ID работы: 5255589

Greenhouse Boy

Слэш
R
Завершён
135
автор
Размер:
51 страница, 4 части
Описание:
Примечания:
Публикация на других ресурсах:
Уточнять у автора / переводчика
Поделиться:
Награды от читателей:
135 Нравится 19 Отзывы 50 В сборник Скачать

1.

Настройки текста

He`s the beautifullest Fragilest Still strong Dark and divine And the littleness of his movements Hides himself. Björk - Hidden Place

      Кабинет мистера Грейвса весь в бело-зелено-бирюзовых тонах, точно леденящий язык и горло мятный леденец, и каждый вошедший невольно ощущает себя вновь уменьшившейся приторно-pretty Алисой, волей безумного случая попавшей в стеклянную банку с горькой карамелью без сахара.       Теплым оттенкам тут не место, катитесь к черту все слои радуги выше зеленого! Даже неприлично желтое ранневесеннее солнце сквозь муть окна здесь превращается в электрически-бесцветно-безжизненный свет и отбеливает снежные стены до слезоточивого ослепления. Легкая белесая пленка на сыто-лоснистых, толстокожих суккулентах мерещится колкой изморозью. Они неуместны здесь, эти жаркие дети песчаных пустошей, да и вообще любым растениям не место в этой креационной камере.       Так считает наблюдатель вне кабинета, пока не зайдет внутрь. С этим категорически не согласны растения, особенно самый прелестно-редкий из них - тонкий, мраморно-белый с синими прожилками и розовыми язвами яблоневых цветков по всему гибкому стеблю. Он, лишенный хлорофилла почти полностью, сидящий в кресле, ссутулив костлявые плечи, склонив нелепо подстриженную голову слегка набок, подставляя легко ломкую шею с застенчиво сомкнутым бутоном на месте сонной артерии, лучше кого бы то ни было знает, что кабинет этот, вопреки внешней ледяной синеве, невыносимо жаркий, полный влажного воздуха и кисловатого, околомедицинского химического запаха. Он прожигает тут всё свое время, ведь это - его персональная теплица, а он - самое любимое комнатное растение мистера Грейвса, слишком похожее на человека.       Криденс, семейство Бербоун, класс неизвестен, царство (систематика требует тавтологии) растения, не путать с животными из-за морфо-физического сходства и способности говорить. Цветет только в тепле, полив обильный с весны до осени, зимой умеренный, примерно по стакану слегка подслащенной и подогретой воды раз в час, питание два раза в день, удивительно хорошо отзывается на прикосновения и мягкие интонации в голосе.       В кабинете Грейвса все подчинено комфорту Криденса, начиная от стабильной, тщательно высчитанной температуры в 34,5 градусов по Цельсию, заканчивая вкусом воды в кулере. И мистера Грейвса будто вообще не волнует, что после установления сплита с жизненно важной функцией "обогрев", он начал получать дикие счета за электричество, подбор идеальной воды оказался отнюдь не бесплатным, а сотрудники научного центра стали заходить к нему только в случае крайней, граничащей с безысходностью нужды, ибо уже после пяти минут в духоте этой оранжереи приземленного, чуждого ботаники человека охватывало безумное, едва подвластное контролю желание распахнуть окно настежь и до опьянения напиться свежего зимнего воздуха.       Плевать, главное, чтобы заветный мальчик-растение, мальчик-на-коже-которого-растут-цветы мог, как сейчас, спокойно скинуть мешковатый темно-зеленый свитер крупной вязки и позволить мистеру Грейвсу сосчитать все цветы, начиная с крошечной желтой сердцевинки, от которой отпали уже все лепестки, притаившейся на четко отчерченном угле челюсти, перейти затем на впалую грудь, вызывающе торчащие бугры ребер, неприятно плоский живот, невесомо огладив который теплыми пальцами, ускользнуть к выступающей подкожными скалистыми позвонками спине, к узким плечам с мелкой россыпью бутонов, маскирующихся под родинки, и остановиться на бритом затылке, где на стыке черепа и первого шейного позвонка притаился беззащитно яркий цветок. Невесомо поцеловать его лепестки, почувствовать легкую дрожь и рассыпавшиеся по тонкой мальчишеской коже мурашки.       Всего Грейвс насчитывает в этот раз двадцать четыре полноценных цветка и восемнадцать нераскрытых бутонов. Эту цифру он озвучивает, безмолвно проглотив ядовитое количество коротких, слегка загнутых на концах шипов, стигмами торчащих на лице и руках полуобнаженного, упорно глядящего в пол Криденса. Грейвс знает, как появляются шипы, сколько проходит дней, прежде чем они засохнут и отпадут, как долго держатся бурые пятна от них, сколько мази и поцелуев надо, чтобы исчезли последние воспоминания. Грейвс знает все о драгоценном в своей неповторимости растении. Он исследует его уже пять месяцев, если считать с того дня, когда его забитый сухой бумажной скукой график нарушил звонок трижды проклятой, позже невольно восхваленной доктор Голдштейн.       