ID работы: 5251950

Exulansis

Слэш
NC-17
Завершён
181
автор
Размер:
537 страниц, 22 части
Описание:
Посвящение:
Примечания:
Публикация на других ресурсах:
Разрешено с указанием автора и ссылки на оригинал
Поделиться:
Награды от читателей:
181 Нравится 176 Отзывы 69 В сборник Скачать

1

Настройки текста
Зима в этом году выдалась холодной, с кажущимися бесконечными, безукоризненно белыми на фоне голубого неба снежными насыпями – снег скрипит под тяжёлыми ботинками, когда надумаешь ступить и замарать его своими следами, окрашивается на рассвете ярко-алыми отсветами восходящего солнца, еле-еле ползущими, ленивыми, апатичными. Морозный воздух кололся, словно маленькими иголочками, в самые ноздри, если глубоко-глубокого вдохнёшь его поутру, часов в пять или шесть, когда распахивались настежь широкие форточки под самым потолком. Персиваль наблюдал за статичным, словно застывшим во времени пейзажем из окон больницы, названной в честь какого-то святого: вереница вечнозелёных сосен с острыми верхушками, желтоватыми стволами и налипшим грязным снегом на стыке ветвей. Он никогда не просил об этом напрямую, но ни одна из сиделок, всегда таких сердобольных и жалостливых, понимающе (настолько, что это становилось почти отвратительным) не зашторивала окна в его палате. Колдомедики считали, догадывался Грейвс, что естественная природа с её спокойной неподвижностью должна внушить ему чувство защищённости. Безопасности. Прежде они не смогли как следует позаботиться о нём, но больше они не повторят своей ошибки. Теперь ему ничто не угрожало. Теперь всё должно быть хорошо. Каждый из тех, кто появлялся в этих стенах, считал своим долгом напомнить ему об этом. Повторяли один за другим, словно утреннюю молитву или ежедневную мантру, убеждали в этом и его, и всех вокруг, и, в первую очередь, самих себя. Никто, и Грейвс это прекрасно понимал, по-настоящему не верил в его выздоровление: ни сёстры госпиталя, подкладывающие подушки под его спину и скармливающие ему тыквенный суп во время обеда; ни коллеги из министерства, стыдливо прячущие глаза и страстно желающие провалиться сквозь землю от тяготеющего над ними чувства вины; ни старшая мисс Голдштейн, в один из своих визитов набравшаяся смелости и передавшая решение об его отстранении от службы на время реабилитационного периода. — И сколько же, мисс Голдштейн, по-Вашему, длится реабилитационный период? Порпентина молчала, застигнутая врасплох его прямотой. Персиваль следил за странствующим дроздом, деловито выклёвывающим что-то из гнилой еловой коры. За всё время, что Тина провела у его постели, он ещё ни разу не посмотрел на неё открыто. Дело было, конечно же, не в ней. — Может быть, месяц, — призналась она спустя вынужденную паузу, поправив воротник своего серенького пальтишка, — Два или три максимум. Президент будет счастлива Вашему возвращению, мистер Грейвс, Вы ведь знаете. Персиваль моргнул, вынуждая себя кивнуть в ответ, и оба они успешно притворились, что поверили в эту плохо скроенную ложь. Голдштейн высыпала в неглубокую мисочку порцию свежих жаренных в карамели каштанов – подарок от её сестры, - и постаралась не замечать нагромождения непрочитанных открыток, нераспечатанных писем и давно испортившихся угощений. Персиваль не притрагивался, но люди продолжали настаивать и передавать, точно он был всего лишь захворавшим ребёнком, переевшим конфет на детском празднике. Каждому блохастому волшебнику хотелось урвать себе маленькую частичку этой истории о том, как сломался Персиваль Грейвс, лучший из лучших в мракоборческом корпусе магической Америки. Даже если сами они никогда не встречались ни с ним самим, ни с его так замечательно сыгранной копией. Настолько талантливо, что никто даже не заподозрил подмены. Порпентина сознательно удерживала себя от комментариев по этому поводу. — Можешь выкинуть этот хлам, — подбодрил её Персиваль. Тина непонимающе замерла, с мерзким звуком смяв в руке бумажный пакетик. Сквозь раздражение Грейвс заставил себя уточнить – в конце концов, напомнил он сам себе, Порпентина ни в чём не виновата: — Письма и остальное дерьмо. Я не собираюсь читать их. Голдштейн согласилась, но заметно заколебалась, прежде чем притронуться к запечатанным бумагам. Отправителями некоторых из них значились люди с фамилией Грейвс, и, хоть она и не была осведомлена о сохранившихся родственных связях своего бывшего начальника, мешать их с письмами всяких чудиков казалось ей не совсем верным решением. Персиваль не двигался, но по его голосу женщина догадалась, как тяжело ему сейчас сохранять видимость душевного равновесия. — Некоторые из них – это ответы на письма, которые я не писал. — Чёрт, — Тина прикрыла свой рот ладонью, коря себя за несдержанность, и костяшки её пальцев сохранили на себе след от неброской губной помады. — Мне очень жаль. — Не будь сентиментальной. Тина полезла помогать, собирая в одну стопочку разбросанные по тумбочке послания, часть из которых успела пожелтеть или промокнуть от безразлично пролитых на стол настоек. Некий мистер Смит, писем от одного которого набралось не меньше десяти, даже додумался перевязывать каждое своё новое сообщение цветной ленточкой – на какие только ухищрения ни готовы пойти люди, так страстно желая привлечь к себе внимание новой газетной сенсации. Порпентина без сожалений спрятала их в глубоком кармане пальто, теперь встопорщенном и полном чужих сердечных излияний, и пообещала себе не забыть сжечь их по возвращении домой. Было бы гораздо проще сделать это с помощью магии, но, как успела понять Тина, Грейвс продолжал непредсказуемо реагировать на любое проявление волшебства в зоне его личного пространства. Неудивительно. Присев на стульчик для посетителей, Голдштейн раскрыла один из выдвижных ящичков, ожидая обнаружить там точно такую же бумажную свору. Персиваль не обернулся на звук, и Тина, сочтя это за молчаливое разрешение, выудила оттуда парочку подаренных кем-то книг – которые, судя по состоянию корешков, так ни разу и не открывались мракоборцем за время лечения. Она хотела спросить, как Грейвс предпочёл бы поступить с ними, но не успела – взгляд её зацепился за номер газеты, датированный началом декабря ушедшего года и похороненный на самом дне старого ящичка. С обложки – с обложки, судя по состоянию которой выпуск открывался мракоборцем чертовски много раз, - на неё смотрела монохромная колдография юноши из семьи Бэрбоунов. Зацикленно двигающийся, с немигающим взглядом и неестественно скривлённой полоской поджатых губ; с громким заголовком, обещающим раскрыть подробности жизни самой необычной из встречавшихся до сих пор обскурий и извещающим волшебников Соединённых Штатов о ликвидированной угрозе. Ликвидированная угроза – вот как говорили журналисты о его смерти. Устранение опасности в результате героической работы отряда мракоборцев. Сама она отказалась давать интервью. Меньше всего Порпентине хотелось быть вовлечённой в клубок жёлтой прессы, неизбежно раскатившийся после инцидента в подземке, но, видимо, верхушка министерства решила обыграть всё в свою пользу. Голдштейн была почти уверена, что мистеру Грейвсу не рекомендуется читать ничего из того, что способно помочь его разуму возродить в памяти болезненные образы, и Порпентина не могла придумать ничего, что поспособствовало бы воспоминаниям сильнее этого. Бэрбоун продолжал смотреть на неё, обезображивая своё лицо кривой гримасой испуга, и внутри неё зародилось иррациональное желание накрыть его чёрно-белое изображение ладонью, лишь бы не видеть его раз за разом, словно в не имеющем конца эпилептическом припадке, закатывающихся зрачков. Персиваль поднял на неё глаза. Порпентина не заметила этого, слишком увлечённая содержанием статьи, чтения которой она так старательно избегала в течение всего первого зимнего месяца. Она всё еще не могла воспринимать мальчика, которого она так сильно хотела защитить, как ликвидированную угрозу. Грейвс впервые смотрел на неё с невысказанной настороженностью, ставшей настолько физической, что Тина вздрогнула от неё, словно от прикосновения. Порпентина не нарушала тишины, ожидая слов мужчины, и Персивалю пришлось начать