ID работы: 5326926

На службе у раба

Слэш
R
В процессе
53
автор
Envy Delacroix бета
Размер:
планируется Миди, написано 59 страниц, 5 частей
Описание:
Посвящение:
Примечания:
Публикация на других ресурсах:
Разрешено копирование текста с указанием автора/переводчика и ссылки на исходную публикацию
Поделиться:
Награды от читателей:
53 Нравится 35 Отзывы 12 В сборник Скачать

V. Последний шанс

Настройки текста
Примечания:

— И вы так покойны!.. и еще так адски холодно рассуждаете о любви! — Адски холодно — это ново! В аду, говорят, жарко.

      Он сухо, сквозь боль открывает глаза, и на него обрушается каменная серость стен. Запах после дождя. Ропот мелких капель за железной решеткой окна. Белое небо и черные точки перед глазами.       Он стягивает с себя тяжелое одеяло. Руки, ноги, грудь — все мокрое от горячего пота, и хочется стянуть с себя рубаху, мерзко липнущую к коже, но чьи-то руки прижимают обратно к подушке, чьи-то голоса успокаивающе шепчут обещания, и где-то вдалеке молитва разливается по стонущей зале. Словно их всех отпевают заживо.       Он не знал, сколько это уже длилось. Дни сменялись ночами, и стоны, и лица, и плачь стеной окружали его, огораживали от той понятной, отчетливой жизни, которой он жил раньше.       Иногда хватало сил оглядеться вокруг — и он видел десятки тел, которые каждый день выносили, а на их место укладывали новые, постанывающие, бледные, усеянные черными синяками зараженной крови, застоявшейся под склизко-блестящей кожей. На руках и ребрах заживали следы от раскаленного металла, которым прижигали вспоротые бубоны. Лихорадка грызла их кости горячей дрожью, и разум тонул в боли, и тошноте, и кровистом кашле — и все они сливались в единое увядающее существо, молящее о скорой смерти.       Иногда он замечал знакомые лица. Кого-то он видел в соборе на мессах, на ярмарках, в ремесленных лавках, кого-то — в гостиной родителей, в их библиотеке. Неважно, насколько высокие стены разделяли их прежде, — здесь все были равны. Они были слабы. Они плакали. Кто-то, кого раньше он принимал в дружеском кругу, в смиренном молчании дожидался своей кончины, кто-то в горячке тонко напевал любимые песни, кто-то истошно звал давно умерших близких. Были и те, кто слепо поддавались безумию, шептали строки из Откровения, настолько страшились грядущих мук, что молили Господа не судить их как грешников — и убивали себя сами, еще молодые, еще похожие на людей, еще не сгнившие заживо.       Ему хотелось верить, что они окажутся в лучшем мире. Хотелось. Но всем было известно, что именно Он наслал на них это проклятие. Наслал — и свергнет в Ад тех, кто не осмелился перенести Его испытание на своей шкуре…       А он не хочет в Ад. Не хочет вечной жизни под землей, не хочет скитаться в кипящем дьявольском огне без цели и без воспоминаний о красивой, увлекающей жизни. Он решительно сжимает кулак, жмурится от вдавленных в ладони ногтей и слабо приподнимает кисть. Скрюченные костистые пальцы, бумажная кожа, мерцающая в свете свечи, словно растертая грифелем. Вдруг он вздрагивает: рука заходится рябью, каменеет, начинает пузыриться — и из пор вместо влаги продавливаются черно-серые, тягучие, утекающие к локтю капли, и металлический привкус ртути застилает собой прелый запах разложения, и…       Зависть вскакивает с резким, режущих глотку вздохом и закашливается от зверской пульсации своих красных камней. Накаленные, словно жидкое стекло, они бьются о стенки внутренностей и обрушивают гомункула обратно на подушку — он надломлено вжимает в себя колени, задыхаясь, и впивается в трясущиеся плечи. Теплая немая ночь проглатывает каждый его обожженный, рыхлых вдох. Он силится прекратить это сейчас же, захватывает как можно больше воздуха, намеренно пускает алые разряды по сосудам, чтобы избавиться от остаточного напряжения, но пятна ожогов и стоны агонии, блеск ртути и запах металла пробиваются сквозь память — и пробуждают силу погубленных душ, питающих его искусственное тело.       