С неприятной постыдностью Грейвс прятал от своих коллег ненавистный ему факт, что шесть лет назад он недолго преподавал ботанику в одном посредственном медицинском колледже. Вспоминать о том периоде было невыносимо до зубного скрежета и жарко до полыхания прямых скул. И когда неизвестные цифры на экране мобильного телефона обернулись его ученицей, невыносимо правильной умницей-заучкой Порпентиной Голдштейн, он едва сдержался, чтобы моментально не сбросить вызов и отправить преподавательское прошлое в "чёрный список" контактов. Он просчитал до тридцати семи, без вопросов выяснил, что его номер мисс Доктор выпытала у своего мужа, его заклятого коллеги-зоолога Ньюта Скамандера - боже, Вселенная специально тасует в одну колоду всех "обожаемых" им людей? – и теперь звонила, чтобы сообщить о необычном мальчике, пришедшем к ней на прием. О мальчике, на теле которого растут цветы.       Со скептической вялой вежливостью Грейвс осведомился об адресе больницы, где находились Голдштейн и её цветущий нимфенок, к своему удовольствию вспомнил о старой кофейне, в которую он любил забегать, когда жил в том районе, и с полной готовностью к разочарованию отправился на вызов. Он не спешил, несвойственно для себя аккуратно вел машину, лениво отстоял небольшую очередь в пропахшей тягучими сиропами и терпкими зернами кофейне, спокойно, даже с ностальгической теплотой дождался свой двойной американо без сахара, но с фирменной коричной булочкой и только затем отправился в больницу.       Природная, текущая в каждой клетке крови защитная рационалистичность сжимала сердечные мышцы в приступе отвращения к самому себе. Грейвс, размеренно, четко очерчивая каждый шаг, каждое соприкосновение дорогих туфель о серый казенный кафель, шел по коридору и в мыслях ругал себя за едва живой сорняк надежды, за нежную недобитую инфантильную веру в чудо. Мальчик-цветок… Ха, такому место только в сказках малограмотного дислексика Андерсена! В реальности его ждет подвох, очередная бездарная шутка излишне бойкого Скамандера или же непроходимая глупость Голдштейн, не сумевшей отличить приклеенные крепким клеем цветы от настоящих.       Грейвс открыл нужную дверь, весь хмурый, сдвинувший темные брови, готовясь выплеснуть закипевшее до состояния лавы раздражение на первого попавшегося, бросил холодное приветствие повзрослевшей, однако мало изменившейся Голдштейн в белом халате и дурацких широких брюках и сразу подошел к притаившемуся на скрипучей старомодной кушетке мальчишке-подростку. Двигаясь стремительно, не скрывая неприязни, Грейвс едва успел разглядеть пациента, отметил только сразу его отталкивающую костлявость и, как чистокровный мизантроп-ботаник, отдал безостаточное внимание бело-розовым цветам, разбросанным по всему несуразному мальчишескому телу с частотой родинок. Похоже на яблоню или шиповник, но лепестки больше, относительно одинаково округлые, на ощупь обожженных химикатами пальцев они казались слегка теплыми и мягкими, точно человеческая кожа. Чушь. Морок. Мираж.       Крепко сжав лепестки, Грейвс неожиданно сорвал цветок под стон боли и визгливый крик возмущения доктора Голдштейн.       И в этот момент на темную с молочным разливом ранней седины голову профессора Персиваля Грейвса обрушился беспощадный фатальный рок.       На месте лепестков заалела плачущая кровью рана, точно кто-то неаккуратно срезал с мальчишки кусок кожи. Цветок в руках Грейвса, застывшего в поражении, застигнутого врасплох правдой, онемевшего и сумасшедшего, запятнал его ладони, разлился темным вином с пальцев до кипенно-белых манжетов рубашки. По сутулым мальчишеским плечам с естественностью мурашек кроваво рассыпался десяток шипов, колких, изогнутых ятаганами, точно у опошленных роз. Грейвс судорожно задохнулся от осознания.       - Что вы наделали, профессор Грейвс?       Рассерженная Голдштейн подскочила с дурно-пахнущим лекарственным пластырем, её голос визгливо срывался на фальшиво-высокие ноты, но никто её не слушал.       Для Грейвса мир замкнулся и рассыпался электрическими всполохами. Вокруг осталась тьма и тусклый ламповый свет, божественно освещающий сжавшегося на кушетке мраморного мальчика, похожего на жертву католической церкви, нелепо стриженного, угловато-костлявого, глядящего на него затравленными звериными глазами.       - Криденс, ты как, в порядке? Извини, мистер Грейвс сегодня, очевидно, не в духе, - успокаивающе проворковала Голдштейн, заклеивая рану, и украдкой кинула в мужчину злобный взгляд заботливой фурии.       Криденс. Ломко-субтильный, весь усыпанный воздушными цветами и колкими шипами, темноглазый, обезоруживающе забитый, глядящий на мир с собачьей покорностью, беззащитный вопреки естественным колючкам. Прелестный настолько, что тщательно отобранные селекционерами розы выглядели бы рядом с ним бездарными сорняками.       О, бог, в которого я недостойно не верю, это мальчик-растение, мальчик-самое-настоящее-чудо.       - Да, - на выдохе прошептал Грейвс, - да, он дивный, дивный, дивный, как лилии.*       Он опустился на колени, чтобы лучше видеть испорченное багровыми пятнами скуластое, томноокое лицо, и, врываясь теплым взглядом кофейных глаз в озябшую душу, попросил прощения, искренне, раскаяно, прикасаясь к мальчишеской руке как к святыне, не смея сжать её в своих недостойных, всё ещё окровавленных пальцах.       