первому. — Действительно настолько опасный? Тина выглядела так, словно не хотела развивать эту тему дальше. Но, они оба знали, её нежелание не имело никакого значения. Возможно, всё еще не имело бы, даже если один из них сейчас не был прикован к больничной кровати. Порпентина сложила газету пополам, давая себе время не отвечать сразу, и Грейвс воспользовался им, чтобы сесть поудобнее – о, в самом деле, он действительно никуда не спешит. — Он был так напуган, — ответила она, избегая прямого ответа. — Если Вы когда-нибудь видели затравленную собаку, которая начинает бросаться на любого, кто подойдёт слишком близко, то поймёте, о чём я говорю. Персиваль помолчал, обдумывая это, и Голдштейн наконец посмотрела на него в ответ. В тусклом больничном освещении его глаза показались ей тёмными, чёрными, как сама пустота, как если бы зрачок его в голодной, неутолимой ничем жадности поглотил в себя радужку. У неё возникло странное ощущение, чувство, похожее на то, что возникает при взгляде на инертно движущиеся портреты, изображающие давно отошедших в мир иной волшебников прошлых столетий, – словно смотришь на телесную оболочку, за которой не скрывается и унции живой души. Она могла представить стаю стервятников, кружащую вокруг него, точно вокруг смердящего куска падали в карьере, ожидающую удачного случая, чтобы выклевать всё мясо с его белёсых костей. Ничто не изменилось, ничто не дрогнуло в его строгом, лишённом какой-то конкретной эмоции лице, но Голдштейн отчего-то знала – он думает о том же самом. Они оба знали, гадая, как долго они ещё смогут игнорировать слона в этой комнате. Порпентина покачала головой, осторожно скрестив ноги, и расценила его молчание как призыв продолжать. — Не могу сказать, что я одобряю то, что произошло, — она, кажется, почувствовала себя несколько свободнее в выражении собственных мыслей, когда условные границы «начальника» и «подчинённого» размылись между ними в силу обстоятельств. Порпентина всегда предпочитала говорить правду такой, какой видела её со своей точки зрения, и, несмотря на то, что это не раз успело оказать ей медвежью услугу, Грейвс больше не находил смысла пресекать её критические суждения о работе министерства. Это было важным моментом между ними, секундой, когда она перестала тщательно взвешивать свои слова при разговоре с ним. — Он был ребёнком. — Он не выглядит, как ребёнок, — возразил Грейвс, — он выглядит, как молодой человек. — Дело не в возрасте. — Но ты не против использовать возраст, как аргумент, когда защищаешь его, — Персиваль закрыл глаза, утомленно прислоняя затылок к накрахмаленной подушке. Отвратительное, саднящее ощущение кома в горле мешало ему говорить. На самом деле он с трудом мог вспомнить, когда в последний раз отвечал что-то осмысленнее «да» или «нет» на бесчисленные вопросы заведующих колдомедиков. Порпентина готова была отступить, посчитав это концом разговора, но Грейвс неожиданно развил мысль дальше: — Вспомни себя несколько лет назад. Ты бы не согласилась, если бы я считал тебя просто ребёнком. Голдштейн не считала это удачным предметом спора. Так или иначе, Грейвс продолжал смотреть на неё в ожидании ответа. Ему явно хотелось копнуть глубже, вывести её на более обстоятельный разговор о событиях декабря – о вещах, от которых его все так деликатно пытаются оградить, - но Тина не могла с уверенностью сказать, в чём кроется причина этого. До сих пор Персиваль не проявлял к истории об обскуре никакого очевидного интереса, и Голдштейн успела предположить, что он небезосновательно желал как можно скорее позабыть об этом периоде своей жизни. — Он казался ребёнком, когда я впервые встретила его, — сказала женщина, внимательно следя за реакцией. Приходя сюда, она предсказуемо опасалась услышать имя Гриндевальда, но с каждым произнесенным словом мальчик всё сильнее казался ей усыпанным лиственной шелухой капканом, вот-вот готовящимся захлопнуться на её ноге. — Его мать… — Применяла к нему насилие, — закончил он за неё. — Я знаю. По лицу Тины скользнула тень непонимания, прежде чем она вспомнила о всё ещё