Он распахивает веки, уже готовый надрывно закричать в темноту от раскалывающей его энергии — но тут же застывает, будто раскаленное месиво обдают морозным дыханием. Краснота в уголках глаз спадает, взгляд и мысли наливаются чернотой маленькой комнатки и лунной бледностью, обдавшей молодое, впалое, грустное лицо. Светлые сомкнутые ресницы белыми нитями отражаются в бледно-голубых лучах, прорезавших спальню насквозь. Гомункул смахивает с лица волосы и испускает последний сбитый, резаный вздох в попытке одолеть уже наконец онемевшие мышцы. Он опасливо, неотрывно вглядывается в Эдварда, готовый скрыться куда угодно, только бы мальчишка не проснулся и не увидел его таким, таким…       Энви обозленно закусывает щеку, царапает татуировку на бедре, словно ее возможно вот так просто содрать, словно это хоть как-то поможет потушить ядовитый огонь внутри. Он сильнее вжимается виском в подушку, когда ночная прохлада наконец прорывается сквозь жар его кожи. Всполохи страха и гнева сносит волной цинично-ледяной насмешки.       Не хочет в Ад… Не хочет вечной жизни под землей, не хочет скитаться в кипящем дьявольском огне без цели и без воспоминаний…       Это ведь его мысли, не чьи-то — его собственные. Его, умершего четыре века назад. Получившего ровно то, чего так боялся — послесмертие, ставшее его персональным Адом. Вечная жизнь, скитание между Мертвым городом и Аместрисом на энергии бесконечного горения философских камней, больно вспыхивающих в нем при малейшей попытке соприкоснуться с воспоминаниями о навсегда потерянной смертной жизни.       По крайней мере, Зависти так казалось — казалось, что она потеряна. Но если оно и вправду так — что это было? Что. Это. Было?       Энви медленно переводит взгляд на алхимика. Он так бездвижен. Изваяние со сложенными на животе руками, заточенное в холодном лунном свете — таких обычно видишь только в гробу. Он так поверхностно, ровно дышит, словно апатия теперь следовала за Эдом даже там, глубоко во сне.       Раньше, когда приходилось поглядывать за путешествующими Элриками, Энви доводилось видеть, насколько жестко корежили алхимика кошмары, насколько часто он в холодном поту поднимался посреди ночи и опустошенно, сбито дышал в окно, словно мелькающие городские огни могли как-то излечить бессонницу. Энви не было никакого дела. Каждый раз тянуло лишь забористее смеяться над слабостью Стального перед собственной совестью — это ведь она лишает смертных покоя, так же?       Сейчас гомункул был лишен и этого: со дня смерти Альфонса его старший брат буквально утопал во сне, словно впадая в анабиоз. Разве все, что этот глупец в себе задавил, не должно вырываться наружу? Разве возможно убежать от себя там, где ты — безвольная жертва своих потаенных страхов?       Зависти теперь хотелось узнать это. Теперь, когда паника уверенными, сильными ударами пробивала скорлупу отрицания, он хотел знать, какого черта позволил себе провалиться в сон и не отбиться от восставших средневековых призраков.       Он ведь замуровал их настолько глубоко, насколько только мог. Так почему?       Взгляд сам собой обращается обратно к Стальному.       «Может… это ты?»       Гомункул морщится, сердито поджимает губы. Мелькнувшая тень сомнения — и он поджимает к себе руку, ощупывает предплечье. Шрам — тонкий, словно нить, сухой, рельефный, прямо в длину клинка автоброни. Эта рана тоже не зажила моментально. Совсем как от рук Данте.       «Чертова кровь».       Он не мог долго находиться рядом с матерью — сколько бы лиц она ни сменила, в ее присутствии философский камень нагревался, ноюще трещал и, если не свезет, сдавливал органы. Рядом с ней пробуждалось прошлое. Раны затягивались медленнее. Рядом с ней он будто становился тем, кого больше всех ненавидел, — становился человеком.       С тех пор, как Эд оказался поблизости, Зависть все время старался не замечать того, что с ним творится все то же самое. Все это время твердил себе, просто кажется, что это чушь. Что только Данте так воздействует на него, и то потому что происходит с ним из одной эпохи. Потому что ее тело — отчасти и его тело.       «Ровно в той же степени, что его тело — это отчасти тело Хоэнхаайма», — насмешливо подсказывает внутренний голос, и Энви готов поклясться, что он звучал так же насмешливо, так же колюче, как и давно знакомый ропот из глубины Врат.       — Хватит… — одними губами просит гомункул, вжимаясь лбом в жесткое, острое колено. — Хватит. Прекрати это.       «Я не смогу уйти снова».