И Криденс простил его. Без слов, одним лишь трепещущим движением израненных ветрами губ. У него отнялся голос, как у жертвенной русалочки, и он мог только бездумно кивать головой, пока повзрослевший, совершенно не сказочный принц рассказывал ему что-то об исследованиях и том, какой он, Криденс, особенный, чудесный, единственный в мире. И как он ему нужен.       Явно назло, действуя в рамках посредственной театральной пьески, в кабинет без стука ворвалась женщина, и от одного её появления, оглашенного бестактным, бьющим по ушам дверным хлопком, на коже Криденса выступило несколько новых шипов.       - Сколько можно тебя ждать? Одевайся и пошли отсюда! Сразу было ясно, что эти бездари ничего не умеют, - даже не взглянув на побледневшую от возмущения доктор Голдштейн, зло зашипела женщина и кинула в мальчишку какую-то выцветшую тряпку, висевшую до этого на вешалке. Беспрекословно, с восковым лицом мученика Криденс нырнул в серые складки, которые, гранитными волнами осев на его теле, безжалостно скрыв все цветы, приняли вид кофты, очевидно, снятой с чужого, более мощного плеча. Следом за кофтой полетели куртка и змеистый шарф.       - Давай быстрее! И так целый день из-за тебя потеряли.       С тщательно скрытым отвращением Грейвс наблюдал за суетливыми движениями незнакомки, острым птичьим лицом, дрожащим подбородком и широким траурным одеянием больше походившей на престарелого стервятника, чем на человека, и поймал неприятную до зубного скрежета догадку. На сцене его генетической оперы появился самый отвратительный из возможных персонажей – тираничная мать, «обожающая» сына до смерти. Последнее стоит воспринимать скорее буквально, чем нет.       - Миссис Бербоун, прошу, подождите, - доктор Голдштейн самоотверженно выскочила между Криденсом и его матерью, - Это доктор Грейвс, он ученый. Мне кажется, он может найти способ помочь Криденсу.       Миссис Бербоун впервые обратила свое гранитно-тяжелое внимание на монохромную тень, опасно близко притаившуюся возле её сына, и, оглядев его взглядом истинного падальщика, определяющего, насколько ещё сильна его жертва, спросила с обывательским подчеркнутым недоверием, с каким далекие от мира науки люди обычно обращаются к ученным, не засветившимся на телевидении:       - И что, вы сможете избавить его от этой дряни?       В горле Грейвса засвербел гнев, а на губах ядовито выступила вежливая улыбка. Назвать прелестнейшую из патологий, весенний лепестковый рассвет на порочном человеческом теле – дрянью? Тупая старая сука. Что она вообще понимает…       - Прямо сейчас я ничего не могу сказать, мне нужно подробно изучить вашего сына, мэм. Случай неординарный, я даже не смею предположить, связано ли это с некой мутацией в его ДНК или с каким-нибудь вирусом (если так окажется, я заставлю вписать его во все справочники как Virus floris doloris, о, счастье мое, боль моя). Если вы позволите, мэм, я проведу с Криденсом несколько исследований в лабораториях научного центра…       - Будто у меня других дел нет, как таскать этого мальчишку по всяким богадельням! – рассерженно перебила Грейвса миссис Бербоун и затем желчно прошипела сквозь зубы, - Давно надо было просто вытравить эту гадость с его тела и всё.       Грейвса передернуло от сочувствия и омерзения, когда он представил, как эта стервятница в резиновых перчатках, с едким ядом и жесткой мочалкой приближается к сжавшемуся в обнаженный клубок нервов и страхов Криденсу, отбеленному ужасом настолько, что розоватые, едва ярче его губ цветы становятся горяще-явными мишенями, беззащитными перед материнской жестокостью. Грейвс слышит усиленный холодными кафельными стенами крик, под конец срывающийся на хриплый, смешанный со слезами и слюной скулеж, отчетливо, как недавнее воспоминание, видит обезображенного, изъязвленного химией мальчика, пятнисто-красно-белого, точно расстрелянный снежный барс, безжизненно распластавшегося в алой ванной. «Ты же понимаешь, что это ради твоего же блага, Криденс. Эти цветы – Божья кара, стигматы твоего греха. Ты должен быть благодарен, что я избавила тебя от них», - глядя сверху вниз, говорит миссис Бербоун, отчетливо выводя каждое слово, и, подняв с пола приготовленное заранее ведро, окатывает едва дышащего Криденса ледяным потоком, а после оставляет его одного. Дверь остается открытой, вдали ещё слышатся набатные шаги. Нервно дрожащей рукой обезумленный болью Криденс включает воду. Она шипит и ошпаривает холодом, доводя каждую клетку тела до онемения, насмешливо быстро окутывает влажным льдом и, когда наконец покрывает мертвенно-мраморное лицо, Криденс позволяет себе истошно завопить. И крик его беззащитного отчаяния поднимается вверх по воде в виде пустых пузырей.       Зажмурившись и переведя дыхание, Грейвс очнулся от жуткого видения и улыбнулся ещё шире. Он сама вежливость и доброжелательность, добрый доктор из утреннего воскресного шоу, который никогда не обидит вашего ребенка и даже угостит его за хорошее поведение леденцом. Мятным, без сахара, чтобы не развился кариес.       - Вам не стоит ни о чем беспокоиться, мэм. Я сам буду возить его по лабораториям и исследовательским центрам. Понимаете, нельзя так просто оставить столь удивительный случай без тщательного изучения.       - А что вы прикажете делать со школой? – миссис Бэрбоун явно не хотела уступать, и тон её не терпел возражений.       Причина спора, обратившийся в призрака Криденс тихо, стараясь оставаться незаметным, надел пеструю от заплаток безразмерную куртку и теперь заматывал лицо до самых глаз шарфом, пряча в нем непростительно явную гримасу боли. Он знал, дело было проиграно ещё в самом начале, мать никогда в жизни не отпустит его дальше, чем на расстояние двух улиц. Её пальцы всегда держат его за шею, давя короткими острыми когтями на сонную артерию.       Мягкая женская ладонь покровительственно легла на плечо Криденса. Доктор Голдштейн тепло улыбнулась ему и, незаметно закрывая его от матери, выступила вперед.       - Миссис Бербоун, я думаю, школа вполне может подождать. Здоровье Криденса много важнее. Вдруг эти цветы не так безобидны, как кажутся?       По упертой мамаше вдруг пробежал сырой могильный холодок опасного осознания. Кажется, она действительно поверила, что уродливый, раздражающий её каждым вздохом и взглядом Криденс может вдруг, отравившись пыльным цветочным нектаром, ухватиться испещренной шрамами рукой за белый саванн смерти и исчезнуть с ней в серых далях, где нет ни боли, ни страдания. Нет, он, убивший лучшие годы её жизни, не смеет так просто сбежать, о нет, нет, нет.       - Ладно, считайте, что вы убедили меня, - с безжалостным смирением побежденного прошипела миссис Бербоун. – Вы можете возить его на свои исследования, профессор как там вас…       Усмешка остро очертила губы профессора Грейвса, и он поспешил тихо откашляться, пряча эту непростительную искру злой радости в кулак.       Нелепый, спрятавшийся в широких складках одежды, как гусеница в кокон, Криденс застыл в неверии, и глаза его, Грейвс готов был поклясться, загорелись странными радостными огнями, не угасшими, даже когда грубая мамаша утащила его в когтистых лапах обратно в угрюмый сумрак казенных коридоров, бросив напоследок в ставшего ей заклятым врагом профессора свой адрес. Сочащиеся желчью и ядом слова не задели Грейвса.       Он, сама вежливость и добродетельность в тяжелом черном пальто поверх белого тщательно отутюженного халата, вдыхал исчезающий запах неведомых цветов и бесшумно внешне, оглушительно в душе праздновал свою величайшую победу.       Теперь мальчик-растение всецело его, вопреки четко оговоренному, лоснящемуся порочным подозрением комендантскому часу в восемь часов вечера, когда ненавистный матерью сын должен быть возвращен под крышу родного дома. Наплевать на эти мелочные превратности. Он пил хмель будущего счастья не спеша, наслаждаясь каждым мигом.       Что было в осадке этого судьбоносного дня Грейвс слабо помнил, произошедшие после ухода Криденса события не имели для него абсолютно никакого значения, как остывшие кофе с булочкой, выброшенные из окна машины в ближайшую урну. Он не мог возродить в памяти, как объяснял директору Пиквери причину своего затянувшегося обеденного перерыва, но даже сейчас, спустя пять долгих месяцев, не задумываясь, легко мог сказать, что когда на следующий день Криденс сел в его машину, накрапывал отвратительный ледянистый дождь, заплакавший лобовое стекло до непроницаемости, шею неприятно саднило отсутствие в спешке забытого шарфа, а по радио играл старина Стинг с его избитой до неприличия Fragile (Will the rain say how fragile are you, Credence, my boy?*)       Тем незабвенным ненастным утром Грейвс и приобрел разорительную привычку включать на полную обогреватель в машине, случайно поймав в зеркало заднего вида отражение озябшего, сжавшегося в складках мешковатой одежды мальчика. На светски-вежливое предложение включить обогреватель он, сбиваясь в вымученной, вышколенной жестокостью вежливости, промямлил что-то неуверенное, и голос его прозвучал удушливо-глухо из-за вновь замотанного до самых глаз, наподобие мусульманского никаба, шарфа.       - Криденс...       Имя прозвучало до странного мягко, со слегка рычащим "р" и утихающим теплым океанским эхом "с". Во рту растеклась необъяснимая, знакомая только чутким знатокам миндальная сладость, какую испытываешь, узнав новое, удивительно приятное языку слово. Говорящее, точно вырванное из словаря имя хотелось смаковать подобно крафтовому вину, доходя до самых тайных нот и отдаленных послевкусий. Грейвсу было хорошо известно это чувство, оно настигало его теплой волной под сердцем, когда он произносил вслух латинское название очередного растения. Epiphyllum, Mammillaria, Selenicereus grandiflorus, Credence subtilissimus...* О, милостивые разноконфессиональные боги, до чего же ладно звучит это имя-клеймо в цветочном многоголосие!       - Криденс, прошу тебя, не стесняйся. Я ведь ученый, помнишь? И я хочу узнать все о тебе, изучить тебя вдоль, поперек и вглубь. Поэтому, если тебе что-то приносит дискомфорт, или наоборот, тебе что-то нужно, говори об этом сразу. Для тебя это ерунда, а для меня важная информация, - Грейвс говорил мягко и убедительно, внимательно следя за дорогой, но изредка невольно отвлекаясь, точно ребенок на притягательно новую игрушку, на притаившегося позади Криденса.       - Хорошо, сэр, - наконец едва слышно прошелестел юноша, - Пожалуйста, если можно, включите обогреватель. Я... я не люблю холод.       По-шулерски ловко спрятав удовлетворенную улыбку, Грейвс выполнил вымученную просьбу. Ему не нужны были слова, он, привыкший к немой зависимости беспомощных, чутких к каждой незначительной мелочи растений, по одной только манере Криденса прятать ладони в длинных рукавах куртки легко догадался о его теплолюбивости. Ничего не стоило просто позволить электрическому жару заполнить небольшой салон машины, но ведь он имел дело не с рядовым растением, а со способным к осмысленной человеческой речи чудом.       Говори, говори, мое счастье!       Так странно вспоминать того спрятавшегося в серости обветшалого тряпья мальчишку, когда перед тобой сидит его контрастное отражение, фактически злой двойник - полуобнаженный сын дриад и нереид с гордо горящими цветами, не идущими ни в какое сравнение с теми полу-задушенными, вялыми обрывками природного шелка из прошлого.       Глядя на Криденса сейчас, Грейвс с наслаждением владельца ценной редкости оживляет в памяти бледное существо с горящими острыми скулами, стягивающее с себя слой за слоем кандалы дешевых тряпок, чтобы наконец оказаться перед изучающим взглядом затаенно-лукавых глаз абсолютно нагим, как король из андерсеновской сказки. Циничное ученое сердце пропускает темп ударов от осознания, что первооткрывателю чуда, доктору Голдштейн, пришлось убить множество долгих минут в просьбах открыть ей тайный недуг, в то время как ему хватило пяти тщательно отобранных, мягко, вкрадчиво сказанных на ухо слов.       - Позволь мне увидеть тебя, Криденс.       И он увидел испещренное багровыми и темно-лиловыми пятнами, исцарапанное глубокими, не зажившими полосами от ремня, освященное редкими, едва живыми цветами жилистое тело библейского мученика. Зацепившись за горящую его позором рану на выступающей ключице, Грейвс хмуро опустил взгляд, про себя отметив, что она почти полностью идентична тем, что приглушенно алеют на лице, запястьях и ступнях Криденса.       - Ты сам срывал их? - чувствуя, как стынет кровь от дикой, дерущей душу догадки, спросил Грейвс, и в ушах его зазвенело острое усиленное эхо вчерашнего стона боли.       Не поднимая глаз, Криденс едва заметно кивнул по-рабски опущенной головой.       Не было смысла спрашивать зачем он это делал, ответ насмешливым поплавком маячил на самой поверхности, а за ним, под непроглядной толщей черной воды, притаилось острозубое, мутноглазое чудовище с человеческим лицом. Лицом проклятой миссис Бербоун.       В пальцах заскрежетала ярость, они ломко согнулись, сдавливая дряблую, тонущую в мелких складках серой кожи шею старой стервятницы, и разомкнулись в раздражающем бессилии. Грейвс с рождения воспитывался атеистом, но сейчас он отчетливо понимал священный, сметающий все и вся гнев верующих, чью святыню кощунственно попрали поганые неверные. О да, миссис Бербоун осквернила его горящий рубинами-ранами Священный Грааль, и за то не будет ей ни христианского прощения, ни обещанного писаниями милосердия, лишь истекающий гнилым смогом алый костер в мире живом, и вечное черное пламя в мире потустороннем. Malum. Mortem. Amen.*       Темная молитва на любимой латыни успокаивала горящую гневом душу, пока Грейвс, встав на колени, осторожно обрабатывал мазью багровые стигмы на хрупких ступнях, кожей ощущая, как усердно Криденс старается не смотреть на него, взрослого мужчину, ученого, преклоняющегося перед ним, недостойным уродцем, ошибкой природы, точно перед чудом. Глупый мальчишка с невыносимо громкими мыслями, не осознающий своей восхитительной исключительности. Он не шевелился, хранил каменную ренессанскую статичность, когда широкие, пропахшие терпкими травами ладони скользили по его ногам, когда до жжения втирали лекарство в исполосованную человекоподобным зверем спину, во впавший живот, выступающую ребрами грудь, аккуратно избегая розовые разливы цветов, когда невесомо касались безжизненно висящих тонких рук, но стоило только им взять в теплый плен его лицо, как Криденс в страхе дрогнул и неожиданно даже для себя посмотрел Грейвсу прямо в глаза.       Даже будь он, шестнадцатилетний юноша, рано пресыщен ласками и нежностью, он не смог бы бесстрастно перенести этот темноокий, обезоруживающе мягкий взгляд, где застыла горящая звездами летняя ночь. Он же был вечно избитым, умирающим в угрюмом холоде старой церкви, тянущимся к любому источнику тепла одиноким мальчишкой с цветами, растущими прямо из кожи.       Он отдал себя в руки профессора Грейвса. Сразу, всецело, не сомневаясь. И тот отчетливо почувствовал это одними лишь кончиками огрубевших пальцев, как глухой вибрацию громкого звука, как слепой выцарапанные слова. Почувствовал и принял этот немыслимый дар с порочным благоговением.       