ID работы: 5211691

Color me lavender

Слэш
R
В процессе
72
автор
Размер:
планируется Макси, написано 98 страниц, 14 частей
Описание:
Публикация на других ресурсах:
Уточнять у автора / переводчика
Поделиться:
Награды от читателей:
72 Нравится 17 Отзывы 1 В сборник Скачать

1943-1946

Настройки текста
Весенние дни сорок третьего года стояли сухие и жаркие. То и дело поднимались пыльные бури, будто бы всю жизнь, как песчинку в величественной вечности всего песка, перемещая с одного хвоста бархана на другой. Как бы ни были безжизненные волны разнесены, тёмное переполненное звёздами небо разворачивалось над ними одинаково необозримым порядком, покой которого ничто не было способно существенно потревожить. В противовес этому спокойствию повсеместно северное африканское побережье гудело и сотрясалось под танками и самолётами. Бескрайние пески были изрыты и в некоторой степени покорены людьми, заполонившими чужие пустынные земли. Сочетая необъятное и сиюминутное, война находилась в самом разгаре. После ранения Кристофер Ли несколько недель провёл сначала в одном маленьком госпитале, потом в другом, городском и крупном. Во всех здешних пропылившихся городах он, казалось, уже побывал, а если и не бывал, все ливийские города выглядели похожими, особенно если смотреть сквозь защитную марлю, стекло и бесчисленные британские новости, с каждым днём всё более утешительные и жизнеутверждающие, хоть и выслушивались они со ставшим привычным безразличием: на африканском континенте силы союзников одерживали общую победу и вот-вот должно было статься, что война уже выиграна, по крайней мере здесь. В перспективе должно было произойти вторжение на Сицилию, но это, как совершенно новый этап, виделось пока чем-то далёким. Именно об этом Кристофер должен был думать, а не о своём выздоровлении, которое давалось ему непросто. При желании он мог бы добиться своей отправки домой на более серьёзное лечение, ведь он стал достаточно ценным кадром, но он сам этого уже не хотел, ведь только здесь, в Африке, он жил полной жизнью и занимался серьёзными делами. Опасности, активные перемены, возможность проявить себя и оказаться незаменимым — в это он провалился, как каждый рано или поздно провалится в работу. Он понимал, что каждый день, потраченный впустую, отдаляет его от настоящего военного положения и от реальности, в которой он добился значительных успехов. Кристофер находился в таком состоянии, что ему было жаль того, чего он уже достиг, и жаль не столько ради своей гордости, сколько ради общего дела, которым он, слишком много этому делу отдав, искренне, пусть и с рабочей долей скептицизма, заболел. Переломанные кости, внутреннее кровотечение и прочие травмы заживали медленно. К ним вдобавок привязались разнообразные африканские болезни, которые и без того не отставали, но при общей слабости организма заметно усилились. Малярия приобрела затяжной характер и при любом недобром сквозняке могла перейти в активную мучительную стадию с лихорадкой, тошнотой и адской головной болью, переносить которую на ногах стоило немалых усилий. Вообще за все последующие военные годы выздороветь полностью не получилось. Постоянно та или иная болезнь отравляла жизнь и просила об отправке госпиталь. Лишь несносным дополнением с нескончаемой физической болезни была болезнь душевная, которая тоже имела стадии обострений и затихания. Обострялась она в часы бездействия, в дни инфекционных болезней и в долгие ночи, когда нерастраченные силы не давали отрешённо уснуть. Симптомами душевного недуга были ходящие по кругу навязчивые мысли о прошедшем. Кристофер из-за них не переживал особо и практически не терзался. Он был защищён спасительным и бронебойным осознанием, что того кособокого мальчишку, каким он был раньше, и того, кем он является сейчас, разделяет огромная пропасть. Если с тем ребёнком поступили плохо и заставили тайно страдать, то это осталось в тех годах, что были отданы страданиям. Теперь же Кристофер не страдал бы. Даже если что-то подобное произошло сейчас, он не стал бы забивать себе голову, просто потому, что уважал и ценил своё спокойствие и моральное равновесие, которое необходимо было для ответственной службы. Он просто немного злился, и всё. Иногда, когда он шёл куда-нибудь, пиная песок, или когда ехал на машине без крыши, ощущая песок на сцепленных зубах, и не получалось заняться рабочими мыслями… Хотя, честно