покоящемся на её коленях декабрьском выпуске газеты. Вероятно, журналисты перешагнули рамки приличия, помусолив на своих страницах некоторые детали жизни нью-йоркского обскура. Ей оставалось только догадываться, что такое отразилось на её лице, но Персиваль посчитал нужным прояснить кое-что: — Надеюсь, ты не считаешь, что я одобряю это? Порпентина не знала, говорит ли он о домашнем насилии или о ликвидированной угрозе. Его лицо, необыкновенно неподвижное до этого, вдруг исказилось в чём-то, напоминающем злость на самом её стыке с настоящим страданием. Ей потребовались силы, чтобы не поддаться эмоциональному порыву и не коснуться его руки успокаивающим жестом. Это выглядело бы просто жалко. — Мысль об оправданности убийства кажется не очень воодушевляющей, — аккуратно подсказала она. — Не очень воодушевляющей кажется мысль о том, что этот парень умер, считая, что я предал его. Персиваль вернулся к окну, овладев лицом. Дрозд, принеся в клюве пару прутиков, вновь принялся копаться в кроне еловых игл. Тина знала, что ступила на хрупкий лёд. Она сомневалась, что слова утешения смогут улучшить ситуацию, и принялась складывать вещи у больничной койки, давая мужчине время собраться с мыслями. Грейвс заметил её уловку. По другую сторону окна мало-помалу занимался снегопад. Влага залепила стекло, превращая идеально белый пейзаж в размытую акварель, но Грейвса это, казалось, не волновало. Персиваль хотел сказать что-то ещё, тщательно перебирая варианты в своей голове и сразу же отвергая некоторые из них. Напряжение на несколько минут повисло в воздухе, пока Порпентина суетливыми движениями переставляла тарелку с каштанами из одного угла стола в другой, выдавая собственную неспособность сидеть спокойно. Она чувствовала себя человеком, стоящим на морском берегу и наблюдающим, как стремительно движется на него мощная, сметающая всё на своём пути волна. Когда Персиваль заговорил снова, вопреки ожиданиям Тины, разговор их больше не затронул семью Бэрбоунов. — Передай своей сестре спасибо за каштаны, - брови женщины подскочили домиком. — Куинни, да? — Да, сэр. — Ну что ж. Персиваль сложил ладони на животе, погружаясь в собственные мысли. Голдштейн посидела у его кровати ещё немного, прежде чем смогла верно истолковать его намек. Грейвс посчитал, что на сегодня с него достаточно. Выходя из палаты, Порпентина едва не задела плечом тучную, с не слишком изящно завитыми под платочком кудрями женщину – в её руках был поднос с тарелкой, в которой щедро плескалось нечто, напоминающее овощное рагу. Голдштейн задержалась в дверном проёме, краем глаза наблюдая, как, точно охраняющая гнездо птичка, сиделка хлопочет над Персивалем: как полные руки её взбивают тяжелую подушку, поправляют свесившееся до пола одеяло, как справляется она о его самочувствии и уговаривает, будто капризного мальчика, притронуться к ужину. Грейвс не реагировал, словно намеренно и осознанно оградившись от неё, как от нежелательного раздражителя. Он продолжал смотреть в какую-то далёкую, пустую точку за снежной поволокой, и было понятно, что в своей голове Персиваль пребывает где-то не здесь. Женщина оставила его в покое, занявшись принесённой с собой книгой, и мягко напомнила об обязательных скляночках с разноцветными жидкостями на подносе: что-то, как предполагала Тина, что должно было помочь ему справиться с кошмарами и избавить от боли в искалеченном теле. Персиваль не ответил, не повернулся, никак не дал понять, что услышал слова, но, судя по отсутствию какого-либо выражения на лице сиделки, в происходящем не было ничего необычного. Дама смочила слюной палец, раскрывая сборник на заранее отмеченной уголочком странице, и принялась читать вслух руководство по использованию корня мандрагоры в медицине. Порпентина последний раз посмотрела на бесформенный, укрытый одеялом силуэт лучшего мракоборца министерства, а затем прикрыла за собой дверь с тихим скрипом. Письма лежали в её кармане напоминающим грузом, и, вернувшись в квартиру, она сожгла каждое из них до последнего. Ни одно из них так и не было распечатано.