О, как Грейвс в тот упоительный миг завидовал гетеросексуальным мужчинам, которым достаточно одного желания, чтобы предаться древнейшей из земных зависимостей, взять от неё все, что пожелает озверевшая плоть, в то время как он мог бы (мог бы, но нет, страх спугнуть дивную дичь остановил его) позволить себе лишь скромную роскошь - измучить горькое от лекарства жилистое мальчишеское тело поцелуями и ласками. Но целовали ли они, эти обычные мужчины, сухими грубыми губами бело-розовую чистоту цветов на тонкой шее? Кололись ли небрежными руками об острые шипы на узких плечах? Вдыхали ли с болезненной кожи тихое дыхание весны, затаившееся в соцветии трав? О, гумбертовские граждане присяжные заседатели, вам не понять восторга циничного ученого, восторга чуткого поэта, восторга выше, чем любовь!       Но это лирика. На деле Грейвс позволил себе лишь задержать в своих ладонях остроскулое лицо Криденса и посмотреть на него, как взрослый мужчина никогда не должен смотреть на недозрелого забитого мальчишку, только перешедшего грань, за которой по закону официальному, но не закону общественному можно предаться лучшему из инстинктов.       Ах, трижды проклятое общество с его мнением... Только полный глупец или гурман срывает незрелый плод, набоковский fruit vert, - так считает неискушенный обыватель, любитель зрелости, мягкой плоти и сладкого сока, не познавший, да и вряд ли когда-нибудь познающий из-за моральных убеждений, этого несравнимого удовольствия, когда вкушаешь зеленый с внутренней девственной белизной, только претерпевший метаморфоз терпко-свежий плод розоцветного.       И мистер Грейвс уже предвидел миг, когда воображаемый вкус станет чистой, бегущей по нервам реальностью, но расчетливо отдалил его, опасаясь, как бы не сломать хрупкий стебель. Растения не любят грубости и спешки, а что есть Криденс, если не прелестнейший из них?       Вновь закутавшийся в пыльном многослойном тряпье, затаенно-смущенный, он коротко отвечал на многочисленные вопросы доктора, в неискоренимой рабской привычке глядя в пол, а не в глаза собеседнику, терпеливому, осторожному, вкладывающему в каждое слово легкую сладость незримой улыбки.       Когда ты впервые обнаружил на себе цветы? Ах, в четырнадцать, непростой возраст. И ты не сообщил об этом никому? Даже матери? Ладно, не отвечай, это не так важно. Скажи лучше, Криденс, ты заметил в себе какие-нибудь изменения, с тех пор как появились цветы? Ага, стал чаще мерзнуть и больше пить чистой воды, понятно. Что-нибудь ещё? Расскажи мне все. Расскажи мне себя.       Он спрашивал много, быстрым, стремительно-красивым, ясным только ему почерком записывая вымученные ответы в потрепанную записную книжку, и пропустил сердечный удар, когда в монотонный шепот вялых ответов ворвался неожиданно обыденный, задушенный сомнениями тихий вопрос: "Извините, можно воды?"       Грейвс отдал бы всю свою кровь до полного иссушения артерий и вен, только бы утолить жажду этого невыносимого чуда природы, а он просит воды с такой поражающей стеснительностью. Странный милый мальчик, как выращивала тебя эта бездумно-жестокая женщина, что вместо раскидисто цветущей яблони ты превратился в изогнуто-искаженный бонсай*? Ведь из-за неё, всегда недовольной, шепчущей так, что от страха предательски подгибаются ноги, из-за неё, изводящей тебя упреками и розгами в лучших традициях пуританства ибо "розга и обличение дают мудрость", из-за неё, не выносящей всего "неправильного", запрещающей уходить дальше, чем на пару улиц, и возвращаться позже восьми вечера, из-за неё ты, тонкокожий, оголено-чувствительный, точно нерв, срезал с лица воздушное цветение весны, захлебывался в сдавленных, задушенных стонах отчаяния, очищал от бледно-розовой "грязи" шею, руки, даже узкие щиколотки, лишь бы мать не узнала о твоем врожденном грехе? Черт подери, в каких льдах ты взрос, Криденс, что даже попросить о воде для тебя так тяжело?       Вопросы, вопросы, вопросы, которые Грейвс, тактичный до собственного отвращения, тогда не задал, предчувствуя, что ответа не будет. Вместо этого он, отложив опрос, налил полный стакан воды человеческой (важный аспект, большая часть воды в кабинете предназначалась растениям и была малоприятна на вкус) из стоящего рядом графина. С инстинктивной, неподвластной контролю жадностью пустынного странника Криденс, отчаянно крепко сжав в паучьих пальцах стакан, тремя звучными глотками опустошил его, блаженно выдохнул, и в этом чувственном дыхании отчетливо застыла долго сдерживаемая жажда. Последующие два стакана, поданных по-прежнему без единого слова, с одним лишь пристальным исследовательским интересом, он выпил точно так же, с четвертым разделался уже заметно медленнее, а шестой оставил слегка недопитым, и Грейвс выплеснул остатки воды к одному из кактусов.       