сказать, не получалось, потому что он не хотел. Когда пинал песок или когда ехал, его тянуло отдаться приятной меланхолии и тянущей душу, как сок через соломинку, задумчивости, которые тем хороши, что, будучи мелкими и незначительными, всё равно занимают в сердце особое место. Он задавался не требующим ответа вопросом «как же так можно?». Как мог тот человек так поступить. Как ему хватило совести. Как ему хватило храбрости. Как хватило наглости. Как может такое быть, что подобные личности находятся среди прочих и способны так поступить с ребёнком… А как с Кристофером поступили? Не так уж, в общем-то, и ужасно. Он был теперь достаточно разумным и изведавшим, чтобы понимать, что творятся на земле вещи и похуже и что в случившемся с ним растлении (да и уместно ли это слово?) нет ничего невероятного. Конечно это было плохо, но само по себе нормально, даже в некотором роде естественно, так что нечего этого человека так уж винить. Но куда хуже самого первостепенного факта всё то, что за ним последовало: целые годы были случившимся начисто отравлены. Кристофер мог бы прожить свою юность гораздо более счастливо, если бы подсознательно не чувствовал себя испорченным, если бы не мучился от секретного стыда и иррационального страха… Но может, случившееся было лишь оправданием для замкнутости, к которой он по характеру своему тяготел? Так это или нет, сейчас он не мог представить себя другим и не мог предположить, как мог бы весело и легко провести последний год в Веллингтоне и как мог бы потом, когда родители разводились, а жизнь скатывалась всё ниже и ниже, ощущать себя иным образом, да и каким? Полным сил и стремлений? Открытым и жизнерадостным? Восторженно смотрящим в будущее и ловящим каждый волшебный миг, как некоторые (по крайней мере так кажется со стороны) ловят? Были бы у него близкие друзья? Была бы у него любимая девушка? Оказался бы он сейчас в раскалённых песках, насквозь больным, всезнающим и скованным по рукам и ногам грузом ответственности? Но, что интереснее, что было бы, если бы ему не отшибло память и если бы он на следующий день снова пошёл к тому человеку и провёл с ним больше времени? Было бы это ещё больнее и хуже, или наоборот, исправило бы всё и вернуло на свои места. Нет… Нет, хватило и одного вечера с этим преступным субъектом, заморочившим ребёнку голову. Нет уж. Все эти вопросы и сомнения Кристофер поднимал в своём сознании, но никуда логические цепочки не вели. Он не искал выхода и не пытался разобраться, просто не находил в себе к этому желания — начинал думать и бросал на полуслове мысли, словно листья в течение, и смотрел как они, поймав водоворот, медленно кружат, перетекая друг в друга и блаженно путаясь. Вытолкнуть вернувшуюся память вон было бы глупо, ведь она пришла к нему совсем недавно. Что толку нарочно стараться теперь не думать о случившемся, раз оно настойчивее всего лезет в голову? Ему и так была дана передышка на пять лет, а теперь… Теперь всё либо останется как прежде, либо он как-то преодолеет прошлое. Но преодолеть способа не было. Вокруг разверзлась всё большая пустота, такая необъятная, что не хотелось и браться за её наполнение. Скучно — вот что он чувствовал с досадой, тоской и сожалением. Ему вечно скучно или же это просто его малодушие, заключающееся в нежелании сдвигаться с места и идти куда-то вперёд. Ему, в глубине души одновременно страшно ленивому и страшно дотошному, нельзя идти дальше, покуда он не переварил имеющееся. Но он никогда этого не сделает. Потому что ему не хочется об этом думать. Однако к этому же он возвращался, когда болел, пошатываясь, но твёрдо шёл по ливийской жаре или ехал по марокканской пыли — невольно возвращался, но только лишь скользил по поверхности вещей, и если и вспарывал гладь, то на глубину не уходил. То ли потому что знал, что на глубине будет больно и обидно, то ли потому что здравый смысл подсказывал ему, что он не должен на эту глубину погружаться, потому что там его ждёт тлен, то ли потому что глубина ему противна по сути своей с её темнотой, первородным илом и непостижимой таинственностью, постигать которую — слишком много чести. У него и так дел хватает. Лучше думать о работе. О войне. Эта случившаяся пять лет назад ерунда давно потеряла всякую ценность. Так он, сделав круг, заставлял себя думать днём. Но потом к вечеру у него поднималась температура, боль и звон в голове