I can't live if living is without you I can't live, I can't give anymore I can't live if living is without you I can't give, I can't give anymore
— Она от тебя без ума, знаешь? Повезло тебе, Уилл… — говорит Рут, а потом подходит к Эмме и Виктории и подхватывает вместе с ними. Уильям почти слышит собачий вой где-то на улице — так хреново дамы поют, но он не может оторвать взгляд от Виктории и от сияющей для него улыбки. Ты и представить себе не можешь… думает он. Его улыбка растет до ушей, когда через несколько минут начинается другая песня, и вполне естественным кажется протянуть руку, приглашая ее на медленный танец — в этой самой комнате с этим самым диваном, на котором столько раз он валялся пьяный и/или парализованный горем, и не сосчитать. Она не совсем твердо держится на ногах, и он подхватывает ее прежде, чем она успевает споткнуться (чертовы каблуки, надо поговорить с ней на эту тему), и прижимает к себе. Она выглядит такой счастливой, а он всё никак не может поверить, что всё из-за него. — Я бы танцевала с тобой каждую ночь, — бормочет она в его грудь. Она восхитительно пьяна, и Уильям улыбается, не обращая внимания на взгляды Эммы и Рут. Он понимает, что эти двое не устанут напоминать ему об этой сцене, но ему плевать. Он прижимает Викторию к себе еще крепче и шепчет, не зная, слышит ли она его слова: «Я хочу этого больше всего на свете…» И каждый слог в каждом слове — правда.***
Масштабы насилия, творимого этой нелюдью, растут. Они были правы — а как они надеялись ошибиться… Записи с камер наблюдения совершенно бесполезны. Они прочесывали их часами, и всё без толку. Пятую жертву нашли в ее собственной ванне, с отрубленными головой и руками. Тело женщины было обнаружено ее матерью — та зашла к ней, обеспокоенная, что дочь не отвечает на звонки. Бедняга вне себя от горя, и лишь взглянув на нее, Виктория уводит ее прочь с места преступления. Уильям знает, что она осторожно выведает, что произошло. Квартира выглядит, как зона военных действий, но в ванной даже хуже: там мало места и столько крови, осколков костей, жидкостей организма, что даже Эмма с ее многолетним опытом в судебной медицине невольно кривится. Он рад, что Виктории здесь нет, по крайней мере, пока — она, конечно же, к ним присоединится, как только проследит, чтобы мать жертвы отвезли домой, но к тому времени, надеется он, тело уже уберут. — Господи боже мой… — бормочет Эмма, собирая образцы, — это кошмар — вот эта кровь на плитке, смотри, она наверняка была еще жива, когда он рубил руки… Не имея причин не доверять мнению Эммы, он судорожно вздыхает. Он не из слабонервных, просто у него еще стоят перед глазами миссис Тейлор и ее сын и выражение ужаса на их лицах, то, как мерзавец выстроил всю сцену. Они обсуждали методы серийного убийцы — а отрицать, что это серийный убийца, больше невозможно — есть ли сексуальная подоплека в его действиях, и прочая подобная никчемная чепуха, но факт остается фактом: эта тварь убивает людей, и с всё растущим размахом. Будет только хуже. Всегда становится только хуже. Эмме чуть ли не пинками приходится выставить его из ванной, и он без удивления обнаруживает Викторию на лестничной площадке. Держа в левой руке рацию, она слушает сообщение констебля… она, может быть, и ниже ростом, чем ее собеседник, но требует безраздельного внимания и получает его. Не говоря ни слова, она вручает Уильяму свои заметки и прощается с констеблем, оставив тому точные инструкции не допускать в здание прессу и гражданских, а также проверить «гребаный подвал». — Дело дрянь? — произносят они в одно и то же время. — Ага… — говорит она. — Я предвижу пресс-конференцию в нашем будущем. Ах да, еще предвижу, что никто ничего не видел и не слышал. Удивительно, да? — В ванной самая настоящая бойня, — только так он может описать то, что видел. Она кивает, глаза ее мрачны. Она тоже не неженка, но это место преступления просто жуткое, одно из худших, что Уильяму доводилось видеть, а он видел тела жертв терактов