***

Персивалю и раньше приходилось быть виновным в чужой смерти. Это было спецификой работы, требующей уметь защитить себя и своих товарищей в экстренной ситуации. Ничего такого, к чему бы он не привык: беги или сражайся, убей или будь убитым. Но он никогда не убивал ребёнка. Или того, кто казался ребёнком. Страдающим ребёнком. Персиваль гадал, мучительно, должен ли он чувствовать себя виноватым по этому поводу. Он знал, и от знания этого было никуда не деться, что косвенно причастен к его убийству: смерть обскура до сих пор продолжала ощущаться делом его руки, как если бы он был безропотным соучастником. Он чувствовал себя подобно пастушьей собаке, с чьего молчаливого позволения безжалостные волки раздирали на части овечье стадо. Существовало так много «если бы»: если бы он смог противостоять Гриндевальду, если бы он был менее самонадеян, если бы умел трезво оценивать свои силы, если бы попытался сбежать, если бы постарался предупредить. Но он не мог, и люди были мертвы, и ликвидированная угроза в лице разъярённого от собственного горя обскура кажется таким смешным, нелепым утешением, нисколько не покрывающим его душевные раны. «Такой славный мальчик, — с сожалением говорил Геллерт, сидя на корточках рядом с Персивалем, — так боится, что ты его оставишь. Будет жаль, что ты не увидишь выражения его лица, когда нам с тобой придётся раскрыть наши карты». И Персиваль всё чаще, против воли, чувствовал себя соучастником. Гриндевальд почти не разговаривал с ним; на самом деле, он относился к нему, как к давно надоевшей собаке: подкидывал ему еду, не давая сдохнуть от голода, проверял на прочность цепи и приходил поразвлекаться лишь тогда, когда становилось слишком скучно. Геллерт умел очаровывать, даже когда не особенно сильно стремился к этому, и Персиваль с отвращением представлял, что нужно было сказать ребёнку, растущему мальчику, чтобы с такой лёгкостью превратить его в свою любимую фарфоровую куколку. Он пытался понять, насколько далеко мог зайти Геллерт в своих попытках привязать его к себе. Это было омерзительно. Персиваль не хотел знать подробностей. После каждого из этих маленьких приватных разговоров Грейвсу хотелось отмыться, словно от грязи. Он ощущал себя так, словно с него содрали кожу и засунули в чужую шкуру. Он помнил, какими глазами смотрел на своё отражение, когда его впервые завели в специальную ванную комнату в больнице: в пропитанной потом рубашке, с густой щетиной и впавшими, словно у тяжелых туберкулёзников, щеками, он практически не узнал себя. Зачарованные мочалки тёрли ему спину, сдирая комья грязи, а он всё чувствовал себя грязным, грязным, грязным. Дело было не во внешней оболочке, а в её внутреннем наполнении. «Он тебя так любит, — сокрушался Геллерт, — так хочет, чтобы ты взял его с собой». Помнил, как смотрел на печатное изображение обскура: он всегда представлял его мальчиком лет двенадцати или четырнадцати, глупым дурачком, как и все дети в эту пору, но с первой полосы декабрьского выпуска на него смотрел молодой юноша, широкоплечий и крепкий. Как старался задавить, не давая разрастись, невольный привкус разочарования на своём языке. Было легко обмануть ребёнка, но насколько же сломленным был этот парень, если согласился ослепнуть ради обманчивой иллюзии дружбы? «Ты возьмёшь его?» Мы страдаем, чтобы помнить, но даже самая глубокая печаль когда-нибудь заканчивается. Персиваль думал об этом, разглядывая застопорившуюся на одном и том же действии фотографию Криденса Бэрбоуна. Если на место печали приходит то тягучее «ничего», что обнимало взрослого мракоборца за плечи при чтении некролога, то Грейвс будет с ужасом ждать этой минуты.

