутки; Виктор дёргает за подрагивающее предплечье, притягивая к себе и обнимая поперёк спины.       «Лия, скажи, что я не ёбнулся на радостях победы», — а в голове это звучит ещё более позорно, чем звучало бы в жизни, Плисецкий точно знает; русская голубоглазая кошка лишь тяжело дышит, и Юра помнит эти томительные минуты ожидания. Они заползают под кожу, теребя нервишки и умоляя не дышать. Умолять у них очень хорошо получается.       — Отпусти меня, — тянет Юра, и не потому, что ему не хочется слегка пообжиматься с Никифоровым. А потому что Алия в его руках замерла безвольной тушей, и Плисецкий готов прогрызть себе путь к свободе, лишь бы увериться, что с ней всё в порядке.       — Такси приедет — отпущу. Ты замёрз весь, и твоя кошка, вероятно, тоже, — Виктор глуховат, уверяется Юра. У Виктора отсутствует чувство самосохранения, и он не разбирает тонких чувственных нитей в подтексте.       — Отпусти, — рычит и сам вырывается, даже не спрашивает — отскакивает на два больших шага, прижимая Лию к груди, как единственно важное существо на Земле.       У Виктора сердце сжимается, когда дрожащий, волнующий взгляд и тёплые пальцы нежно обхватывают совсем не его.       — Ты хотел поговорить, вот и говори. Здесь.       Глаза зеленые — и дикие, как у настоящего кота; глядишь, рванёшь в сторону или на сантиметр ближе дозволенного — забьют, загрызут, обглодают и выплюнут.       У Никифорова внутри творится хаос — не объяснить, никаких слов не подобрать и аргументов в пользу не привести, чтобы умолить это создание поехать к нему.       И вовсе не за тем, о чем так долго мечтаешь.       Поговорить.       В тихой, родной обстановке квартиры, и лишь бы без неё. Да только даже если душа будет ближе, чем когда-либо — в другой комнате или в запертой кладовке, — самому Никифорову станет легче.       Он это понимает, но не принимает.       Принять того, кого последние пятнадцать лет ненавидел — это кажется тотальным абсурдом.       — Я хотел, чтобы ты… Может быть, она… — Виктор указывает на дрогнувшую Алию, и та открывает глаза — один в один как у Виктора, и это почти не кажется странным, разве что греет где-то под печёнкой и тихую хмыкающую усмешку на губах вызывает. Такую, от которой порой кровь в жилах стынет, потому что, блять, не знаешь, бояться или влюбиться.       — Они реагировали. Я… — Виктор с горечью выдыхает тёплый воздух вместе с паром, видя неподдельный плохо скрываемый ужас.       — Да. И я о том же, — Виктор поджимает губы и молчит. Ему бы очень хотелось ещё закрыть глаза и не видеть, не видеть того, что происходит на лице у Юры — а там кинопленка, и всё, всё отражается так ярко и живо, особенно губы кривятся, плечи прижимаются к телу.       Алия вытягивает голову, и Виктору кажется, что та сейчас заговорит, но душа молчит, а Плисецкий склоняется, чтобы взглянуть в кошачьи глаза.       «Телепатическая связь». У них гармония, они не пытаются друг друга сожрать и раздавить, властвовать, и уж точно они не впиваются друг другу в глотки, чтобы получить как можно больше удовольствия.       У него же в большей мере сплошное контактирование на расстоянии, а если и вместе, то обязательно до боли: или моральной, или физической.       Сознанию-то все равно, отчего и по какому поводу страдать.       Юра неуверенно морщится, у Виктора это вызывает короткую улыбку — выглядит неописуемо нежно и трогательно.       Потом смотрит на него, и как-то улыбка переплывает в щемящую ноту осознания единоличного уродства. Никому не пожелаешь.       Они стоят так почти минуту, и Плисецкий очень много думает — в первую очередь о том, что тяга к знаниям до добра не доводит, — лекарство от смерти ещё никто не изобрёл, а люди как страдают, так и живут.       Алия потом обязательно поплатится за свой высунутый не в ту щель нос, но ради неё — Юра делает каждый маленький шаг навстречу, скребя искусственное сердце — всё равно от него толку нет и почти не болит, — осторожно и медленно, — он готов рискнуть.       — У тебя будет десять минут. Потом я уйду, — Юра глядит, озлобившись, исподлобья, с ужасно дрожащими руками и чувством, будто где-то в системе замыкало конкретно, а он не знает, где, но тянет хмурую заинтересованную кошку вперёд и — сделай Виктор хоть один шаг, — был готов бежать, не разбирая дороги, улиц и подворотней. Последнее было нежелательным.       — Она просит, чтобы ты её подержал.       Виктор смотрит — и видит чудо. Держать чужую душу, когда своя гнилая, было почти преступлением, и хотелось крикнуть: «Что ты вытворяешь, дурень?!» Но не смотреть не получалось с самой первой попытки отвести взгляд. И Никифоров был удивлен, отчасти напуган и чего-то явно не понимал. Как и Юра. А кошка продолжала висеть, стискиваемая чужими ладонями.       Виктор потянулся почти рефлекторно, на секунду замешкался и взял существо, которое ужасно вкусно пахло — Юрой, — нервно и судорожно втянул воздух и прижал кошку к груди. Та вскарабкалась на плечо, на котором так любил сидеть дьявол, и прижималась к шее — мягко, волнующе; Виктор поддерживал её снизу, чтобы не упала и чтобы не было необходимости впиваться когтями в его пальто.       А ещё Виктор неотрывно вглядывался в Юру, в его зеленые глаза. Тот смотрел в ответ, был в паре десятков ничтожных сантиметров, но волновался совсем не о Викторе.       И он, честно, понимал его.       Доверить душу чужому человеку — таких обычно нагибают при первой возможности.       — Как её зовут? — Виктор урывками вдыхал морозный щемящий воздух, и, даже если сейчас Плисецкий вспыхнет от гнева и зальёт криками, тот будет полностью и основательно прав.       Потому что такое не спрашивают. Потому что они телепаты, и знание имени почти что приравнивается к образованию новой связи.       Виктор не имеет права.       Юра имеет все права дать ему в лицо.       — Алия, — проглатывает Юра, становясь плечом к плечу и опуская глаза, оставляя Никифорова разбираться с назревшим сумасшествием.       Юра зол, несчастен и чувствует себя поебанным этим несправедливым миром.       Юра ненавидит кошачьих кровей мразь, которая решает, что и как будет лучше.       Юра шипит, потому что не может ей отказать.       Такси приезжает через две минуты.

***

      В квартиру они заходят молча — как едут в такси, как и идут по пути до двери, — Виктор сжимает Алию, которая на удивление чувствовалось такой родной, а Юра зеленые искры Авады мечет глазами, но даже не шипит.       Юре в чужом холодном и пыльном мире неуютно, стервозно и хочется сбежать. У него раздробленные рёбра ноют и чернильная кровь жжётся, медленно спеша по венам. Юре почти нечем дышать, потому что всё здесь не так — и атмосфера запертой в ловушке одиночества жертвы, преданной одним-единственным важным человеком.       Лия спрыгивает с чужих рук молниеносно — Виктор не успевает крепче ухватиться, — ускакивая куда-то в комнаты, где — о господи — прогнивает что-то изнутри сломанное ещё с рождения. Или в двенадцать лет.       — Ты знаешь, зачем она убежала? — взволнованно спрашивает Виктор, проходя на знакомую кухню, быстро протирая годичную пыль и ставя электрический чайник. Может быть, Юра согласится на двадцать минут пребывания.       Плисецкий — по нему видно — недоволен. Он тушуется, раздражается, нервируется одновременно, а какая-то самодовольная мразь пошла удовлетворять своё любопытство.       Но он кивает, хоть и неохотно, садится за стол напротив Виктора и пытается разобраться вообще во всем сразу и одновременно ни в чем, потому что это нереально в таких адских условиях; как он здесь живет?       — Давно это у тебя?       Юра в действительности очень смутно понимает то, что Лия объяснила — что-то о нежелании принимать и контактировать.       То, что Виктор — заносчивая лицемерная сука, Юра знал. То, что тот ещё и с душой своей поладить не может — это с пометкой «приплыли».       Но даже если в понимании это не укладывается, Плисецкий помнит: «Она ужасна».       И не потому, что сама изнутри бракованная и от неё смердит, а потому что Виктор настолько эгоист педантичный, что даже душу такой, какая она есть, не хочет оставлять рядом с собой.       Так что взгляд у Юры почти проникающий. Виктора пробивает до нервно дрожащих пальцев, которые чуть ли не выпускают две чашки из рук, и он долго, долго молчит.       — Примерно с двенадцати.       