***

      Ческа недоуменно глядела на расхаживающего туда-сюда Огненного алхимика, роющегося в своих шкафах и вынимающего то одну увесистую папку, то другую. От него веяло какой-то странной, разящей тревогой, что совсем не вязалась с его привычной надменностью.       — Полковник Мустанг? — выдавливает она наконец и неожиданно для себя ощущает груз пронизывающе-темного взгляда. — Я… То есть… Каковы будут ваши указания?       — Ох, — алхимик будто уже и забыл, что вызвал ее к себе минут десять тому назад, настолько рассеянно он разводит руками и оглядывается на окно.       Душное пасмурное небо отбросило на Централ завесу туманной дымки, но не пропускало в распахнутое окно ни одного лоскута ветра. Он подступает к заваленному бумагами столу и продолжает перебирать уже их, но медленнее, методичнее, сортируя по форме печатей.       — Да, — он кивком приглашает ее подойти ближе. — Я хотел бы поручить тебе одно непыльное дело, до которого у самого руки точно не дойдут.       — Грядет годовой отчет? — интересуется Ческа и скромно кивает на бюрократический бардак.       — Если бы, — хмуро отзываются в ответ. — Отчет об итогах восточных учений. Как всегда заявляют неподъемные крайние сроки сдачи, вот и мучайся теперь с этой кипой…       — Понимаю, — вздыхает Ческа. — Когда Первый корпус утерял уголовные дела, нам тоже пришлось повозиться с восстановлением, едва вспомнили потом, что такое сон. Спасибо за терпение генералу Хью… — она осекается и сжимается, не решаясь поднять глаз. — Прошу меня простить, полковник. Чем могу быть полезна?       Мустанг с минуту молча шуршал листами, и ей стало настолько совестно, что аж жаром пробрало. Но как только он подал голос, доброжелательный и размеренный, Ческа с облегчением вслушивалась в каждое слово.       — Собственно, с отчетом я справлюсь. У меня к тебе другой вопрос. Тебе уже известно о переводе Эдварда Элрика?       — Очень немного… В какой отдел?       — Информатизации, — Огненный заканчивает с сортировкой и принимается рассовывать пласты отчетов по заготовленным бумажным папкам, подписывая каждую.       — На гражданскую службу? — с удивлением.       — Да, — отстраненно подтверждает он. — Так вот для этого нужно переоформить его личное дело, расширить пакет документов. Раз уж вы все равно теперь в одном департаменте, мне подумалось… В общем… Будет возможность?       — Хм… Будет, но… Расширить? — Ческа машинально берется за подбородок. — Разве самый подробные дела не у государственных алхимиков? Куда их расширять?       — Самые подробные — может быть, — Огненный забирает волосы назад и придирчиво вчитывается в титульник какой-то докладной. — Но не самые доступные секретариату. Большая часть материалов хранилась под грифом, но теперь отдел требует эти данные поднять. Больше всех им надо, видите ли, — фыркает себе под нос полковник. — Ладно уж…       — Выходит, просто переоформление сделать?       — Да. Я отдал старое дело Эдварду, он должен занести его часов до четырех с новой фотографией и обновленными справками. Надеюсь, пси… медиков он прошел успешно, — еле слышно добавляет он и вытягивает из кармана сложенный пополам рукописный список. — Проконтролируй, пожалуйста, чтобы все это было собрано в должном виде. Заключение по делу о кончине младшего брата тоже необходимо добавить, все сюда же… за ним куда-то к вам обращаться надо, в архивное бюро суда… Дело уже закрыто, так что с доступом проблем возникнуть не должно.       Ческа мельком поднимает на Роя глаза, но тут же опускает.       — Так… Так точно. Только разве это не ваша главная задача — контролировать? — опасливо уточняет Ческа.       Полковник наконец садится за стол, медленно подпирает руками голову, и его взгляд ожесточенно замирает. Он отвечает не сразу.       — Я больше не его непосредственный начальник. Но полностью под крылом у каких-то левых бюрократов не хочу оставлять. Они и так его чуть не обобрали при увольнении. Понимаешь меня?       Хриплый поворот дверной ручки — и в дверях показывается старший лейтенант Хоукай.       — Мне подождать за дверью? — она приветственно кивает Ческе.       — Все в порядке, одну минуту, — еле заметная улыбка размягчает его выражение, и алхимик продолжает: — Всю отчетность Стального за последние три года я туда уже перенаправил, об этом можно не беспокоиться. В одиннадцать сорок на третий склад доставят личный багаж Альфонса: проведи опись, если найдутся какие-то дневниковые записи, сведения о перемещениях или исследованиях, телефонные номера — все-все фиксируй и включай в личное дело. Чем больше данных получит отдел, тем меньше будет упираться с оформлением доступа к гостайне.       — Погодите-погодите, полковник… — затрепетала библиотекарша, — так ведь я… Как… Я этого не умею делать…       — Что именно? Описи? Да это ведь точно так же, как составлять списки литературы, — он снова снисходительно улыбается, нет — это только губы его улыбались. — Там на все есть стандартизированные бланки, запутаться еще надо постараться. Да они наверняка и специально уполномоченного кого из военных приведут, поможет, если вдруг что. Я могу положиться на тебя?       — Так точно, — она прячет список во внутреннем кармане кителя. С того самого момента, как раздалось это давящее «Стальной», она как-то вяло, удрученно сутулится. — Выходит, значит… Эдвард-сан полностью отказался от статуса государственного алхимика?       Мустанг неопределенно переводит плечами, хмыкает. Точно ему самому было некомфортно думать об этом.       — И да и нет, — он поглядывает на Ризу, неподвижно ожидающую возле высокого стеклянного стеллажа с кодексами и уставами. — М-м… Это сложная процедура, со всеми проверками займет явно не один месяц… Да и, может быть, он еще успеет передумать… — не надо иметь соколиного взора, как у Хоукай, чтобы заметить: Мустанг и сам в это не верит. Но поспешно добавляет: — В любом случае я не смогу перевести его, если мы не управимся с обновлением дела к послезавтра.       — Послезавтра?! — вздрагивает Ческа. — Да там же…       — Хорошо, что я могу положиться на тебя, — удовлетворенно и даже коварно припоминает Огненный, не меняясь в лице. — Что ж, полагаю, не стоит терять ни минуты. Ах да… Ческа, — девушка останавливается в дверях, уже готовая отбиваться, как бы он не навесил на нее чего похлеще. Мустанг поднимается. — Не будешь случайно проходить мимо сто пятнадцатого кабинета?       — Мне как раз на третий этаж.       — Отлично, — он берет одну из только что заготовленных папок, протягивает. — Занеси вот это тогда по дороге. К генерал-лейтенанту Гарднеру.       «Тому странному типу…» — боязливо припоминает Ческа, прижимая к себе увесистый картонный сверток, и ускоренно взбирается по лестнице.       — Ну что, разве ты не ушла на обед? — Мустанг стягивает с себя китель и вешает на спинку стула, заправляет рукава.       Полковник все никак не мог изменить привычке называть это «обедом», хотя уже третий год по рекомендациям черт знает каких специалистов в Штабе вместо них организовали «завтраки». Поговаривали, это положительно повлияет на активизацию умственной активности служащих… Но Рой-то со всеми успел поделиться своей гипотезой: начальство просто норовит выжать из них побольше соков в обеденное время, сместив свободный час на самое начало смены.       — Меня кое-что беспокоит, — но Риза не звучит обеспокоенной. Да, хмурится с мрачной задумчивостью, но «беспокойством» это можно было назвать с натяжкой. Впрочем, Рой за все эти годы научился поспевать за неуловимостью ее переживаний. — Это важно.       — Что-то поважнее буфетской стряпни? — усмехается он. — Слушаю.       — Пусть Эдвард-сан и переводится к гражданским… Он ведь остается в запасе, не так ли?       Огненный в секунду мрачнеет. Потяжелевшие руки опускаются сами собой и кулаками упираются в столешницу.       — Настолько переживаешь за него?       — С каждым днем он выглядит все болезненнее, — старший лейтенант снова хмурится, отводит напряженный взгляд куда-то в угол кабинета. — Если он в таком состоянии окажется в горячей точке…       — Я понимаю, — прерывает полковник и машинально тянется к неразобранным документам, бесцельно передвигает их, подгоняя край к краю, угол к углу.       Дела в Лиоре и вправду шли неважно. С каждым днем данные о протестных волнах все больше отрезали от всякой надежды отложить мобилизацию хотя бы еще на пару недель. Все они сидели теперь, как на иголках. Еще и этот змей, подполковник Арчер, подозрительно оживился в последние дни…       — …И сделаю все, что в моих силах, только бы Эдварда не командировали.       Рой решительно поднимает взгляд и встречает теплый проблеск ее доверия.       — Я услышала вас, полковник.       — На этом все? — расслабленно интересуется он.       — Да, полковник.       — Не время ли кормить Хаяте?       Риза случайно улыбается от его непринужденного тона и отдает честь.       — Конечно.       Старший лейтенант прикрыла за собой дверь и скрепила пальцы за спиной, осмотрев пока еще пустые коридоры. Рабочий день Центрального штаба только набирал обороты, но отовсюду уже отдаленно доносилась трель телефонных звонков и треск пишущих машинок, мимо изредка пролетали архивариусы с целыми коробками документации на руках, в бухгалтерии кто-то на повышенных тонах выяснял задержку премии.       Риза еще раз огляделась, завернула к аварийной лестничной клетке и уже через минуту нырнула в кабинет с золоченой табличкой с надписью: «103. Фюрер Кинг Бредли».       — Ты наконец пришел в себя и взялся за дело? — ехидно интересуется Джульетта Дуглас, не отвлекаясь от заполнения журнала посещений.       Риза брезгливо фыркает, прокручивает завертку дверного замка до упора и вспыхивает молниями трансмутации.       — Где Гордыня? — Зависть плюхается на диван и оглядывает приемную Бредли, с непривычки оценивая ее габариты и раздражающую оголенность стен. Слишком уж тут все правильное и официозное, чтобы хотеть бывать здесь чаще положенного.       — На завтраке с семьей, — с толикой снисхождения. — У тебя есть что-то для него?       — Да так, — едко скалится старший гомункул. — Пусть передаст тому человеку, что Огненный полковник будет упираться Лиорской кампании до последнего. Она не сможет сделать с ним того, чего хочет.       — Не сможет сделать того, чего хочет? Смело, — с угрожающей сосредоточенностью отмечает Лень и приподнимает веки.       — Говорю как есть, — огрызается он. — И ты, кстати, тоже не расслабляйся. Через два часа у третьего склада будут разбираться с вещами младшенького Элрика. Смотри, как бы ищейкам в руки чего лишнего не попало. Мало ли что он заныкал себе в доспехи.       Лень флегматично косится на Зависть. И пытается сделать вид, будто его присутствие не электризует воздух все сильнее и сильнее с каждой секундой. И будто это вовсе не напрягает ее.       — Вряд ли у Альфонса было что-то…       — А если было — я разгребать твои проблемы не собираюсь, — прыскает он. — Как знаешь, — и, взъерошенный, пробегает в окну, грубо разводит створы и спрыгивает, оставляя за собой лишь столп разреженного воздуха и хлипкий скрип подоконника.       Лень нервозно помяла в ладони ручку.       — Хоть бы напоследок дверь о́тпер, — пожаловалась она тишине, вздохнув.