требовали занять горизонтальное положение и, тяжко вздыхая, свернуться как-нибудь. И тогда снова приходила эта напасть: милое, несущее гибель и опасность лицо, которое не вспомнить, и которое, слава богу, не сохранила ни одна фотография. Как это и бывает с детскими воспоминаниями, Кристофер ловил какие-то обрывки: вид на полуосвещённую сцену из зрительного зала, тени от спинок кресел, доски под ногами, рейки, истёртый бархат… Череда нераспознаваемых, сотканных из тончайшей паутины лоскутков, некогда создававших образы. Их не схватить и не увидеть, они ощущаются каким-то подсознательным тайным чувством, которое говорит лишь о том, и то, без уверенности, что это было. Что шли. И было тяжело и душно идти. И шаги. Темнота и мелькнувшая на мгновение вереница фонарей. Бедная квартира, от которой ничего не осталось, и сам этот человек, от которого тоже ничего не осталось, кроме зыбкой уверенности, что он был самым красивым существом, каких только носит земля, и что он в тот момент стал оплотом целого мира и всю вселенную заслонил каким-то своим простым движением. Стены и от окна. Темнота. Теплота его рук. Ничего не вспомнить толком. Он просто влюбился. Ничего в этом нет важного. Кристофер отрывался от грани засыпания, с тяжёлыми стонами поднимался с того места, где лежал, и, мелко вздрагивая от стреляющей в суставах малярийной боли, шёл на улицу с уверенностью, что если сейчас не выйдет и не выкурит десяток дешёвых сигарет, то умрёт. А снаружи его почти всегда встречал привычный пустынный холодок, сухость ветра и бездонность черничного неба, всё ещё подёрнутого рябью давно догоревших огней заката… Но ведь всё-таки это случилось с ним? Это произошло в его жизни, а не где-нибудь на чужих страницах, поэтому-то для него эта жалкая забытая драма является главной. Бежать от неё некуда. Ничего более масштабного в плане сердечных потрясений в его жизни не случалось. Из-за этого несчастного знакомства он оказался неспособен полюбить или кому-то открыться, вот и вышло так, что он, взрослый человек, офицер и разбойник, не имеет за душой ничего искреннего и настоящего, кроме досады на свою детскую первую боль. И подумать ему, кроме этого, кромешной ночью не о чем. Но лучше быть частью общества. Лучше думать о работе. Надо думать о деле. Как безумный, Кристофер силился собрать в кучу разведданные, касающиеся очередной предстоящей операции, но вместе с этим чувствовал, как какое-то странное отстранённое сострадание к своему прекрасному и мучительному прошлому так и затапливает его. От этого дурацкого чувства он был так далёк, что буквально раздваивался под его воздействием. Распадался на две части и одна, упорно думая о грядущем прорыве Маретской линии, злостно не имела понятия, откуда берутся пусть редкие, но горькие обиженные слёзы, которые нужно таящимся жестом смахивать с полыхающей щеки, а то они разъедают горящую кожу и искрят в глазах. Другая часть, тщательно подавляемая всем, чем только можно и даже самой собой, лишённая даже поддержки мыслительного процесса, всё равно повторяла, как заевшая пластинка «за что мне это». Почему всё так. Так и никак иначе. Кристофер болел и до своего несчастного прозрения, а потому старался не связывать своё открывшееся, как старая, старая рана, раннее горе с тем, что болеть стал чаще и тяжелее. Скорее уж душевный беспорядок был следствием затянувшейся малярии, а не наоборот. Да и потом ранение его подкосило… Прежде ему казалось, что всякую болезнь он сможет перенести на ногах, но теперь оказывалось, что дело вовсе не в стойкости, не в качестве питания, не в строгости к себе и не в самоконтроле. Дело просто в том, что он того и гляди умрёт, и никаких бомбардировок не понадобится. Его отправляли в госпитали, он отлёживался там положенный срок и возвращался к своей части, таким, каким стал теперь — загорелым до лоснящейся черноты, обожжённым, прокуренным и высохшим, высоким до умопомрачения и до той же крайности истощённым — одни сплошные острые и покатые, как прибрежные камни, кости, форма на нём едва держалась. Он иногда видел своё незнакомое лицо в некоторых осколках зеркал и не то что не узнавал, но каждый раз бывал поражён тем переменам, которые никак не могли стать привычными. Лицо его обновилось, резко обточилось ветром и получило не слишком приятные, крупные и бесформенные черты, каких не составляло раньше. Он теперь был истинный южный итальянец