Никифоров не смотрит на Юру. Он не хочет видеть ничего: ни осуждения, ни сочувствия. Ничего вторичного, третичного, и что — о как удачно — такое совпадение в числах вызывает на его лице удивление, тоже не хочет видеть.       — На что это похоже?       «Да ты издеваешься».       У Виктора дрожат руки. И он не знает, отчего. Точно не от вопроса. От ощущения того, что Алия подавляет чужеродную стервозность и мрачную натуру, становится не по себе. В прямом смысле и в переносном.       Коробка с чаем выпадает прямо из рук, когда Юра подходит близко. Слишком близко. Категорически, так близко, что его хочется на этом столе… запечатлеть.       — Ответишь?       Плисецкий осторожно, успокаивающе проводит пальцами по чужой руке. Виктору кажется, что это магия. Самая настоящая. Что мальчишка где-то практиковался на тему «как свести с ума Виктора Никифорова». Всю жизнь, блять, тренировался!       Виктор закрывает глаза и не хочет видеть чужих рук (неправда). Длинных пальцев (ложь). Будто закроешь глаза — и руки исчезнут, и теплые прикосновения не будут так ярко греть в синем дьявольском огне.       Да кого ты обманываешь?       — О нет, — на выдохе стонет Виктор и чуть ли не валится с ног; Юра, ругаясь ещё более-менее прилично, утаскивает Никифорова на стул, тревожно хлопает по щекам и пытается вглядеться в глаза — в зрачок, который чрезмерно расширенный для адекватного состояния нормального человека.       — Виктор, — Юра тихо зовёт и глазами ищет полотенце, но в этом доме хрен что есть, и Плисецкий быстро подбегает к раковине, мочит рукав кофты и также быстро уносится обратно; подхватывает Виктора, чтобы тот, мало ли, не завалился на пол — а тот холодный, а у Никифорова вообще невменяемое состояние и чуть ли не паническая атака, холодный пот проступает на лбу и глаза — бешеные, остервенелые. Глядишь, сорвётся и побежит. Как год назад, в Японию, на чертов край света, встречать рассветы над горой Фудзияма.       — Вить, очнись, пожалуйста, — быстро и заплетающимся языком шепчет Юра. — Ну, Ви-ить, господи, да что, блять, с тобой? Хочешь — не отвечай, я не препод и не Яков, и не сдираю с тебя сиюминутных отскакивающих определений и размышлений.       Юра тщательно трёт чужой лоб, поджимая пальцами мокрый край рукава, а другой рукой удерживает Никифорова за плечо; губы кусает от волнения и глазами бегает по лицу с ужасом во взгляде.       — Ну, Вить. Виктор, твою мать, да чтоб тебя!       Когда Юра бьет Никифорова по щеке (признавшись, что давно об этом мечтал), он думает только, что все варианты хороши.       Когда он его целует, то думает, что это первый (и последний!) поцелуй, потому что больше он такими способами приводить в состояние жизнеспособности людей не будет!       Поцелуй — на редкость чувственный и почти невинный, касание шероховатых губ, лёгкое покусывание — попытка отрезвить. То, что рука забирается под чужой загривок и пальцы скользят по холодной от пота шее — сплошное совпадение и череда случайностей.       Юра описывает это примерно так, когда отстраняется и с таким дрожащим страхом за этого чертова дурака! смотрит в его непонимающие глаза, что окружающее канет в небытие, а бытие замедляет ход и, кажется, меняет приоритеты.       — О черти… — выдыхает Юра, крепче стискивая в пальцах светлые мягкие волосы. — Я тебя убью когда-нибудь. Ты слышишь? Я убью тебя, чертова самовлюбленная заноза! Привёл меня, понимаете, в квартиру, даже чай не разлил по чашкам, а уже сразу в панику, со взглядом «спасайте меня семеро». Да я чуть сам не помер, слышишь?! У меня весь мир перед глазами шатается, а все из-за тебя, тварь. Вот на кой ты миру, лучше бы подох в уголочке и сделал всем приятно!       Юра со свистом втягивает воздух, отпуская чужие волосы, пока с корнем их не выдрал от переизбытка чувств, а вместе с руками и голову, упирается ладонями в колени и даже взгляда не поднимает — пока ещё есть возможность сдержаться и не врезать.       — Ненавижу, — шёпотом.       — Спасибо, — тоже шёпотом; Виктор не двигается, боится вздрогнуть и пошевелиться, пока дрожь бьет тело мальчишки.       