в 2005 году. И да, она права: соседи ничего не слышали или делают вид, что не слышали, и будет пресс-конференция — журналисты и стервятники захотят знать, какого черта происходят, и как бы они оба ни ненавидели эту сторону своей работы, этого теперь явно не избежать. Они переглядываются. У них есть рабочая теория, не пользующая популярностью у коллег: ключ к убийце — двойное убийство Тейлоров. Не то чтобы коллеги им не верили, просто этому нет никаких веских подтверждений, и всё же с этим двойным убийством что-то не так: исполнитель, вероятно, тот же, но способ и выбор жертв… — Пойду проверю, пока Эмма не упаковала тело, — говорит Виктория, обрывая его раздумья. Он просматривает ее заметки, в пол-уха слушая рапорт констебля, допрашивавшего соседей: кто-то ничего не слышал, кто-то решил, что мисс Коннелли под музыку передвигает мебель посреди ночи. Уильям вздыхает. Они с Викторией оказались правы. Паршиво быть правым в таких вещах. Интуиция подсказывает ему, что это конкретное место преступления и это убийство отличаются от прочих; он не может объяснить, чем именно, по крайней мере, не может объяснить рационально — это инстинкт, и он сам понимает, что не может руководствоваться одним только инстинктом, потому что это не кино и не сериал, где можно раскрыть преступление нюхом и интуицией, и всё же отмахнуться от этого чувства никак не удается. Но есть и еще что-то, какое-то ощущение ужаса, засевшее у него глубоко в желудке свинцовым грузом с того самого момента, когда их вызвали на место преступления. Он так и стоит на лестничной площадке в одиночестве, когда Виктория выходит из квартиры, бледная, хмурая, со скрещенными на груди руками. — Виктория? Она поднимает глаза, ее руки до сих пор в нитриловых перчатках, и выглядит она задумчивой. — Ты был прав, — говорит она каким-то не своим голосом. — С тобой всё нормально? — спрашивает он — как напарник, как старший по званию. Кивнув, Виктория снимает перчатки. — Просто воздуха глотнуть бы. Такого с ней никогда не было, даже на самом первом ее месте преступления. Он не может пойти за ней: она не ребенок, и если ей нужна передышка, если увиденное так сильно подействовало на нее… что ж, не она первая. В конце концов, каждый из них просто человек. Он не может пойти за ней, чтобы убедиться, что с ней всё в порядке, потому что не может оставить место преступления, пока тело не увезут в морг, пока они не закончат осмотр. Такова процедура, и он здесь главный. Она уходит, и он ее не останавливает. Он, кажется, начинает понимать, для чего существуют правила, не поощряющие близкие отношения между коллегами. Позднее он будет вспоминать об этом, понимая, что ничего тогда не заподозрил. Совсем ничего.***
Придя домой, он обнаруживает ее на кухне. Дом сейчас — это место, где они могут быть вместе, неважно, его это квартира или ее. У него есть запасной ключ от ее квартиры, у нее — запасной ключ от его квартиры, в их спальнях и ванных выделено место для вещей друг друга. Это происходило постепенно, так же, как развивались их рабочие отношения — видимо, им хорошо удается заполнять вакуумы друг друга. Они не живут вместе, они не обсуждают будущее, но он купил еще подушек для своей кровати, а Виктория купила новую эспрессо-машину в его кухню, в его гостиной лежат ее диски, на прикроватной тумбочке в спальне Виктории лежат его книги. Дом теперь — это нечто большее, чем просто четыре стены. После возвращения с места преступления Виктория исчезла почти на весь день, ничего не объяснив толком, небрежно бросила только: «Нужно кое-что проверить». На ней старые пижамные штаны и его футболка, она на скорую руку состряпала ужин, но лицо у нее бледное и усталое. — С тобой всё в порядке? — спрашивает он. Ему почему-то не по себе. Виктория взрослая женщина, она не обязана сообщать ему о каждом своем телодвижении. Он безоговорочно ей доверяет. Возможно, дело лишь в том, что он весь день провел с этим тяжелым липким комком страха в желудке, просматривая фотографии с