и безродный всесветный бродяга, полный какой-то скорбной и зловещей, немного еврейской несоразмерности, наверняка производящей отталкивающее и жуткое впечатление. От этого было тошно и потому всё ещё маячащее где-то впереди возвращение к мирной светской жизни в Лондоне казалось не столько невозможным, сколько смешным и нелепым. Он снова сваливался с обострением малярии и снова оказывался не в состоянии вести дела. В голосах врачей ему слышалась постепенно крепнущая уверенность в том, что его болезнь приобрела неизлечимый, сроднившийся с организмом характер и избежать закономерного финала можно только порвав всякую связь с раскалёнными песками Северной Африки. Они, видимо, приняли его и именно потому, почувствовав, что он в них больше не нуждается как в воздухе, чтобы дышать, вознамерились погубить, привязав к себе навсегда. Кристофер соображал всё хуже и прощание с Африкой пропустил, как пропустил и всю сицилийскую кампанию, и вторжение в Италию, и все победы, успехи и своё очередное повышение… Он не пребывал в забытьи и сносно выполнял свои обязанности, но теперь уже кое-как. Заработанное положение, высокое звание и сколоченная репутация теперь работали на него и позволяли ему иметь всё больше власти и прилагать всё меньше усилий, основную свою работу перекладывая на подчинённых — этому-то злому надсмотрщичеству он и отдался, постепенно понимая, что превратившаяся в рутину кутерьма наступлений и перебросок больше его не увлекает, а приносит одну только скуку. Болезнь довела его до такого отупления, что он действовал как во сне. Он говорил, механически двигался, играл с товарищами в карты в палатках, без конца курил, по-волчьи скалился сменяющимся друзьям и даже в некоторой степени упивался своим подчёркиваемым уродством, которым здесь, на войне, можно было едва ли не гордиться, ведь красивым на войне приходится только тяжелее, потому как красоту можно потерять, а всё, что можно потерять, придаёт тянущего к земле веса. Он грозно, без всякой злобы, сверкал глазами на всё чаще попадающихся пленных фашистов и даже иногда кого-то из них безразлично и строго допрашивал по-немецки или итальянски, но даже тогда чувствовал только заевшую в голове звенящую пустоту и боль сроднившейся с организмом болезни. Всё внутри было посыпано пеплом. В конце лета сорок третьего он вновь чуть не умер от малярии и несколько дней в Карфагене провёл на самой границе чернейшей пустоты бесконечности, в которой не было ничего. Позади простиралась сплошная тоска. Но всё же впереди не было ничего, а потому к тоске пришлось нехотя вернуться. Хоть это казалось уже бесполезным, в Тунисе его подлечили. На крайней стадии истощения, слабо соображающий, но послушный вбитой в него военной воле, он снова вернулся и всё пошло как прежде. Африка осталась позади, теперь вокруг сотрясались под бомбами и уничтожались сначала Сицилия, потом Италия. В Италии Кристофер не раз бывал в детстве, но теперь даже не пытался её узнать. Он всецело погрузился в безликую пелену военных дней и разучился замечать что-либо вокруг, что не имело отношения к боевым действиям. Он стал истинным солдатом. Или истинным офицером. Или же подвергся тому пагубному механическому влиянию, которое за долготой дней делает из людей куски безжизненного металла, у которых нет ни жалости, ни совести, ни интереса, ни чувства прекрасного, ни каких бы то ни было желаний. Есть только потребности и приказы. Так он стал пить. Ему исполнилось двадцать два. Сперва это происходило по чужой инициативе. Сперва сильно не напивались. Только так, на итальянских деревенских дворах, на ночь глядя, ради уверенности в себе и ради чувства собственного достоинства. Но стоило ступить на этот путь, с него уже было не сойти. Вечер вскоре перестал быть вечером без чувства опьянения. Конечно контролируемого и не заходящего далеко, но оглушающего, отупляющего ещё больше, чем тоска и болезни, и смягчающего. С этим подспорьем дни, полные смертей, штурмов и грохота, текли ещё быстрее. Так было проще окончательно сродниться с окружающей грубостью и жестокостью надоевшей войны — самому стать грубым и бесчувственным и ни о чём постороннем не думать, ничего не знать лишнего и презирать всех людей вместе с самодовольным презрением к себе. Прекрасные древние итальянские города мелькали мимо, представляясь одними названиями. Иногда, если только выдавалась минутка, Кристофер