54. Эгоизм
4 февраля 2018 г., 06:27
Неизвестно, чего я больше хотел — выспаться в уютной кровати или всё-таки предаться разврату с любимым. Скорее всего, и того, и другого, потому что вторую попытку его соблазнить всё же предпринял, уже с явно повышенными шансами на успех.
Но сразу после того, как всё же получил поцелуй и попытался облапать птенчика, получил от него только серьёзное:
— Нам надо поговорить.
На что мой пропитый, прокуренный и невыспавшийся мозг смог сгенерировать только:
— Ты беременный?!
— Придурок! — прокомментировал это любимый и толкнул меня в грудь.
Едва не шатнуло. Я успел уже и забыть, какие у этого хрупкого с виду парнишки всё-таки сильные руки.
— Не об этом и уже хорошо, — нервно улыбаюсь, опасаясь представить, как это выглядит со стороны.
— Я просто боюсь, чтобы ты опять дел не натворил, — чуть расслабляется птенчик и указывает на свой нос: — Я об этом. Ты же точно собрался страшно мстить. Как и Чарльз, Эрик, и даже Бекверди.
Я пожимаю плечами:
— Конечно же, ты нуждаешься в защите.
— Я не нуждаюсь в защите. И ты последний, кто остался не в курсе. Я могу защитить себя сам, и я не хочу, чтобы вы вмешивались. Особенно вашими варварскими методами.
— Но как же… — несколько даже растеряно тяну я.
— Вот так, — любимый говорит твёрдо и решительно. — Я уже освидетельствовал побои и подал заявление. Они ещё просить меня будут, чтобы я не приписал оскорбление прав секс-меньшинств. И мне совсем не нужно, чтобы вы все вмешивались и нажили неприятности. Тебя это в первую очередь касается!
Строгий какой. Умилительно-строгий. Но при всём моём желании разбить морды и переломать конечности тем ублюдкам, которые обидели любимого, он прав. Никому из нас не нужны дополнительные неприятности, и так вокруг наших личностей не всё гладко с законом. Но и оставить всё на сомнительный откуп полиции и судебной системе я не могу.
— Тогда я потом.
Птенчик почти что смеётся:
— Вы все, как братья! Одно и то же почти слово в слово сказали!
— Вот видишь, — протягиваю руку и осторожно взъерошиваю любимому волосы, — мы все за тебя переживаем. Даже Эрику ты понравился. Надеюсь, что не в этом самом смысле.
— Всё шутишь, — фыркает птенчик, выворачиваясь из-под моей руки. — Я просто на девочку похож, у вас это подсознательное.
— И ничего не похож, — возражаю.
Мальчишка. Как он есть. Да, миловидный, но давно коротко стриженный, да и вообще даже близко нескладной фигурой на девушку не походящий. Я сразу, с первой же секунды нашего знакомства, несмотря на одежду-унисекс и тогда ещё длинные, забранные в хвост, светлые волосы, сразу понял, что он — мальчишка. Правда, решил, что намного младше, чем оказалось. Ну и хорошо, что мои чувства к нему стали только аморальными, а не противозаконными вдобавок.
— Но я всё равно кажусь меньше и слабее вас.
— А разве плохо, когда все хотят о тебе заботиться? И это не потому что ты так выглядишь. Просто ты — это ты.
— Так странно, — птенчик наклонил голову и говорит совсем тихо. — Раньше у меня не было друзей. И ещё ты теперь есть.
— А я тебе кто? — провоцирую.
Любимый сплетает пальцы, прикусывает губу и явно не знает, что же мне сказать. Да, на словах это трудно. Это в мыслях я могу называть его милыми прозвищами и сколько угодно расточать комплиментов, а как только нужно сказать вслух — слова застревают бессильными выдохами. Интересно, а как он меня зовёт? По имени? Или тоже есть какое-нибудь ласковое прозвище?
— Муж? — наконец произносит моя птичка неуверенно.
Я усмехаюсь и сгребаю его в объятья, несмотря на сопротивление, утыкаюсь губами в волосы и шепчу в тёплый, пахнущий ванильной вишней, затылок:
— И всё, ты меня больше не любишь? Муж? А в случае развода кухню разделим пополам и подерёмся за холодильник?
— Люблю, — ворчит птенчик, возясь и силясь выбраться из захвата.
— Ну, значит, я — любимый, — заявляю. — Большой, страшный и очень непредсказуемый!