места преступления, слишком остро ощущая ее отсутствие. А может быть, он просто патологически зависимый от нее идиот. Кто знает. — Всё нормально, — отвечает она. На столе разложены всё те же фотографии, стоит открытый ее ноутбук. Она выглядит как угодно, только не нормально. И он хочет спросить ее, где она была, хочет знать, почему у него такое чувство, что она что-то от него скрывает — и Виктория видит его насквозь. В конце концов, она его напарник. Она его возлюбленная, его любовница, его лучший друг, она — причина, по которой он не допился до алкогольной комы. Но он ничего не может с собой поделать — он беспокоится. — Серьезно, Уильям, всё хорошо. Это просто… сложно объяснить, — говорить она. — Это относится к делу. Он садится, и на ее лице читается облегчение. — Мисс Коннелли, последняя жертва. Я ее знала. — Что? Откуда? — Комок страха тяжелеет. Почему она не сказала сразу? — Она работает… работала на правительство. — Вот и ответ на его вопрос. Сделав глубокий вдох, она продолжает: — Я провела кое-какие исследования сегодня днем, и оказалось, что все жертвы имеют отношение к МИ-6 и одной текущей программе. Она не называет эту программу, и хотя у него в голове крутится миллион вопросов — для начала, к примеру, с каких это пор она работает на МИ-6 — первый его вопрос связан с их делом. — Что насчет миссис Тейлор и ее сына? Явно расслабившись, она запускает пальцы в волосы. — Вот тут и кроется сложность — миссис Тейлор и ее сын к правительственной службе отношения не имели — но мистер Тейлор? Уильям, моей категории допуска недостаточно, чтобы заглянуть в его файл. — В ее голосе слышится разочарование. — И давно у тебя есть категория допуска? — спрашивает он. У него голова идет кругом. Она моргает, и выражение ее глаз велит ему сосредоточиться на деле, потому что остальное может подождать. Уильям вздыхает. — Ладно. Ты дядю своего спрашивала? — Спрашивала. Он наотрез отказался сообщать мне что-либо о мистере Тейлоре. Он знал — он всё это время знал. Он почему-то хочет, чтобы мы рассматривали это дело как серию убийств, но я не думаю, что это серийный убийца. Он замечает ее красные веки. Сколько она просидела за файлами, проводя собственное расследование? Однако за себя она как будто не переживает. Что ж, Уильям достаточно переживает за них обоих. Теперь от давящего страха трудно дышать. — Виктория, ты тоже работаешь в этой программе? Он не хотел, чтобы его слова прозвучали так резко, так зло, совсем не хотел — но он сердит, он встревожен. — Да, — признается она после секундного колебания, — в незначительной роли. Он не думал, конечно, что она всё ему рассказывает. Видит Бог, есть вещи, которые и он держит при себе, которыми не может поделиться ни с ней, ни с кем-либо еще, но он не может понять, почему она не сказала ему об этом ни слова. Боялась, что он проявит свою женоненавистническую шовинистическую натуру и запретит ей делать то, что ей хочется? Боялась, что он не поймет и не поддержит? Он не думал, что она ему лжет — Виктория хреново врет, если это нужно не по работе. Однако же она солгала ему, и он невольно чувствует, что она продолжает ему лгать. — Как давно? — У него есть и другие вопросы, некоторые из которых нужно бы задать в первую очередь, потому что у них на руках, МИ-6 не МИ-6, пять нераскрытых убийств, но у него, видимо, все приоритеты смешались. Может быть, думает он, пока Виктория еще не ответила, может быть, она работала там всё это время, с того дня, когда они познакомились. Он понимает принцип «служебной необходимости». Он уважает субординацию, инстанции и всё такое прочее. В конце концов, семья Виктории была влиятельной и служила короне за несколько веков до того, как были созданы МИ-5 и МИ-6. — Уильям… — Она не хочет отвечать. — Как давно? — спрашивает он снова, не веря, что первая ссора — вот об этом. Нормальные пары ссорятся о вымышленных или настоящих любовниках, об обыденном, он помнит, как в пух и прах разругался с Каро в самом начале отношений — о