замечал, что будто бы нарочно не хочет касаться этих городов и всемирных достопримечательностей сейчас, когда он так погряз в грязи, неволе и копоти. Он глубоко несчастен, а отчего не знает, он загнал себя в яму и превратился в нечто плохое, зря коптящее небо и недостойное — в бездушный винтик огромной слепой машины, так значит ему не стоит оскорблять итальянские города своим вниманием, которого он всё равно не может им уделить. Пусть уж лучше они отдельно и он отдельно. Так, чтоб никому не было стыдно, ведь он-то наполовину, а может и на всю итальянец, здешний, самых что ни на есть голубых кровей, по крайней мере был таковым, покуда в десятый раз не увидел, какая у него кровь по-африкански чёрная и как дёшево и безыскусно льётся. Так что же теперь? Он вернулся на историческую родину, но вместо того, чтобы почувствовать что-то к этой благородной земле, выдумывает себе тоску по разубитой пустынной Африке и видит себя в зеркале всё столь же незнакомым и чужим бронзово-чёрным разбойником-итальянцем, да только не с этой земли. И от этой земли ему не нужно ни пылинки и ни одного родного слова, ни одного смутно знакомого названия, нет уж, нет уж. Лучше спать и не видеть снов, а если и видеть, то только об африканской тоске, которая тоже стала прошлым, быстрее, чем можно было бы представить, поросла родными милыми могилами. Болезни не отступали, их разноображивали мгновенные возможности погибнуть, ведь бомбы и самолёты падали, а потому шрамов на теле, ожогов и переломанных костей прибавлялось, но всё это уже давно потеряло счёт и значение. Короткой яркой вспышкой, недолгим возвращением к основам была одна встреча в сорок четвёртом, в летнем Риме. Всё это произошло довольно сумбурно, да и переставший выветриваться из головы нетрезвый горький туман скрадывал факты, так что впоследствии Кристофер не мог вспомнить, что предшествовало встрече и кем и какие шаги были предприняты, чтобы встреча эта состоялась. Кристофер домой не писал и вообще ни с кем связи не поддерживал, значит это произошло либо случайно, либо Карандини сам разыскал его, хоть и это вряд ли, ведь этому человеку тоже было чем заняться, помимо поисков воюющих родственников. Просто так уж сложились обстоятельства, что в недавно освобождённом от фашистов Риме объявился Николо Карандини. Вернее, объявился он для Кристофера, а сам по себе он не прозябал в безвестности и с начала войны состоял в сопротивлении. Он был потомок древнего знатного рода и представитель известнейшего итальянского семейства, некогда очень богатого, но с приходом Муссолини потерявшего влияние. Ему было уже много больше сорока, он был видным политическим деятелем ещё в двадцатых годах и тогда же породнился с не менее благородной фамилией, чем упрочил своё положение. Родственную связь этого человека и матери Кристофера было проследить настолько легко, что в их лицах при первом же взгляде угадывались общие черты. Кристофер знал его только ребёнком, в те славные величественные года, в которые второй брак матери считался абсолютно удачным и достойным. Кристофер, когда ему было лет десять, вместе с матерью и сестрой не раз приезжал в Рим погостить, но конкретно с этим человеком почти не контактировал, потому как тот был всецело занят работой и политикой. У них была огромная разница в возрасте, но всё же они были в своё время друг другу представлены и тогда же раз и навсегда прониклись друг к другу приличествующей родственной нежностью и уважением. Кристофер тогда подавал большие надежды и все прочили ему великолепное будущее, он и сам в это послушно верил. В памяти не сохранилось ничего, что рассказало бы ему о Карандини, кроме, собственно, имени. Кристофер ни за что не стал бы ломать комедию перед благородной роднёй и разыгрывать того, кем он на самом деле не является. Он, так уж вышло, им не ровня, он бестолковый и пропащий, его испортили и сам он себя испортил, всё у него наперекосяк, а значит могут все они провалиться пропадом, ему ничего от них не нужно, а значит и они пусть не ждут от него ничего… Но вышло по-другому. Видимо, Кристофер действительно совершенно отвык от культурного обращения и от бережного отношения к себе. Карандини встретил его так радушно и просто, но в то же время почтительно, так подкупающе ласково, так… Так, будто они только вчера расстались, при чём расстались добрыми друзьями. Кристофер ничего о времени их реального расставания