***

Вы забыли, что человек счастлив заблуждениями, мечтами и надеждами; действительность не счастливит…

      Далеко-далеко на севере черная громада туч обрушила на Аместрис тяжелый, пробивной ливень. Но над Централом небо было настолько пустым, плоским и немым, что Зависти казалось, он может слышать дождевой вихрь за сотни километров. Он скрестил ноги и свесил голову над краем крыши. Поежился. Попытался сосредоточиться на россыпи человеческих фигур там, внизу, но дрожь в груди не слабела. Свежий воздух и встряска не помогли — гомункул все еще чувствовал на коже отпечаток холодного, металлического касания.       — Неужели тебе не стало легче после его смерти?       Эдвард на мгновение замирает с сжатыми на затылке волосами. Недовольно цокает, снова распускает пряди и разглаживает по новой, отворачиваясь к окну.       — Груда металла вместо брата с мазком крови внутри. Его ведь, выходит, могла добить даже капля воды? — по пурпуру глаз режут лучи рассвета, но гомункул не отворачивается, не прячется в тень. Он хищно оглядывает черный силуэт, утонувший в ослепительном тягучем свете. — Альфонс ведь и сам мучился от собственной жизни. И ты тащил его за собой. Делал вид, что так и должно быть. Принял за Истину бессмысленные пустые обещания.       Эдвард не выдерживает, оборачивается. Зависть возбужденно улыбается его размытому, туманному образу.       «Смотри на меня».       — Неужели без всей этой шелухи не легче? — гомункул соскальзывает со стола, подступает, хватает за локоть. Эдвард жмурится от удара о жесткий матрац, воротит головой, стряхивая челку с глаз. Сжимает челюсти в привычной готовности отбиваться — но пробужденная память — доспехи, кровь, смех, обещания — заостряет на себе тревожное внимание. Он рассеянно смаргивает, но не подает голоса, даже когда Энви фиксирует за плечи и вжимается в бедра.       Как люди переживают ночные кошмары? Как не сходят с ума, когда смотрят в глаза своим страхам? Как отличают сон от реальности?       Зависть запрокидывает голову, закрывает глаза, прислушивается. Треск подошв и покрышек. Свист мертвенно-слабого ветра. Жухлые листья, сухо ползущие по кровле. Блеск солнца затушевал матовый дым облаков, и от жаляще-яркого рассвета не осталось и намека. Будто и не было его вовсе. Будто всего этого и не было вовсе. Будто они просто разошлись каждый в свою сторону этим утром.       — Тебе нравится, Эдвард? — Энви ныряет под высокий ворот рубахи и прижимается к крепкой рельефной шее, и упоенно вбирает в себя его запах: кисловато-сладкая щелочь, пшеница, древесная пыль. Пальцы случайно задевают пряжку жесткого ремня, но быстро проскальзывают выше, по груди, по скулам, по лбу и стягивают с затылка тугую резинку.       Эд едва не шипит, напрягается всем телом — но снова не решается. Гомункул это видит, готовый воспользоваться каждой секундой его замешательства.       — Ну и каково это? Каково принимать, что теперь каждый может вот так тебя повалить? Каково им теперь иметь под рукой такого гладенького и смирного недомерка, которого можно мять, как пожелается? Каково это — стать наконец настоящим армейским псом? — Зависть склоняется, с азартом ловит его вспыхнувший взгляд, наматывает на ладонь и сильнее сжимает россыпь распущенных золотистых волос — и с импульсивным, бесноватым наслаждением проходится языком по щеке, бледной и непривычно теплой.       «Нравится, Эдвард? Я имею на это право».       Где-то вдалеке отбил гром. Кроны тревожно зашуршали в отброшенной на город гигантской грозовой тени. Гомункул неторопливо стягивает митенки, стараясь не замечать тонкие шрамы на паре пальцев, и прикладывает оголенные ладони к холодному запыленному камню. Алхимики вынуждены постоянно касаться материала, который преобразуют. Энви вынужден постоянно касаться кого-то, чтобы убить. Значит ли это, что он в каком-то смысле преобразует людей, пуская к Вратам энергию прерванных жизней?       