стирке. — С Праги, — наконец отвечает она, — но там всё… — Сложно. Да. Ты говорила. — Он весь немеет внутри. Не то чтобы Виктория ему изменила — он знает измену, измена ощущается совсем по-другому, но и сейчас больно. Ему больно говорить, но под всей этой болью он по-прежнему переживает за любимую женщину. — У меня не было выбора, — говорит она, — ни тогда, когда меня попросили в первый раз, ни позже. И это секретная информация, я не могла и сейчас не могу говорить об этом, меня просто попросили перевести несколько телефонных звонков и проанализировать данные, прости… — тараторит она бессвязно. Он никогда не видел ее такой, такой — очаровательно лепечущей, и его злость немного стихает, вернее, меняет направление, потому что он быстро соединяет все точки. Он ведь хороший детектив. — И как именно дяде удалось тебя убедить? Она не удивляется его словам, не удивляется, что он сделал верные выводы: они уже слишком долго работает вместе. Она знает его. А он знает, что она знала, что он быстро обо всем догадается. Они работают, как слаженный механизм. Она тянет к нему руку через стол, и он берет ее, нет, он хватается за нее, потому что в глубине души он боится, так боится, и пульсирующий комок страха в желудке всё пухнет и давит, и он представить не может, как дядя Виктории мог подвергнуть ее такой опасности. Человек, утверждавший, что сделает всё, что в его власти, чтобы Виктории ничто не навредило! — Он предложил мне заняться семейным делом, иначе… — Иначе? — Кажется, он знает ответ, и ответ ему не понравится, но он должен это услышать. — Иначе когда наши с тобой отношения перестанут быть самой известной тайной Скотланд-Ярда, тебя с головой обмакнут в грязь. Я серьезно, — произносит она, явно стыдясь. Ей стыдно за дядю, за ее влиятельную семью. Стыдно за то, что она не была с ним полностью откровенна. — Виктория, — мягко произносит он. — Меня уже валяли в грязи… ничего нового. — То-то и оно! Ты этого не заслуживаешь, ты потерял бы работу, и я не могу позволить, чтобы это произошло по моей вине! — Это всего лишь работа, — пожимает он плечами, продолжая держать ее за руку, переплетая свои пальцы с ее. Наверное, он должен быть зол на нее, но он не может. — Ты обожаешь свою работу… — Это всего лишь работа, — повторяет он. Было время, когда он не мог представить себе иной жизни, без работы, без того единственного, что держало его на плаву, хотя бы автоматически. Но всё изменилось, и он сходит с ума от мысли, что Виктория оказалась в хоть сколь-нибудь опасной ситуации из-за него. И черт побери, почему он не может сказать эти три слова? Вот же они, на кончике его языка, их давно нужно было сказать… — У меня в жизни, — говорит он наконец, — есть вещи поважнее. Ты должна была мне сказать. Он безнадежен. Правда, безнадежен. Эмма, наверное, шмякнула бы его по башке, будь она здесь. Он не может сердиться на Викторию. Просто не может. Виктория смотрит на него, и в ее взгляде он видит что-то такое, чего он, кажется, не видел там раньше. — Прости. Он верит ей — и на миг, на краткий миг ему становится откровенно, по-настоящему страшно от того, какой властью над ним обладает эта необыкновенная молодая женщина. Она могла бы уничтожить его, если бы захотела, уничтожить целиком и полностью. Тем не менее, в его сердце, в его голове, в его душе нет ни капли сомнения, что она никогда не сделает ему больно намеренно. Она не Каро. Она не его прошлое. Она сидит в его кухне, в одной из его футболок, она приготовила ужин, и на ней, скорее всего, его носки. Он счастлив — и отчаянно влюблен в нее. — Итак… — обрывает она поток его мыслей, — что будем делать? — Милая, пять человек погибло, и все они работали над… над чем ты там работаешь. Вот что меня беспокоит. Ты. Ты меня беспокоишь. Я беспокоюсь за тебя. Он не произносит этого вслух, но она без труда читает это по его глазам. — Уильям, я же не Джеймс Бонд. Я анализирую данные, перевожу записи электронного наблюдения. Это самая незаметная и безопасная работа на