не помнил, но оказалось, что и Карандини то ли не помнит, то ли не знает, о всём том мезальянсе с разводом, о позорном разорении Роуза — отчима Кристофера и о том, что сам Кристофер бросил учёбу, а значит отказался от всех надежд на будущее и стал работать в почтовой конторе — ниже, казалось бы, падать некуда… Однако Карандини верил только собственным глазам и то, что видел, привело его в спокойное и покровительственное восхищение. Кристофер будто впервые взглянул на себя, взглянул чужими глазами, глазами, которым невдомёк было до болезней, до всяких дешёвых сердечных терзаний, до пресловутой тоски, до чувства бессмысленности собственного существования и, уж тем более, до позорных пагубных пристрастий — этого всего словно нет. А есть только молодой лётный офицер, многократно, как Карандини о том, оказывается, слышал, участвовавший в боях в Африке, на Сицилии и в Италии, одним словом, достойнейший представитель Британской Империи. Кристофер даже растерялся. Карандини был совершенно искренним и он был очень приятным человеком, интеллигентным, добродушным и открытым, но при этом он оставался общественно важным деятелем и занимал теперь в Риме высокий пост, из которого явствовало что после войны он ещё сильнее возвысится, однако наверняка останется таким же честным, храбрым и лишённым предрассудков. Кроме этого он был явно похож на мать Кристофера, а значит и на самого Кристофера — был так же высок, тёмен и строен, но при этом был красив и так глубинно изящен, как это может быть лишь в случае истинного душевного благородства. Кристофер не мог не поддаться очаровывающей надежде, что тоже таким однажды станет, и уже от одного этого ему стало так легко, как уже давно не было. В какой-то момент их кровная и духовная общность ощутилась так остро, что Кристофер, почувствовав, что им гордятся и покровительственно любуются, тоже испытал гордость и под её влиянием ненадолго уверился, что он и впрямь вовсе не потерян для общества и жизнь его не загублена. Стоит только изменить угол зрения — и у него всё хорошо. Он добился немалого и у него ещё море всего впереди. И понять и принять это просто. Так просто, что даже не получается, так же как не получается рассмотреть свой внешний вид. Для этого нужно зеркало. И ещё лучше, если это зеркало, благодаря благословению родства, окажется добрым, подчеркнёт достоинства и, мимоходом, так, словно и не заметило, не акцентируя на них внимание, как на какую-то мелочь, укажет, после всех ласковых слов, на недостатки. Ведь Карандини не мог не заметить и болезненный внешний вид, и рассеянность, и дрожащие руки. Он не стал обманывать обещаниями, что поможет. Он просто каким-то неуловимым, буквально волшебным образом вселил в Кристофера уверенность, что он намного лучше, чем сам о себе думает, и отпустил с миром. Их встреча не продлилась и нескольких часов. Но всё же Карандини назидательно попросил передать привет Эстелле и намного больше сказал рукопожатием на прощание и, затем, словно сорвавшимися в последний миг словами, короткими отцовскими объятиями. Кристофер подумал только о том, что в последний раз его обнимала мама, перед тем как он ушёл на войну. А до этого, а до этого… Бог с ним. Кристофер решил, что возьмётся за ум, но эта решимость, как и следовало ожидать, продержалась лишь несколько дней. И всё же он, каждый раз, когда теперь ощущал подспудное желание пожалеть себя, а вместе с тем поотлынивать от работы, выпить и завалиться спать без сновидений, напоминал себе о том, что кто-то в него верит. Хоть с кем-то нужно будет встретиться после войны и ему одному захочется показаться приличным человеком, стоящим доверия. На всех остальных Кристоферу было как и прежде наплевать, но Карандини, самим фактом своего удивительного очищающего появления, стал особенным. Это была не бог весть какая мотивация, но другой не было. Кристофер начал писать домой, правда, письма его были маленькими и сухими как деревяшки, а редкие ответные мамины письма и того плоше. Больше удовольствия ему приносило общение с Карандини, хоть письма от него приходили крайне редко — редко, но Кристофер в каждом чувствовал толику искреннего участия и это его радовало. Вообще ему стало лучше. Он вернулся в привычный климат и болезни постепенно от него отцепились. Пить он не бросил, так как от этого было попросту никуда не деться, потому что товарищи пили тоже. Но потом, через