А вот губы саднило — от укуса; язык невольно прошёлся по горящему остаточному прикосновению; расплывчатая картинка мира становилась постепенно сфокусированной, и на блондинистую чёлку можно было, как на котёнка, подуть, получая презренный взгляд охуевания.       У Юры идеально выраженная душа.       — Иди ты в задницу со своим спасибо.       — Блондинки, оказываются, не такие глупые, как их описывают.       — От блондинки слышу.       Плисецкий злостно шипит негодованием, раздраженно выпрямляясь и обещая убить одним только взглядом.       «Как в такого не влюбиться?       — Юр, — Виктор был преисполнен божественным просвещением, когда смотришь на сердито поджатый рот, а хочется только глупо улыбаться — в чем Никифоров себе не отказывал, в корне игнорируя, что у Юры нервы не резиновые, а ударить для приличия он вполне-таки может.       А ещё у Виктора почти не было страха получить по морде (он с готовностью ожидал, что именно это Плисецкий и сделает). Иррациональной подъем к жизни заставил переиначить свою политику мировоззрения в одно дурацкое мгновение.       — Чего тебе, тварь?       Виктор даже не обиделся, честное слово, просто игнорировал.       — Почему именно поцелуй?       Юрий моргнул. Потом ещё раз. И ещё. Пока не удостоверился, что Никифоров перед ним не расплывается фэнтезийном сном с элементами хоррора и драмы, а сидит, тупо пялится и, как прежде, раздражает.       — Потому что, если ты не заметил, отупевший за год человек, то я тебя уже бил — причём, поверь, не единожды, — Плисецкий для довода ткнул пальцем, впиваясь ногтем в покрасневшую щеку; а Виктор тихо смеётся.       Да, Юра почти не сомневался в своих словах.       — Ты не реагировал. А… поцелуй, —вот блин, — у тебя паническая атака была. Нужно было выбить из колеи, — Юра вяло взглянул из-под ладони, нервно потирающей лоб и напрягшуюся переносицу.       И взирал так, с выражением, будто сам себе не верил. Частично так и было. Частично хотелось уверовать в силу логического мышления и отринуть чувства, которые немыслимо и без вопросов, без возможности на последний вздох не откидывали фигуральные ноги.       — Так что прекрати смотреть на меня, как идиот, — дебил, — и сделай лучше чай.       Юра заведомо не стал настаивать на чем-либо, кроме чая. Он и на чай не особо хотел оставаться, но Алия еще не прискакала галопом из недр небольшой с первого взгляда квартиры, и Плисецкий, хоть и не подавал виду, присаживаясь на прежнее место, начинал волноваться. Та же самая кошка скреблась на душе.       — Как ты ее ощущаешь? — Юра поднял глаза и вперился взглядом в напряженную спину. Если уж сам Виктор начинает разговор, то вроде бы и волноваться нечего, но Юра не хочет больше целоваться (ложь).       — Довольно-таки… Хорошо. Слишком хорошо. Будто часть тела и личности оторвали, придали всему этому форму и нарекли быть лучшими друзьями, — у Юры внутри заполошное сомнение, которое грызет изнутри. А Виктор легко оборачивается с полуулыбкой, ставит перед ним чашку черного чая, и, наверное, это действительно то, что надо им обоим.       — К чему вопрос?       Блять.       Виктор выглядит ужасно — и дело вовсе не в том, что грызущая его шею дрянь за дверцей спальни не пойми в какой форме, — просто смотреть на Юру не получается без чувства вины и легкого, садистского ощущения победы.       Поцелуй отпечатывается в памяти лишь как короткое ощущение боли и теплоты, а хотелось бы — чтобы ух! Но получается, что чёртово грехопадение утягивает в свои пучины совсем не того, кого следовало бы.       Виктор не для того уезжал.       — У меня это по-другому, — Никифоров тянется к загривку, где еще недавно цеплялись пальцы Юры — их хотелось рыком вернуть на прежнее место.       Юра предусмотрительно молчал, потому что наговорили уже, и лучше заткнуться и, может быть, даже послушать душещипательную историю.       Виктор, по крайней мере, выглядел так, словно хотел поведать обо всем их чертовом мире, который ебет каждого во все щели, как хочет.       — Вот сюда, — он показывает пальцем, где только что пришлась его ладонь, — она вгрызается и сидит, когда мы не рядом. Пускает яд и шепчет ужасные вещи. А иногда опускается на плечо и хвалит, будто я мир ей завоевал, — он чуть вздрагивает, и Юра вместе с ним, словно чувствуя, вспомнив мнимую боль — у него так болят ребра. У Виктора же болит рассудок и сама душа.       — До двенадцати она была птицей, умещавшейся в ладони. Потом что-то переменилось, — ты родился, но Виктор этого не говорит, — и это стало… Нечто переменяющимся. Когда я уезжал, у души не было формы; возможно, расплывчатое черное пятно и есть настоящий её образ. Это было бы забавно, — Виктор кисло усмехается в чашку чая, делает глоток и прикрывает глаза.       Юра сидит совсем рядом, только руку протяни, но не тянет, потому что нельзя. Потому что хватит с них прикосновений, Лии бы пора показаться.       — До сих пор вспоминаю наше первое знакомство, — ладно, возможно, она может задержаться.       — Помнишь, что ты сказал? — Юра, поджимая губы, помотал головой (ложь). Юра помнил это слишком хорошо, но знать это необязательно.       — Ты сказал, чтобы я убрал с лица улыбку, так как ей никто не верит. Ты не верил. Остальные велись, как дети. Оксюморон: тебе тогда было тринадцать.       — Это я помню, — кивает.       — Тогда я понял, что гребаный извращенец и мне лучше держаться подальше, — у Виктора почти не дрожат руки, пока он говорит. И почти холодный взгляд.       Виктор очень надеется, что там нет того желания, с которым он яро надрачивает себе в ванной.       Юра честно пытается сделать вид, что не понял, что имел ввиду Никифоров. Что его это не касается. Что неведомой хуйней вместо чая была какая-нибудь травка, и Виктор несет бред. Только взгляд у Никифорова на редкость прямолинейный, и — почти — Юра чувствует, что его раздевают — совсем немного, — нагло и бессовестно.       — И не смог в тот же день. А Алия, как будто подтверждая, шипела явно не на меня. Не хотел этого. А рот бы все-таки промыть с мылом.       От последней сказанной фразы Плисецкий сжимает пальцы на чашке крепче и тихо, безостановочно смеется себе под нос.       Язык — враг его.       — А ты уверен, что именно промыть, и именно мылом? — взрослые люди, господи, взрослые люди!       Юра пытается — не получается, — не смеяться, ставит чай в сторону и ржет в сложенные на столе руки, посматривая из-за напавшей на лоб челки на Виктора. О боги, на такого честного Виктора, который плюнул притворяться хорошим двадцатисемилетним мужиком в рассвете сил. С моральными заездами, но, в принципе, товар неплохой.       — Котёнок, давай ты не будешь искушать судьбу, — Виктор ухмыляется, также оставляя в стороне чашку и скрывая рот за сложенными руками. А в голубых глазах черти пляшут кордебалет, и фантазий столько, сколько бы на трех сотен Кацуки хватило бы.       — Я уже однажды попробовал.       — Да? И что случилось?       Виктор крестится и силится не двигаться с места, пока мальчишка сам не захлопнет за собой дверь. Вот прям потом тихо и аккуратно можно выйти из-за стола и убиться головой об пол.       — Судьба подкинула мне тринадцатилетнего тебя. Поверь, мне не понравилось, — у Юры светлые брови взметнулись вверх, выражая откровенное сомнение, и Виктор не то чтобы борется, но сдается он быстро и с полу-печальным вздохом.       — Ладно, может, чуть-чуть. Когда ты выгибался и выплясывал фантастические вещи на льду. Или когда Барановская направляла тебя в гимнастике. Ты знаешь, сколько раз я брал над собой контроль и силился не сбежать в ближайший угол с желанием покурить? Твой шпагат — это настоящее волшебство, которое снилось мне за последний год по пять раз в неделю — остальные две ночи я не спал от слова совсем. Так что, котёночек, будь хорошим, не дергайся, а то вдруг окажется, что сидишь ты на пороховой бочке, а в руках у тебя зажигалка, — Виктор глаз не сводит, наблюдая так пристально за чужим лицом и наглостью в зеленых глазах. Кусает нервно губы и вспоминает каждую такую тренировку, от которых туманом покрывался здравый смысл, а у него был пятиминутный шанс сбежать.       А в чужих глазах ни тени стыда, святое создание.       — Хочешь прямо сейчас на шпагат сяду? — У Юры тонкие ноги и острые щиколотки; у него феноменальная гибкость для пятнадцатилетнего мальчишки, и он выгибается в пояснице, прижимаясь к краю стола; вытягивает ногу, упирается стопой в сидушку деревянного стула и ведет ногой сразу по чужому бедру. А еще у него совершенно точно наглость прет из всех щелей, и ладонью Виктор перехватывает Юру за щиколотку за секунду до. До точки невозврата. Давая шанс отступить. Сколлапсировать реальность, в которой Виктору не придется вымаливать расписку о неразглашении, а Юра не будет голым лежать в его постели. Расхристанным и покинутым богом.       — Ты понимаешь, что делаешь? — Виктор пережимает ногу Юры чуть сильнее, чем следовало бы; точно до синяков.       А в голове у Никифорова почти что таймер отсекает время, как несчастным головы — палач.       — Полностью, — Юра смотрит с таким выражением лица, что Виктор готов родину за него продать. И продал бы, будь такая ситуация.       Усмехается, маленькая дрянь, и зубки свои показывает.       — Юр, я ведь серьезно.       — Так и не я в кубики играю.       Просто. Терпи.       — Юра, у меня выдержка идет третий год. И чем ближе ты, тем меньше ее становится, — Виктор давит судорожный вздох, не смея даже отводить глаз. Взгляд в сторону — и всякому придёт конец, а Никифоров, он никогда не славился любовью к томительным ожиданиям.       — Я совсем близко, — шепчет, малолетка, почти дерзит. Изворачивает ногу в чужих пальцах и носочками тянется вперед.       Когда ты так вырос?       — Малолетняя шлюха, — у Виктора срывается дыхание, а вместе с ним запрет не называть эту мерзость так, как заблагорассудится.       Как же давно хотелось.       — Где ж тебя такому научили, дрянь?       У Юры вместе с бровями вверх взлетают ресницы, причем так явственно, что даже страшно, какую чертовщину он сможет еще вытворить. Виктору страшно. Очень.       Свыкнуться с мыслью, что ты педофил, не удается и удастся. А разница в двенадцать лет никуда не исчезнет.       А Юра не всегда будет ребенком.       — Заткни рот. Ты меня бросил, на год улетев в сраную Японию к недо-фигуристу, жалующемуся мамочке в кабинке туалета, так что, блять, не тебе играть роль заботливой мрази.       И Виктора чуть ли не осенило вместе с той самой ногой, вырвавшейся из его хватки и пяткой заехавшей по причинному месту. Почти до искр из глаз.       Юра обиделся. Вот тривиально и элементарно, снова шипя дико и чуть когти выпуская.       Да, этим пальцам как раз место на его, Виктора, шее. Там чудесно будут смотреться глубокие следы от длинных ногтей.       — Ты всерьез, блять, думал, что со своим хуевым обещанием и дырявой башкой умотал на край земли, записался в тренера к каким-то отстающим в развитии азиатского происхождения млекопитающим, а потом — опа, вернулся, типа не ждали. Устроил скандал на весь мир, запостил гомоеблю, пообещал несусветные горы этому бедняжке без мозгов, а потом такой — Юра, надо поговорить. И давай заливать про чертовы проблемы, что мать в детстве сказки не читала, что отец на школьные спектакли не ходил. Да мне хуй на! Как и всем в этом мире. И твои ебаные извращённые фетиши, попахивающие статьей, к черту не сдались, ясно? Думаешь, вот, блять, за такое отношение я тебя простил? Да нихуя подобного! Поэтому вали-ка ты нахрен, а я, так уж и быть, даже могу дать пинка для ускорения, чтобы глаза мои тебя не видели, звезда мирового масштаба, видите ли, нашлась.       Тихая секунда.       — Ненавижу!       И, глубоко вздохнув, Юра поднялся на ноги, так что стул отскочил к гарнитуру, глухо ударяясь и свистяще проходя по паркету.       Внутри был явный ураган эмоций, а на лице столько ярости, злости и обиды, что словами не выразить — обнять и плакать. Или ругаться. Или скалиться на весь мир.       Виктор сидел с осоловелыми глазами, очень редко моргал и был чуть-чуть шокирован запозднившейся местью.       Сознание тут же накрыло ощущением приближающегося пиздеца.       Кто за язык тянул?       И хотелось бы спихнуть на жужжащий голос, да только того уже год там не наблюдалось.       — Прости меня. Я дурак, да, совсем больной, точно поехавший, но, пожалуйста, Юр, — Виктор подскочил к мальчишке, не пытаясь хвататься за открытые части тела — стиснул хрупкие плечи, точно до хруста и точно до синяков, прижимая к столешницам позади и умоляя — взглядом — послушать и, возможно, поверить.       