свете, честно. — Она хмурит брови и добавляет: — Милая? Серьезно? — Заткнись… — бормочет он. Он знает, что улыбается, и на мгновение засевшее глубоко в желудке ощущение бледнеет. Он не спрашивает ее, чем занимались остальные жертвы. Спросит, но не сейчас. Она двусмысленно выгибает бровь, и он не может удержаться от смеха. Она не пытается его соблазнить, она просто — Виктория, упрямая, честная, красивая, его. — Твоя дядя тот еще мудак, ты же знаешь, да? — Он еще самый порядочный из всех моих родственников, видел бы ты брата моего отца… — Она пожимает плечами. Покусывает нижнюю губу: — Я правда не хотела ничего от тебя скрывать. Я не… Она не произносит имя Каро. Она видела несколько ее фотографий, что всё еще хранятся в его квартире, говорила, как похож на него Огастас, но имени его жены она не произносит. — Нет, ты — нет, — соглашается он. Кухня в его квартире крохотная: она встает, продолжая держать его за руку, и всего за несколько шагов оказывается прямо перед ним. И всё становится легко — вот он, вот она, вот они двое: они смеются, они дразнятся, даже когда целуются, и он стягивает с нее растянутые пижамные штаны с нарисованными пингвинами, вместе с трусиками. Он не встречал женщины сексуальнее ее. Он целует ее, и на вкус она — кофе и страх, как и он сам, наверное. Ему страшно. До чертиков страшно. Оседлав его, она зарывается пальцами в его волосы, его руки обхватывают ее талию под футболкой, поглаживая гладкую теплую кожу, именно так, как ей нравится. Он разрывает поцелуй, помогая ей снять футболку — его футболку. На нем всё еще возмутительно много одежды, он хочет чувствовать ее кожа к коже. Он хочет ее. Она нужна ему.***
Галстук Уильяма скользит на пол, может быть, она слегка надорвала его, пока развязывала — манипуляции, которых требует высвобождение из пиджака, вызывают восхитительнейшее трение в нужных местах, но в итоге пиджак кое-как снят и летит скомканный под ноги. Уильям горит — он целует ее так, будто хочет проглотить ее целиком, спрятать, уберечь от всех и вся. Она покачивается, прижимаясь к нему, медленно — и дразнится, и трется — и он замедляет ее темп, останавливая ее бедра руками. Его поцелуи почти болезненны, и она отвечает тем же. Это любовь — пусть Уильям не способен произнести три заветных слова вслух, но она-то знает, она ощущает это в каждом взгляде, в каждом жесте, в том, как он заявляет свои права на нее — своими губами, бедрами, языком, руками, стискивающими ее бедра, тем, как их бедра покачиваются вместе. Разлетаются пуговицы его рубашки, ей плевать — плевать и Уильяму. И все равно на нем слишком много одежды, а она верхом на нем обнаженная, это нужно исправить. Волосы рассыпаются по ее плечам. Уильям выпустил их из хвоста, и ей нравится, как его рука скользит вверх, запуская пальцы в густые пряди, и какое-то мгновение для нее существуют только его губы на ее губах, и то, как переплетаются их языки, как ощущается его кожа на ее коже, Господи, это — всё, в этом — всё: наслаждение, и любовь, и дом, и теперь она думает, что не только Уильям хочет проглотить ее целиком, спрятать, уберечь от всех и вся. Она хочет ровно того же. Сдавленный смех, ее губы очерчивают линию его челюсти, его губы греют ее висок — в четыре руки они пытаются снять с него рубашку. Ему страшно от того, что она ему рассказала, она до смерти боится однажды потерять его, страх, страх торопит их руки. Ему нужен контроль: он наклоняет ее лицо, углубляя поцелуй. Ей нужен — он, и она уступает. Это Уильям — единственный человек на свете, чьи поступки по отношению к ней не имеют скрытых мотивов. Она доверяет ему всеми фибрами души. Ей нужно чувствовать его, чтобы никогда больше не ощущать того ужаса, который охватил ее в то утро, когда она узнала жертву и осознала масштабы дерьма, в которое влипла, и позже, в Воксхолл-Кросс, когда узнала, что именно стоит на кону. Избавившись от рубашки, наверное, непоправимо искалеченной, их пальцы неуклюже толкаются, потому что они оба вместе одновременно