— Вот ещё. Может, и большой. Но не страшный. И я точно могу сказать, что тебе нужно!
— Да? — притворно удивляюсь. — И что же? — почти мурлычу.
— Вот это вот самое!
Птенчик судорожно пытается оторвать мои ладони от своей кожи, но как только ему это удаётся в одном месте, я тут же перемещаю руки в другое, не менее, а может, и более, желанное.
— А ты против? — продолжаю играть интонацией.
— Да! — отпирается любимый решительно. — Эрик за стеной и вообще!
— Ну, твой слишком громкий рот можно и прикрыть, а кроватью скрипеть не будем, — упорствую, уже готовясь уложить любимого под себя и выбирая, как аккуратнее это сделать.
— Ты завтра опять уезжаешь, а, вообще-то, твоя мама просила, чтобы ты её навестил!
При упоминании о матери всё сексуальное желание пропадает начисто, я ослабляю хватку и позволяю птенчику освободиться. Чего ради эта женщина хочет меня видеть? Да ещё и связалась с птенчиком как-то. Вроде как на тот свет не собиралась, и завещать ей нечего. Но спрашиваю любимого я совсем не об этом:
— И как ты прознал, что я уезжаю?
— Бек не дозвонился тебе, но дозвонился мне. Тебе помочь с вещами?
— Да с какими вещами, — несколько рассеяно отзываюсь. — Мы не надолго. Сам всё соберу. И что, ты меня отпускаешь?
— Конечно, — пожимает плечами птенчик.
— А ты не боишься, что я… ну…
Слово «измена» тоже труднопроизносимое, бессильно развожу руками в надежде, что любимый поймёт, что я имею в виду. И он, умничка, конечно же догадывается:
— Бек сказал, что между вами никогда ничего не было. «Передружили», вот как он выразился. И у него Чарльз есть!
Такой наивный, что сердце сжимается. Верит Беку. Верит мне. Верит, наверное, всем вокруг. Впрочем, полукровка не так уж и неправ. Романа точно не было. Совершенно свободные и удобные отношения, просто удовлетворение животной похоти друг друга, не более того. Да я бы и не посмел предложить что-то подобное, даже не будь у меня птенчика. Потому что слишком уж мягко произносит Бек имя Чара. И готов ради него не только умереть, а и жить. Это важнее. И намного смелее.
— Ну и хорошо, — я притягиваю любимого к себе, но теперь только с нежностью, — тогда я постараюсь не задерживаться.
— Так ты поедешь к маме?
— Сейчас? — почти что раздражаюсь.
— А когда ещё?
— Ладно, хорошо.
Вскакиваю с кровати и хожу по комнате, собирая вещи, хоть и аккуратно разложенные, но в совершенно случайных местах. Стирать и даже гладить птенчик уже приучился, а вот раскладывать всё аккуратно в шкаф и комод — почему-то нет. И если я этого не делал, одежда громоздилась повсюду, на любых пригодных горизонтальных поверхностях, причём в случайном порядке.
Ощутив моё нервное настроение, любимый как будто немного расстроился, закопался в одеяло, натянув его почти до подбородка, и отполз в таком гусеничном состоянии в угол кровати. Как будто я мог на него накричать или ударить. Вот только не это, только не сейчас!
Бросив одеваться, сажусь рядом, осторожно дотрагиваюсь до щеки любимого. Вздрагивает, но не отстраняется. Старается глубоко дышать.
— Прости, я не хотел пугать тебя, — винюсь.
— Нет, всё нормально. Наверное, зря я таблетки бросил.
— Ничего не зря, — возражаю. — Будем заниматься самолечением! Я уверен, что поцелуй тебе поможет!
Стараюсь расслабиться сам, чтобы ещё больше не испугать любимого. Трогаю его губы своими, склонившись, так нежно, как только могу, и получаю тоже нежный, но куда как менее уверенный ответ. Отстранившись, убеждаюсь, что птенчик хотя и не паникует, но всё же не совсем в норме. И не хочется его оставлять в таком состоянии, но если я никуда не поеду, он себя ещё больше накрутит, и тогда точно истерики не избежать.
— Ложись спать давай. Я дверь плотней прикрою. И на провокации Эрика не отвечай, помни, что ты в доме за главного.
Я больше чем уверен, что Эрик проспит едва не до ночи, а если и проснётся, то не попрётся шариться по все комнатам в моё отсутствие. Зато такая псевдоответственность хорошо ободрила любимого, он слабо улыбнулся и честно улёгся.