***

Вся прошлая жизнь Грейвса развалилась на его глазах, точно карточный домик, сгорела и рассыпалась в его руках вместе с письмами, которые он уже никогда не прочитает, вместе с его старой одеждой, с его постелью, с его огромной, собранной предками домашней библиотекой и коллекцией выкупленных у не-магов картин. Жить в доме, который он больше не мог назвать своим, облачаться в одежду, которой касались чужие руки, прикасаться к вещам, ставшим испорченными и грязными – всё это казалось чем-то большим, гораздо большим, чем Персиваль мог бы вынести. Он знал, насколько глупо поступает, но не мог ничего с собой поделать. Он смотрел, как языки пламени сжирают всё то, что было так дорого ему в прошлой, такой же далёкой, как самые тусклые звёзды, жизни, и не испытывал ничего, хоть отдалённо напомнившего бы ему о сожалении. — Хозяин? Обри, хромой домашний эльф, смотрел на хозяина с нескрываемым ужасом в глазах. Персиваль ничего не сказал: только снял с шеи кашемировый шарф и, пресекая любые попытки заговорить с собой, вручил его готовому разрыдаться у ног домовику, верой и правдой служившему роду Грейвса в течение долгих лет. — Ты свободен, — коротко и просто сказал ему Персиваль. Так, как если бы это было совершенно обыденным жестом между ними. Когда осознание заполнило лупоглазое лицо эльфа, он вдруг отшатнулся от своего бывшего хозяина, словно от чумного, от прокаженного, юродивого, и дорогой шарф поволочился за ним по земле, точно грязная половая тряпка. Он вдруг кинулся в самое пепелище, надеясь спасти хоть что-нибудь из огненной пасти, хоть что-то из того, ради чего он существовал все эти рабские годы. Пламя лизнуло его по дряхлой руке, и он с диким визгом отскочил обратно. Грейвс не обратил на него внимания. Узел обиды, завязавшийся ещё тогда, когда он узнал о том, что никто даже не пытался найти его, никто даже не заподозрил, что что-то не так, вновь прочнее затянулся в его внутренностях. Геллерт проделал большую работу, чтобы одурачить окружение Персиваля. Ему не следовало винить их – и всё равно. Если он собрался избавляться от всего старого и ненужного, то следовало довести дело до конца. Впервые после медленно текущих и смутно угнетающих дней восстановления в больнице он чувствовал себя перелётной птицей или кочующим животным, вроде койота или оленя, наконец-то нашедшим то, что искал в своих долгих странствиях. Это не было покоем, но это было чем-то, очень похожим на него, таким близким, возможно, максимумом из того, что мог выжать Персиваль из своей настоящей жизни. Не это ли ищет каждый из нас?
Отношение автора к критике
Приветствую критику только в мягкой форме, вы можете указывать на недостатки, но повежливее.
Права на все произведения, опубликованные на сайте, принадлежат авторам произведений. Администрация не несет ответственности за содержание работ.