пытаются и расстегнуть молнию на его брюках, и двигаться. Их взгляды пересекаются: зелень Уильямовых глаз потемнела, она слышит тихие звуки, которые он издает, она не может отвести от него глаз — ей так нравится, она так любит, когда он отпускает свои сомнения и показывает эту сторону своей натуры. Но ей нужно быть ближе — она обвивает его шею рукой, и ладони Уильяма скользят вниз, обхватывая ее ягодицы и рывком вжимая ее в себя. Медленно, так медленно — она хочет почувствовать его, но он просто позволяет ей покачивать бедрами и тереться о него. Это сводит ее с ума. Огонь горит у нее между ног и у него в глазах, и всё, что она слышит, — их дыхание. — Уильям, — шепчет она между поцелуями. Ее движения становятся еще порывистее, и он всё понимает, он улыбается, направляя ее, и, Господи, она знает эту улыбку, она так любит чувствовать эту улыбку на своей коже. Вот оно — постепенно нарастающее напряжение, его улыбка, и то, как он не спешит, даже когда поцелуи обоих становятся горячо-небрежными, и то, как быстро бьется его сердце под ее ладонью, то, как он прижимается лбом к ее лбу, его дыхание на ее коже. Вот оно — его рука скользит между их телами, лаская ее там, внизу, и она наконец, наконец тоже может протянуть руку вниз, дотронуться до него, чуть подвинуться и опуститься, нанизаться на него, пока он продолжает ласкать ее одной рукой, держа распростертую ладонь другой на ее спине. Он уже не играет — и она не играет тоже, он больше не дразнит, он просто воплощенный огонь, огонь и любовь (неужели она и правда думала, что знала любовь до встречи с ним?), и его рука путается в ее волосах, и поцелуи всё небрежнее, и нетерпеливо движутся навстречу друг другу их бедра, и ее пальцы не могут оторваться от его лица, и она не может перестать пить вкус его кожи, его губ. — Я здесь, я с тобой… — тяжело дышит он: одна рука в ее волосах, другая между ними, пальцы вжимаются, втираются в горячее, ведя дальше, выше сквозь пронизывающий ее оргазм. Он тоже близок, она это чувствует, слышит в том, как он снова и снова произносит ее имя, дышит рваным шепотом ей в губы. Она не особенно умеет шептать нужные соблазнительные слова в постели, но Уильям как будто не возражает, он зарывается лицом в ее шею, и она крепко вцепляется в него, и их движения всё неистовее, и когда он замирает, у нее вырывается стон… она так любит этот момент: их тела соединены, их запахи переплетены, оба сердца колотятся в еще безумном ритме. — Вот так встретила тебя с работы… — говорит она и понимает, что не понимает, сколько уже прошло времени. Уильям с усмешкой целует ее висок. Они каким-то образом переместились — она по-прежнему верхом на нем, его руки обвивают ее плечи. — О, это было приятно, я жаловаться не собираюсь, — говорит он. Она прячет лицо в ямку над его ключицей и улыбается. — Виктория, — говорит он наконец, — пять человек мертвы — и все они работали в одной программе, а твой дядя хочет, чтобы мы расследовали эти дела как серию убийств. Почему? — Я не знаю — я не в СРС, Уильям. — Это не совсем правда, но долг есть долг, долг слишком глубоко укоренен в ней. Она не знает, верит ли ей Уильям, в глубине души ей не хочется, чтобы он поверил — ей не нравится быть не до конца откровенной с ним, но она невольно вспоминает о жене и сыне мистера Тейлора, которых наверняка убили, чтобы причинить ему боль. Она понимает, что Уильям способен о себе позаботиться, он, в конце концов, полицейский, но рисковать она всё равно не станет. Помни, кто ты есть, Виктория. Так сказал дядя, объяснив серьезность ситуации. Уильям тревожится, она это видит, и ей тревожно тоже: мутная давящая пелена окутывает ее сердце с тех самых пор, как она увидела тело мисс Коннелли. — Надо бы встать… — бормочет она. — Это верно, надо, — отвечает Уильям, но прижимает ее к себе еще крепче. Так они скоро замерзнут, нагие, липкие — но оба еще долго не двигаются с места. Если есть на свете совершенство — то ближе, чем сейчас, к нему подойти невозможно.***