Одевшись, и напоследок погладив его по голове, прежде чем выйти из комнаты, я поклялся себе вернуться побыстрее. Всё же не внушало мне его состояние доверия. И, как ни странно, меня любимый больше всего боялся — эмоций, действий, крови или ран; и в моих же объятьях быстрее всего успокаивался и засыпал, тихо сопя, чтобы проснуться уже как обычно, беззаботно-радостным.
Как неприятно признавать, но нас именно это и сблизило. Не совместные завтраки, быт, и не только-только наладившаяся сексуальная жизнь. Именно те моменты, когда он боролся с приступами, а я пытался не навредить.
Незаметно как-то так всё вышло, но теперь я уже был совершенно не готов расстаться с птенчиком. Вот ни за что. Ни под каким предлогом. И змея внутри согласно открывала пасть: «Моё!». «Наше» — поправлял я её. Да, к моей любви примешивалось что-то ещё, неправильное, болезненное, смутно очерченное и не имевшее названия, но, видимо, это был единственно возможный вариант существования.
Но мысли о птенчике сейчас были всего лишь суррогатом, которым я пытался кормить разум, чтобы не думать другие, гораздо более тяжёлые и неприятные, пока мёрз на остановке в ожидании автобуса — взять скутеретту не решился. О матери. И о наших с ней отношениях, которые уже где-то лет пять стояли между отметками «взаимоненависть» и «полное безразличие», иногда склоняясь в ту или другую сторону.
В больнице, как всегда, пахло едкой стерильностью и холодной сыростью. Девушки в окошке регистрации слегка удивились, что я явился в стационар с пустыми руками. Но я отлично помнил, какая судьба постигла предыдущие цветы, и не подумал купить другие. А с такими диагнозами, как у матери, всякие съедобные гостинцы тоже строго противопоказаны.
Её, оказывается, теперь перевели в общую палату, и мне пришлось немного подождать за дверью, созерцая милый моему сердцу кулер с водой, пока медсестра закончит манипуляции с какой-то из других пациенток, и мне разрешат войти.
Мать о моём визите предупредили, и как только я вошёл, она сразу села на постели, подобралась и повернула голову на звук. Даже попыталась улыбнуться. А вот её соседок, ещё двух дам почтенного возраста — явно нет. И если одна из них осталась достаточно безучастной, потому что бинтовая повязка на глазах мешала меня рассмотреть, то вторая охнула и прикрыла рот сухонькой ладошкой. Всё, как обычно. Все так реагируют.
— Здравствуй, мам.
Не найдя поблизости ни одного стула, я примостился на край койки, в ногах у матери, хотя предпочёл бы находиться на противоположном конце земли отсюда. Заметил, что на тумбочке у кровати стояли совсем свежие цветы, мелкие, красные, на тонких веточках. Не хризантемы, но взяться они могли только из одного источника.
— Здравствуй… ты… неожиданно приехал.
Матери слова давались тоже с трудом. Слишком сложно нам общаться. Даже дежурные фразы отпускать — мучительно. Мы оба ненавидели нашу родственную связь и неизвестно, кто больше.
— Ты что-то хотела мне сказать, — сразу перехожу к делу.
Смотрю на ткань больничного одеяла, чистого, но неуютного. Не обращаю внимания на шепчущихся старух рядом — зрячая, без сомнения, рассказывает ослепшей о прелестях моей внешности.
— Да, я… меня должны выписать на следующей неделе.
Сердце подводит, гулко ухнув. Я никогда об этом не думал. Казалось, что мать всегда будет в больнице, эдаким далёким спелёнатым куском ещё теплящейся человеческой жизни, который требовал только одного — денег. В реальности же всё стало слишком быстро иначе. И я опять не предусмотрел. В этот раз вариант событий из разряда «будь хорошим сыном».
Огромные трудности возникают с тем, чтобы просто разлепить губы и суметь выдавить из себя начало фразы:
— Конечно, я заберу тебя.
А вот конец даётся не в пример легче:
— Только я живу не один, сама понимаешь.
— Понимаю, — соглашается мать, стиснув край одеяла в пальцах. — Вы же… поженились. Вся твоя жизнь, она… мимо меня прошла.