Гомункул ухмыляется собственным мыслям. Что за бред.       Он резко смахивает песок — и тот рассеивается в задымленной духоте, и беспокойная зелень все нашептывает о чем-то, и опустевшие улицы давят на него своей серостью. Совсем как тогда — в год правления черной смерти, завалившей трупами его молодость и его веру.       Стальной оттаивает лишь спустя минуту: невпечатленно подтягивает длинный рукав и стирает со щеки слюну, стекшую на висок.       — Кто из нас еще пес… — иронично выдавливает он.       — Ты, — гомункул сильнее вдавливается коленями в постель склоняет голову набок. Острая угольная прядь дразняще задевает ключицу. — Я всегда делаю только то, что хочу.       Эд обрывисто выдыхает, сводит брови в попытке не делать лишних движений. Ребра еще ноют под весом чужого тела. Он не собирается возвращаться в больницу.       — …А я живу, как хочу. Ты таким похвастаться не можешь, да, Зависть? — Стальной почти улыбается — колко, отчаянно. Победно. — Ты ведь здесь торчишь по приказу того, кто вами командует?       Энви долго смотрит ему в глаза, и алхимик впервые так долго не отводит взгляда, впервые отвечает гневом на гнев. Совсем как раньше.       — Живешь, как хочешь? — тишина резко обрывается натянутым, желчным смешком. — Это поэтому ты пытаешься сдохнуть при любом удобном случае? Кого ты пытаешься обмануть, шавка? — Зависть сдавливает в углах челюсти, хрипит ему в до боли сжатые губы: — Ты не живешь так, как хочешь. Ты доживаешь, как не хочешь. — И грубо отнимает руку, отстраняется, тяжело ступая на пол.       Очередной порыв ветра, теплый и шипящий, приносит с собой привкус влажной пыли, свежескошенной травы и чего-то еще, солоновато-горького. Прямо над головой небо прокалывает неоновая трещина молнии, белизна на миг заливает плоские крыши и заросли — и гром обрушивается на город грудой камней.       Гомункула прорезает дрожь, как только стальные пальцы с отчаянной быстротой обхватывают кисть. Он сильнее вжимается коленом в край постели, чтобы сохранить равновесие, — и обращается к Стальному, оценивающе смотрит в самый центр зрачков.       — Я хочу увидеть брата.       Энви вскидывает брови и выдерживает испытывающую паузу, вновь склоняя голову. Комната погружается в тень плывущего облака, и плечо уже не пригревает тот же нежный, лоснящийся свет, что и секунду назад.       Металлическая хватка не слабеет, но гомункул готов к тому, что одно неверное слово — и эти пальцы обратятся лезвием. Снова пустят кровь, которую он не в силах будет остановить сразу. Он готов, и потому бесстрастно напоминает:       — Твой брат мертв, Эдвард.       Алхимик опирается второй рукой, садится, на мгновение размыкает сухие губы, но молча, в нерешительности опускает глаза. Сглатывает. Тонет где-то там, внутри себя, теряя счет времени, пытаясь выловить, вернуть невесомый контроль над собой.       — Ты все еще держишь меня, — Энви въедливо оглядывает его, читая в нем каждую из призрачно мелькающих эмоций.       — Ты можешь помочь мне, — сдавленно.       — Вернуть твоего брата?       — Да.       Зависть смыкает ресницы и качает головой.       «Предлагаешь такое, а все равно трусливо прячешься».       Он подтягивает вторую ногу, взбирается обратно, усаживается Эду на колени.       — Каким образом я могу помочь?       — Ты уже делал это.       — Да? И что же я делал? — гомункул натягивает невинно-непонимающую мину — и ожидаемо не получает ответа. Так и тянет поиграть с ним, проверить, сколько он выдержит.       — Хм. Ты хочешь отнять его душу у Истины? Может быть, собираешься преобразовать меня и обменять на Альфонса?       Эдвард едва заметно качает головой, ослабляет хватку, недоуменно морщится; он жалеет, что попытался, он хочет сбежать, хочет окунуться в молчание наперекор издевательствам. Но не успевает отодвинуться, как гомункул перехватывает стальную руку и прижимает к своей груди. Крепко, плотно.       