Посреди ночи он вздрагивает и просыпается, сердце его с грохотом бьется от ребра, качая в вены адреналин и страх. Он моргает в темноте, на мгновение сбитый с толку. Он двигается бесшумно — не разбудить бы Викторию; мелькает иррациональная мысль, что если он останется в кровати, она почувствует — увидит то, что ему приснилось. Он давно смирился с тем, что кошмары стали частью его жизни — от них всегда больно, всегда страшно, но тот вечер в его старой квартире, когда он нашел Каро и Огастаса в гостиной, — такая же часть его жизни, как и всё остальное. Но этот сон был другим — он был с Каро, не с той женщиной, которой она стала под конец, а с девушкой, которую он встретил на вечеринке много лет назад: юной, яркой, полной жизни, девушкой, чьи демоны еще тщательно таились и спали. Он пытается открыть дверь в свою квартиру, в их старую квартиру, а она накрывает его руку своей ладонью, и на тыльной стороне ее ладони он видит кровь, но это его не останавливает. «Не надо!» — говорит она, и перед ним уже женщина, пытавшаяся вскрыть себе вены посреди ужина в гостях — она пытается помешать ему открыть дверь, и он видит, как открываются резаные раны на запястьях. «Пожалуйста, не надо!» — умоляет она. Но он открывает дверь — и видит, и хочет сдвинуться с места, отступить, убежать, но не может. Он видит Огастаса, своего первенца, своего любимого мальчика, лежащего с открытыми невидящими глазами, тоненькое тельце в луже крови из перерезанного горла. А потом он видит Викторию, видит, как на ее белой рубашке расцветает пятно крови, как кровь струится вниз по ее рукам, и он не хочет двигаться, не хочет видеть — но движется и видит все равно, и его будто разрывает на части. Страх и тоска взрываются в его легких, в его сердце, и он наконец просыпается. И в темноте у него перед глазами еще стоит ее окровавленная фигура, хотя он знает, что Виктория спит рядом, что она жива, что с ней всё в порядке, что она в безопасности. Он неслышно выходит из спальни, обхватив себя за плечи, дрожа — не от холода. Он даже не находит в себе сил улыбнуться при виде бардака на кухне: на полу его скомканные рубашка, галстук и пиджак, посуда в раковине, фотографии на столе. Он пьет — воду, с огромным трудом поборов искушение выпить чего-нибудь покрепче. Нужно быть в форме, нужно трезво соображать, нужно, черт возьми, держать себя в руках на работе. Не шуметь. Виктория проснется, Виктория будет волноваться. Босиком он проходит в гостиную, открывает окно и делает глубокий вдох. Сон, просто сон — не первый и не последний в его жизни кошмар. Он пьет воду, и прохладным воздухом легче дышать: вдох и выдох, вдох и выдох. Он сразу замечает припаркованную рядом с домом черную машину и двоих мужчин внутри. Разрываясь между облегчением и страхом, он выбирает злость. — Эй… — шепчет за его спиной Виктория. Он не слышал, как она подошла, но не удивился. Он закрывает глаза. Он так не хотел, чтобы она проснулась. Не хотел, чтобы она увидела — поняла (а она поймет, просто посмотрит на него и поймет, что он до смерти напуган дурацким кошмаром), что он чувствует, что он увидел и почувствовал. Он оборачивается и улыбается, и она идет к нему, на ней одна только его рубашка, и волосы торчат в разные стороны, и он, кажется, никого так не любил, как любит ее. Это пугает его — и это лучшее, что когда-либо с ним случалось. — Я… — начинает он, но замирает, не зная, как закончить. А она идет к нему, и его руки сами обнимают ее, и это успокаивает его колотящееся сердце, уравновешивает его. Если она и замечает черный автомобиль снаружи, она ничего не говорит. Даже сквозь майку он чувствует ее почти невесомый поцелуй прямо над сердцем. — Так тихо… — говорит она. Ничего не тихо — но он не может сказать ей. — Пойдем в постель, прости, что разбудил, — говорит он. Склонив голову набок, она смотрит на него, и он видит в ее глазах беспокойство, но она молчит — за что он безмерно ей благодарен. — Ага, пойдем, — соглашается она. Она не спрашивает, всё ли нормально. Сейчас