Рассматриваю книгу, лежащую на тумбочке, с выпуклыми точками шрифта для слепых на обложке, и загадываю, что если сейчас мать заплачет, я не выдержу и уйду. Но её голос, хоть и дрожит, всё же не плаксив, и обсуждать мою личную жизнь родительница не собиралась. Её, как всегда, интересует только она сама:
— Мне кажется, я буду вас стеснять. И мне требуется много ухода. Наверное, сынок, стоит подумать о каком-нибудь не медицинском пансионате для меня. Если, конечно, у тебя есть финансовая возможность.
Я близок к тому, чтобы тут же полезть в интернет узнавать, есть ли такие заведения на Луне, или хотя бы где-нибудь в глухом Конго, и отдать за размещение матери там совершенно любую сумму. А что, я уже продавал себя, куда ещё ниже-то падать, чтобы заработать?
Но это не озвучиваю, ограничиваюсь лишь:
— Я всё решу. Только мы будем к тебе иногда приезжать.
Не сомневаюсь, что так и будет, меня-то ничего не начнёт глодать, а вот птенчик обязательно меня потащит. Он-то к своей матери привязан, и не в состоянии понять, что может быть как-то по-другому. Хотя у него же настоящая мама, а не просто женщина, из чьей пизды мне по стечению обстоятельств довелось вывалиться на свет.
Может быть, я бы её и простил. Все совершают ошибки, и я ничуть не лучше, сам едва не окончил жизнь под каким-нибудь забором, загнувшись от передоза и тоски. Но только вот она сама меня оттолкнула намного раньше. Даже раньше того, как я ей признался, что являюсь «рыцарем не для дам», так сказать. С тех пор, наверное, как погиб отец. Я слишком разительно его напоминал.
Но и это можно было бы ей простить. Только вот не мой случайный клиент, а её более-менее постоянный ёбырь, что поэтому заимел звание отчима, располосовал мне лицо. И, как бы избито и пафосно ни звучало, сломал мне всю жизнь. Одним движением ножа. Раз — и всё, даже самые крошечные перспективы схлопнулись.
И то счастье, которое у меня есть сейчас, досталось мне ценой страданий, причём не только своих. Но именно благодаря маме я так и не научился ценить его. Да, пусть меня любили в детстве, и поэтому я худо-бедно смог полюбить сам. Но я был лишён любви тогда, когда больше всего в ней нуждался.
И всё, что мне тогда оставалось — засыпать на слипшихся от кровоточащих, свежих роз на спине простынях, бессильно стискивая зубы и уперев взгляд в стену. Я упорно верил, что справлюсь. И я справился. Без неё, без всего остального мира. Пусть плохо. Пусть неправильно. Но я смог.
— О, конечно же, — голос матери теплеет настолько, что становится почти елейным. — Только, наверное, по отдельности. Ты же понимаешь…
Вот. Вот и всё. На этом всегда всё заканчивается. Она никогда не поймёт и не примет меня и, уж тем более, нас. Меня и птенчика, как пару. А вот его одного – да. Невозможно не поддаться обаянию этой своенравной пичуги. И ничего же мне не рассказывал о том, что сюда ездит. Очень внимательный, очень заботливый «сын», которому отчего-то можно простить его ориентацию. А родному – нет. И на это у меня не найдётся никаких слов. Да и не нужны они больше, кроме дежурных:
— До свидания, мама.
Встаю и выхожу из палаты не оборачиваясь, не дожидаясь и боясь, что родительница что-нибудь скажет вдогонку, попытается задержать. Но нет. Она тоже понимает.
Да, я сделаю всё для её комфорта и удобства. Это мой долг, как сына, и просто как человека. А то, что её комфорт и мой комфорт во многом совпадают — нам достаточно видеться как можно реже, — так это и к лучшему, наверное. Большая удача.
Альтернатива, когда мать живёт вместе с нами и каждый день сжирает мне нервы — хуже не придумаешь. Ну, что ж. Если не будет хватать финансов, попробую найти вторую работу. На учёбе тогда, конечно, придётся поставить жирный крест, но это уже детали. Впрочем, решать проблемы нужно по мере поступления. И сейчас самая важная из них вовсе не финансовое обеспечение будущего родительницы. А маленький, взъерошенный любимый, которого я покинул, может, что и зря. Надо поторопиться, чтобы его полностью успокоить. Только вот у рейсовых автобусов, похоже, совсем иное мнение, и я ещё долго вдыхаю воздух с колючим дроблёным снегом напополам, прежде чем хоть один из них появляется из-за поворота.
Дышу ртом, нос заложило, в лёгких возится старая, почти позабытая боль. Вот только я не могу позволить себе болеть.