Смотреть, как Криденс, этот странный, несуразный, почти некрасивый Криденс, пьет было необъяснимым, граничащим с патологией или фетишем наслаждением. Нечто завораживающее, на грани понимания таилось в том, как он невольно прикрывал глаза, как влажно блестели его растрескавшиеся губы, как ритмично двигался кадык на легко ломкой шее, даже в том, как он протягивал стакан. Жажда ему к лицу - отчетливо осознал Грейвс и тут же покачал головой. Нет, ему к лицу все, что делает его живым. Даже боль, естественная понятная, в отличие от этого раздражающего агнецевого смирения.       Пылающий размытым золотом нимб мученичества хорошо смотрится только на фресках и иконах, но не на дурно стриженной голове шестнадцатилетнего подростка. Хотя, если христианская религия знает святого с песьей головой*, почему не может в ней появиться юноша с цветами на теле? Грейвс оскалился своим святотатственным мыслям. Что же, тогда он сменил бы докторский халат на сутану священника. И в церкви его всегда бы пахло воском, ладаном, сухими цветами, валяющимися по всему деревянному полу подобно пыли, и цветами живыми в многочисленных вазах.       Стоило только представить этот густой сладко-медовый запах, как в голове закружился гипнотический дурман, неверующая душа замерла в приступе мистического экстаза.       Вспоминать того невинного мальчика из прошлого особенно сладко, когда знаешь, как он может стонать сквозь кляп пальцев на чувственно раскрытых губах.       Грейвс, запечатлев все в том же неизменном блокноте звездную карту цветов, оглаживает большим пальцем линию шипов на выступающей скуле и целует, почти резко, отбросив осторожность как венецианский убийца маску, Криденса настоящего, растленного исследованиями официальными и тайными, такого ручного, податливого, и одновременно целует Криденса прошлого, горько-сладкого, словно плод дички, вздрагивающего от каждого шага и слова, тянущегося к его рукам с мучительной жаждой, отзывающегося на каждое мимолетное касание томной вибрацией лютни.       Какая досадная жалость, что он, один из лучших ученых этой спятившей страны, не может вырвать из себя чувства, разложить их красочно-едкими химикатами на молекулы и через точное стекло микроскопа наконец разобрать, какое из двух кривозеркальных изображений Криденса Бербоуна нравится ему больше. Ещё более досадна только невозможность вырастить из цветка в прозрачной пробирке второго вегетативно-идентичного мальчика, а лучше целую оранжерею таких же тощих раскосоглазых человекоподобных растений с яблоневыми цветами оттенка lait-avec-sang - молоко-с-кровью. Его, Грейвса, кровью, окрасившей сказочным спеловишневым багрянцем их первый поцелуй.       Крошечный шип, пирсингом притаившийся в уголке мальчишеских губ, впился в его губы, и грех пропитался жидким металлом, экспрессионистскими мазками растекся по колко-щетинистому подбородку, превращая серокожего человека-реальность-и-разум в кровопьющего демона из красивых фильмов, оскароносно эстетично вкушающего очередную жертву.       Но жертва, казалось, была не против. Жертва без ума от убийцы настолько, что с лепетом извинений вытирает узловатыми пальцами окровавленный рот, пытается вырваться из объятий, чтобы найти какой-то там платок и извиняется, извиняется, извиняется...       "Все в порядке, Криденс", - говорит Грейвс, удерживая мечущегося мальчика мягко, но крепко, не давая ситуации, тщательно спланированной, страстно ожидаемой, выйти из под контроля из-за какой-то колкой мелочи, - "Прекрати извиняться, мальчик мой, прошу тебя. Это всего лишь царапина".       Но его судорожную дрожь не остановить. Паника, мешаясь с неожиданным осознанием происходящего, бьет его по нервам приказом "Бежать!", вот только нервы Криденса порочно напрочь испорчены его собственным ремнем, и он, оглушенный страхом, покорно выполняет просьбу и кукольно-покорно рассыпается в руках Грейвса.       Кровь продолжает течь. Каждый новый поцелуй размазанным алым клеймом разгорается на изабелловой коже, яблоневые цветы обращаются дурманными маками. Грейвсу, теряющему разум, растворяющемуся в сердечном приступе темной нежности, обращающемуся истинным animal nocturnal, начинает казаться, что шипами покрыт не Криденс, а он. И он сейчас лихорадочно убивает Криденса. Каждое его прикосновение - рана на жилистом теле, каждый шаг - всплеск русалочьей боли на почти детском лице, каждое дыхание - раскалывающий чужие легкие яд.       Пускай это лишь метафора умалишенного, но почему тогда на недостойных руках его лежит окровавленный, горящий святостью и цветами безжизненный мальчик-подросток?       В тот дикий миг Грейвс впервые убоялся того, что совершил. Воспаленный обожанием разум начал остывать, страсть сменилась страхом.       Сломанный, глядящий мраком глаз в пустоту, Криденс вяло подчинился, когда Грейвс, побелевший до цвета собственной рубашки, усадил его на стул в кухне и принялся мокрым полотенцем стирать кровь, тщательно, мягко, панически надеясь, что вода сотрет и воспоминания об этом пятничном вечере, когда все происходило слишком быстро, стоило им вдвоем, мужчине и мальчику, пересечь порог пустой холостяцкой квартиры. Пауза. А что вообще было до того, как он поцеловал Криденса? Память разливалась непроглядной мутью, память отказывалась стать его сообщником и упорно хранила молчание. Speak, memory!       