несколько месяцев, он получил очередное повышение и оказался оторван он простых боевых действий. Пришлось окончательно перебраться в штабы, где шло перспективное планирование военных операций на самых высоких уровнях. Вся эта волокита с картами и собраниями его ничуть не увлекала, он снова чувствовал растлевающую скуку, особенно в напыженном обществе высшего офицерского состава — все такие нарядные, холёные и строгие, а толку было бы на порядок больше, если бы не бесконечные церемонии и протоколы… Однако Кристофер, хочешь-не хочешь, научился держать каменное лицо, вести себя подобающе и соответственно выглядеть. Но выглядел он всё же не особо представительно, потому что его болезненная худоба и молодая угловатость никуда не делись. Зато он, в чистоте и строгости, вскоре перестал болеть и пить, да и курить, ради избавления от запаха, почти бросил. Не перестал он только тосковать, но это, как малярия в Африке, стало чем-то хроническим и сроднившимся с жизнью. К концу войны он уже и не помнил, о чём тоскует и почему с особым чувством считает своё сердце навеки разбитым, а себя неспособным на любовь. Война шла к концу. У Кристофера были все шансы продолжить военную карьеру, но он хотел только лишь отвязаться от всего этого, опостылевшего до невозможности. Чем заняться дальше, он понятия не имел, но знал, что должен уйти оттуда, где ему тяжело и где всё пропиталось скукой и горечью. Ему виделось, что где-то впереди что-то будет. Должно быть. Наверное. Романтических иллюзий он не питал, но всё же смутно верил в судьбоносные перемены, ведь даже здравый смысл подсказывал, что однажды когда-нибудь, пусть не скоро, но, хотя бы по природному закону, никого не оставляющему в одиночестве, должно ведь так случиться… Кто-нибудь появится. Кто-нибудь чудесный, хороший и добрый, кто поймёт его. Это была совершенно естественная, не оформленная в замысел мечта, не иметь её было бы странно. Кристофер не хотел ни брака, ни детей, ни любви, ни успеха, он просто не мог представить как что-нибудь из этого может случиться в его отношении. Но всё-таки какое-то приятное и нет-нет да и согревающее душу предчувствие того, что и в его жизни должно наступить солнечное лето, согревало его, когда он ехал куда-нибудь и отрешённо смотрел за окно. Смотрел такой, как сейчас: ничуть не похорошевший, до ужаса нескладный, но совершенно взрослый, двадцатичетырёхлетний, высокий, тонкий, смуглый и золотоглазый, лёгкий, печальный, вознёсшийся, безгранично свободный от любых людских оков, заново успокоившийся и даже со в который раз нападающим на него обманчивым ощущением, что теперь-то он всё преодолел, разобрался в себе и научился жить, а значит теперь можно то, самое главное, ради чего и был рождён. Куда там. Так просто его не отпустили бы. Он был большим специалистом и владел языками, а бумажной работы в победно перекроенной части Европы был непочатый край. Он ещё долго работал тут и там в разных разведывательных управлениях, которым ещё долгие годы предстояло составлять реестры военных преступников, потерь и приобретений. Но всё это уже стало историей. Война закончилась. Кристофер мог бы остаться в Австрии, где за проведённый там послевоенный год жизненное устройство стало ему так знакомо, будто бы он был немцем. Он мог бы, как истинный итальянец, остаться в Италии, где Карандини грозился устроить его жить и работать по первой потребности. Он мог бы остаться даже в Африке, как дикий зверь, если бы бесперспективное пребывание там не было связано с массой проблем. Его могло бы тянуть на родину, но в Англии он не раз бывал — приезжал туда и домой, и по работе, ходил по улицам и вздыхал от ненавязчивых прикосновений ностальгии — но той безразличной ностальгии, которая обращена только на милую память о прошлом, но не на стремление воплотить её в повторении в настоящем, — а затем возвращался в Австрию. В том, чтобы жить в Лондоне постоянно не было ничего такого уж привлекательного. Лондон теперь стал другим, да Кристофер, как теперь казалось, и прежде не очень-то знал его. Дома у него не было. Не было даже направления, куда двигаться, возвращаясь домой.
Отношение автора к критике
Приветствую критику только в мягкой форме, вы можете указывать на недостатки, но повежливее.
Права на все произведения, опубликованные на сайте, принадлежат авторам произведений. Администрация не несет ответственности за содержание работ.