Юра не отпирался, нет, слушать было интересно, а обманываться, как назло, по жизни не получалось.       А Виктора и его речи хотелось всегда слушать. Пусть и бесил до невозможности порой даже Алию.       — Я не врал, если ты сейчас об этом. Я позорно бежал, потому что, ну посмотри на себя — я влюбился в тринадцатилетнее нечто, умеющее прогибаться так, как ни одна элитная проститутка в постели, с ангельским лицом и фантастически обратным ему характером. Ты был, кажешься взрослее, чем есть, и смотришь на меня, как на врага народа, но подпускаешь же на пушечный выстрел, но все равно. Юр, котёнок, я не могу вот так просто… Я люблю тебя. Мне тебя не хватает до одурения.       Плечи от чужой хватки противно тянуло и саднило, а возможно, это были рёбра или сердце. Или все вместе, с тянущейся кровью в артериях, которая не может очиститься простым кислородом. И она все так же черна.       — Что с твоей душой, мне больше это интересно? И Лии нет уже все это время. А это странно! — вырываясь из ослабевших рук, Юра лишь чуть в начале задержался, со скрытым, но все же приглашением составить компанию, «раз ты тут хозяин».       Виктор медлил — сильно, до последнего, кусая губы до иголочек и скребясь ногтями по внутренней стороне ладони.       А Юра убежал. Туда. Где, вероятнее всего, лежит ужас, преданный им самолично и без тени сожаления, разлагаясь на кусочки разбитого отчаяния.       Как много неотвратимого натворили, как много придется исправлять.       Плисецкий добежал до спальни, щурясь и всматриваясь в темноте зашторенной комнаты в силуэты на кровати.       Алия им чувствовалась, нежели проглядывалась в приглушенном мраке, и скорбь, и сожаления были слишком яркими.       «Он не хочет ее принимать. В первую очередь, из-за тебя».       Его Лия, его сестренка и почти что мать, вторая половина целого осуждающе и молча смотрела, как Юра неуютно поводит плечами, стоя у порога, страшась сделать шаг ближе.       «Я тут при чем? Его душа. Не моя».       Юра, честно, не хотел так резко. Спихнуть бы все на юношеский максимализм и не думать, но не думать не получалось, а не проникаться — тем более.       Квартира провоняла отчаянием и затхлым одиночеством, и Виктор — та еще бесхребетная бесчувственная мразь.       «Ты знаешь, почему. Подойди».       Юре очень хотелось сказать, что у его малышки слишком много надежд и мало понятий реальности. Жизнь несправедлива, и она со всеми обошлась, как последняя сука, топча яркие мечты пластмассовыми набойками каблуков.       Юра быстро вспоминает, что это сволочная часть — он сам.       И подходит.       Потому что жалко, но не Виктора — тот гад, каких и на дне социальной лестницы не найдешь. Потому что все они в самых верхах — кружатся и обитают, как рыбы в воде.       Юра видел что-то среднее между темными силами и шелковым черным шарфом. Который носит Виктор.       И оно искрилось изнутри красивым изумрудным светом. Почти согревающим.       «Как так вообще вышло?»       Лия подобралась поближе, утыкаясь носом в ту самую искрящую середину, не чувствуя боли. Юра ее не чувствовал.       «Одиночество?»       «Противная штука».       «Знаешь, как нам тяжело без хозяина, даже если мы бесформенны?»       Он помотал головой, ведь с чего ему взять? С какого черта ему вообще есть до этого дело?!       Он просто хочет забрать Алию, и не чувствовать давящее со всех сторон гнилое ощущение дискомфорта, сопровождающее его весь год. Не хочет!       Было бы прекрасно, не ощущай он даже прикосновений пальцев к коже.       Виктор стоит позади и губами утыкается в его светловолосый затылок. Невесомо касается его, Юры, ладони, до боли крепко сжимая, что Лия глядит на них обоих неодобрительно.       Виктор не смотрит. Виктор не хочет смотреть.       Ему дела нет до шипящего демона.       Пускай подыхает на закате дня.       А Юра кусает губы да сжимает крепче руку Виктора, но разворачивается и замахивается, пощечиной разрезав угнетающую тишину.       И смотрит зло.       И преданно.       «Ведь это, что она чувствует, Виктор.       Как же ты не понимаешь?»