Впрочем, смысла нет в прошлом до непростительного прикосновения. Главное, что испачканный в его крови шестнадцатилетний Криденс Бербоун, мальчик-с-цветами, тайно находится в его квартире вечером пятницы, безразмерный свитер его жалко спадает с покрытого шипами, бутонами и синяками плеча, а он, доктор Персиваль Грейвс, пытается избавиться от отпечатков своей пагубной страсти.       Молчание Криденса настораживало больше истошного крика, но, по крайней мере, он не истерил и не привлекал внимание излишне бдительных соседей за тонкой стеной. Однако роскошь успокоения была недоступна Грейвсу, его нервы натянулись до предела, как резинка рогатки, и он ожидал, когда полетят камни.       То, что он пытался сотворить, с трудом оправдает юридически верная приписка о "возрасте согласия", мнение же общественности вынесет ему приговор и волчий билет, вышвыривающий его, ученого, человека науки, из жизни без права на возвращение. Его карьера, его притаившаяся на цыпочках в пяти шагах мировая слава, славное имя его семьи - все это будет сброшено в яму и, точно самоубийца, презрительно погребено вдали от остальных. Так и будет, если забитый мальчик напротив откроет рот.       Порожденная страхом злоба загремела в ушах змеиной трещоткой. Пылающее долгий миг назад всепоглощающее обожание на грани обожествления вдруг обернулось холодными углями приглушенной ненависти.       Вымученно осторожно вытирая кровь с шеи Криденса, Грейвс вдруг замер. Сонная артерия беззащитно билась под сильными пальцами, легкими буграми выступала гортань, отчетливо ощущались шейные позвонки. Нужно всего немного силы, чтобы все это разрушилось. Чуть больше надавить, и эта хрупкая гортань никогда не сможет породить ни шепота, ни слова обличения, а в артерии навеки застынет багровый поток жизни. Всего лишь чуть сильнее...       - Простите, мистер Грейвс, - на грани слышимого произнес Криденс, - Я не хотел ранить Вас. Эти шипы... Я не могу контролировать их. Простите...       Его темная голова была сломлено опущена, но Грейвс отчетливо, не глазами, но разумом видел, как с нижних век на впалые щеки срываются капли прозрачного растительного сока, очерчивают влажные улиточные линии и умирают, срываясь с дрожащего подбородка.       Горькие-горькие слезы саморазрушения, которые он нежно втирал большими пальцами в мальчишескую кожу, лишь пару раз позволив себе роскошь украсть их недостойными, запекшимися багровой пленкой губами. Измождено Криденс уткнулся в его плечо, покорно возвращаясь в плен объятий, самозабвенно отдаваясь рукам, гладящим его драконье-костистую спину, рвано-стриженную голову, превратился в слух и осязание, внимая шепоту баюльной песни о собственной исключительности, и дышал, дышал судорожно, аритмично, задыхаясь в утопии кислорода.       Он никогда так не ненавидел и не любил в единый миг. Ненавидел - себя, неправильного, проблематичного фрика с цветами и шипами по всему уродливому телу. Любил - мистера Грейвса, заботливого, понимающего, называющего его чудом и лучшим созданием в истории всего живого, обнимающего его, целующего его, каждым своим движением пробуждающего внутри нечто страшное и притягательное.       Нет, он, Криденс, никакое не чудо. Он - божественно-генетическая ошибка, место которой под мрачным шатром летнего Freak Show. Доброта мистера Грейвса к нему - вот настоящее чудо. А он в ответ посмел уколоть его.       Страдает ли роза, что пускает кровь тянущимся к её красоте? Жалеет ли шиповник тех, кто искололся в его объятиях? Плачет ли терновник о птицах, павших грудью на его шипы?       Да, да, да.. Криденс знал это точно. Потому что и они, и он - бессердечные лживо-цветущие сорняки, умеющие только нести боль.       Вернувшись тем вечером под крышу родного дома, Криденс безмолвно снес все злые слова, которые сказала ему мать.        Уродец, ошибка, когда же наконец этот шарлатан найдет, как избавить тебя от этой дряни, немедленно надень шарф, я не хочу видеть этой гадости на твоем лице. Боже, боже, какое же ты наказание, Криденс!       Она была права во всем, эта жестокая женщина, держащая ремень в руках чаще, чем четки. Его особенность - Божье наказание, величайшее доказательство его врожденной греховности. Нужно молиться, молиться всю ночь, стоя на коленях во мраке церкви, не смея расслабить сжатых в мольбе рук. Молиться, чтобы милосердный Творец забрал и прелесть цветов, и ужас шипов с его грязной плоти. Чтобы он стал обычным, чтобы мистер Грейвс больше никогда не поранился по его вине. Об этом молился Криденс Бербоун той ночью с пятницы на субботу, пока в пустом бессилии не рухнул в церковную пыль. Об этом сейчас не догадывался доктор Персиваль Грейвс, слишком увлеченный записыванием очередных результатов исследований.
Примечания:
Права на все произведения, опубликованные на сайте, принадлежат авторам произведений. Администрация не несет ответственности за содержание работ.