Протез не улавливает сердцебиения, и это так странно, так непривычно, что алхимик мешкает, цепенеет, опасливо прислушиваясь к своим ощущениям. Энви видит это — произносит в разы ровнее:       — Но так не получится. Наши тела не человеческие. Их можно трансмутировать без риска попасть к Вратам. Ну же, алхимик, можешь проверить, — он сильнее вдавливает в себя стальную ладонь — и опускает свою. Юноша завороженно цепляется за какую-то мысль внутри себя и затаенно держится, не разрывая контакта. — Можешь прямо сейчас обратить меня в графит. Или в газ. Или придать форму своего братца, истратить на это все мои камни. Но это будет не более чем бездушная кукла, с которой можно играться, как хочешь… Может, именно это тебе и нужно на самом деле?       Эдвард в ужасе отшатывается, сбивчиво дышит, словно в попытке вырваться из невидимой хватки.       — Что, противишься? Не согласен? — глухо роняет Зависть. Эдвард наскоро отползает к подушкам, впивается себе в локти, наконец решается посмотреть на него, то ли со страхом, то ли с яростью. А гомункул неожиданно для себя вспоминает: — Но ты ведь даже не спросил «Ала», хочет он спать с тобой или нет. Ты ни о чем его не спрашивал. Так зачем он тебе, Эд?       Облако пером смахивает с поверхности с неба — и плавленное золото солнца снова разливается повсюду, и их радужки цветным стеклом отражаются в лучах, их тени острыми кольями расползаются по стенам под вялое, усталое тиканье старых часов.       — Твой брат мертв, — повторяет Зависть и поднимается. — Ты больше никогда с ним не увидишься.       Будет хорошо, если все на этом закончится.       Но гомункул знает, что не сможет.       Каждый вдох — через сопротивление, через мимолетное напряжение мышц. Это ведь от того, что духота с каждой минутой все больше облепляла воздух?       Казалось бы, что такого. Просто забудь, просто скажи себе честно, что это было ошибкой. Просто вклинь что-нибудь потяжелее прямо под тушу инерции, чтобы она больше не тащила тебя следом за ним. Он ведь не достоин ничего, кроме разочарования, разве нет?       Казалось бы, что такого. Просто замолчи, отвернись, брось, уйди. Нахами, чтобы больше не ждали. Это ведь так просто для тебя. Но ты все цепляешься, безнадежно и бессмысленно, смотришь на него и цепляешься, потому что привык желать того, кем он уже никогда не станет вновь. И теперь в глаза лезет правда, как песок, теперь тебе уже не заделать ни одной дыры на порванном образе. Теперь уже ты виноват во всем. В том, что пожелал иметь с ним хоть что-то общее. Теперь уже ты должен раскаиваться за то, что у тебя не хватает смелости признать ошибку в выборе кого-то недостойного тебя. Теперь ты можешь только злиться, не зная что делать дальше.       Но ты решаешься дать ему последний шанс. По крайней мере, ты уверяешь себя, что даешь шанс ему — никак не себе самому.       — Я гомункул, рожденный в результате попытки воскресить мертвеца. Все остальное — ложь, Эдвард, — алхимик обхватывает дрожащими руками живот и бессильно склоняется, все ниже и ниже — с каждым словом. — Я не следую ничьему приказу. Я здесь по собственной воле. Только скажи — и ты больше никогда меня не увидишь. Никогда.       Зависть встает, подступает к самому краю с распростертыми руками, тянется, словно в попытке оторвать лоскут разгоряченного разрядом неба. Озверевший ветер ударяет в спину, срывает равновесие — и он смиренно закрывает глаза, соскальзывая вниз.       Свободное падение — разве это вправду что-то о «свободе»? Ересь. Каменные виски, занемевшие кончики пальцев, холодная резь по оттянутой скоростью коже, стылый гул в ушах. Секунда, две, три — и руки обрастают черными перьями, ноги сужаются до когтистых лап, и по блестящим крыльям бьют первые пули тяжелых капель.
Отношение автора к критике
Приветствую критику в любой форме, укажите все недостатки моих работ.
Права на все произведения, опубликованные на сайте, принадлежат авторам произведений. Администрация не несет ответственности за содержание работ.