***

      — Ты мудак, — Плисецкий бурчит без тени сомнения и ожидания наказания, ибо кто ещё кого накажет.       Виктор прижимается со спины широкой грудью и руками обвивает поперёк плоского живота, прямо под рёбрами; улыбается ласково и выцеловывает тонкую шею мягкими поцелуями.       На это возмущаться Юра перестал почти сразу, когда Никифоров лип банным листом.       И сейчас липнет.       — Есть такое.       — Я не сомневался, — мальчишка удовлетворенно хмыкает, грея на руках белоснежную ласку; кусачую, молчаливую, отчего у Виктора глаза нервно бегают; как его достала ментальная связь.       — Неужели можно было все время этого бояться? — его пальцы прошлись меж коротких лап, беззастенчиво лапая чужую душу.       В руки Виктору Юра давать его — мальчик, всё-таки, которому имя-таки подбирается, — побоялся, шипя: «Любуйся на расстоянии».       Причём очень убедительно шипел.       — Ну, знаешь, — руки на животе напряглись, — когда тебе двадцать четыре часа в сутки пропагандируют насилие и педофилию, а ты вроде как законопослушный гражданин, это существо начнёшь ненавидеть.       — Хей! — Юра в чужих руках еле извернулся, закидывая руку за голову и сжимая в пальцах Викторовы лохмотья. — Это вообще-то твоя душа. В идеале — доскональное отражение самого тебя, — нет, он ни на что не намекает, лишь издевательски хмыкает и коротко целует, резко возвращаясь в исходное положение. — Педофил.       — Не-а. Я подожду до твоих шестнадцати, — тянущий укус в шею и шёпот на ухо: — Ты ведь не против?       Юрий против. Он против всего, что помечается грифом «16+», потому что до шестнадцати долгие месяцы, а ему трёх дней в компании Виктора хватает, чтобы резко захотеть вновь оказаться прижатым к кухонному гарнитуру.       Тогда всё очень мило вышло — Юра думает, что это мило (как считает Никифоров, его не интересует), но Плисецкий просто знает — с Виктором по-другому никак. Того нужно довести до истерики (с успехом выполнено), заставить растрогаться, а то, что Алия два часа вбивала в тупую голову логические вещи, было коротким концом, после которого Виктор — аллилуйя, — смирился, что внутри него чертово адово порождение.       Юра, по крайней мере, был доволен и улыбался. То, что на эту улыбку у Никифорова свело разум, не Плисецкого проблемы, но на устойчивой столешнице было круто целоваться (личное мнение Юры).       — Делай, что хочешь, — Юрий обидчиво выдыхает, стискивая крепче зубы; а чужой язык выводит вензеля по предплечьям и на изгибах. Юра терпит и очень хорошо уважает желание Виктора (нет).       Юра в мыслях говорит себе — сдастся на втором месяце. И тихонечко стонет.       Ласка в руках, на удивление, уже почти не кусается.
Отношение автора к критике
Приветствую критику в любой форме, укажите все недостатки моих работ.
Права на все произведения, опубликованные на сайте, принадлежат авторам произведений. Администрация не несет ответственности за содержание работ.