не всё нормально, и они оба это знают. Ему трудно дышать от всё сжимающегося в желудке комка страха. Он не суеверен, он никогда не был суеверен — но (и об этом он не говорил никому, даже Эмме) в последний раз он ощущал нечто похожее прямо перед тем, как включил свет в своей старой квартире и увидел Огастаса и Каро — и это, пожалуй, пугает его сильнее всего. Взяв его за руку, Виктория ведет его обратно к кровати, она целует его в лоб, она ничего не говорит, ей не нужно ничего говорить. Они редко разговаривают в действительно важные моменты. Он долго смотрит на нее спящую — сам он уснуть уже и не пытается. Она теплая, настоящая в его объятиях. Она — живая. И он твердит себе: сон, просто сон. И больше в ту ночь не смыкает глаз.***
Он ничего не планировал. Виктория гуляет с Эммой, что само по себе уму непостижимо — столкнулись его прошлое и настоящее, дав начало чему-то новому и прекрасному. Он останавливается у витрины. По пятам за ним следует черный автомобиль — его так и подмывает подойти, постучать в стекло и переброситься с этими двумя парой слов, но он держится. Он входит в магазин и видит его, это кольцо — и видит его на безымянном пальце левой руки Виктории: неброское (она не носит драгоценности, только серебряный браслет, принадлежавший, как оказалось, ее отцу), но бриллиант в центре изящного орнамента переливается мягким блеском. Из магазина Уильям выходит с кольцом в кармане. Они не говорили о будущем, не обсуждали, что делать с жильем — они просто проживают свои жизни вместе. В том-то и весь смысл, так ведь? Он знает, что в его жизни не будет больше никого другого — не может быть в его жизни никого другого. Он хочет провести остаток жизни с Викторией, и он старомоден: его не особенно привлекает мысль просить руки Виктории у ее отчима, к тому же, попытайся он, и она его просто распнет, но встать на одно колено и сделать ей предложение? Это он может. Он хочет. Просто нужно выбрать подходящее время. Но время, как выясняется позже, не на их стороне.***
Всё происходит как в замедленной съемке. Так он будет вспоминать это впоследствии, зная даже, что в реальности прошло всего несколько секунд. Он будет помнить кровь, он будет помнить — и это будет скорее ощущение, чем реальное воспоминание — как он не слышал ни звука, после того как всё потемнело, и он ничего острее и страшнее не чувствовал за всю свою жизнь. Даже тогда, когда вошел в квартиру и обнаружил тела сына и жены. Всё начинается с обычного уточняющего опроса на месте пятого преступления. Тот факт, что преступник не серийный убийца, а человек, систематически истребляющий правительственных агентов, мало что меняет: они должны его остановить. Погода стоит прекрасная, даже солнце выглядывает разок, в машине по дороге она рассказывает о том, как провела год перед поступлением в университет, как впервые в жизни заработала солнечный ожог, путешествуя по Италии. Она улыбается, когда он смеется над ней, а потом он рассказывает, что делал перед университетом сам, она смеется — он рассказывает ей, как выпил воды со льдом в Египте и какой дрянной идеей это оказалось. Они пьют свой привычный один на двоих огромный стакан кофе, передавая его друг другу, улыбаются друг другу, он для разнообразия сам ведет машину, у нее на носу солнечные очки, она просматривает их заметки. В зеркале заднего вида он видит держащийся у них на хвосте черный автомобиль: он привыкает, он понимает: каким бы гадом ни был дядя Виктории, он хотя бы пытается защитить ее, пусть Виктория и усердно игнорирует и автомобиль, и сидящих в нем мужчин. В реальности всё происходит быстро — но он видит происходящее в замедленном движении. Соседи по-прежнему ничего не знают, ничего не помнят о ночи, когда была убита мисс Коннелли — или делают вид. Это бесит, просто бесит, но им не впервой такое слышать. В конце концов, не могут же они арестовывать людей за то, что они мудаки, не осознающие свой гражданский долг. Подвал должен быть пуст и заперт, но они слышат доносящийся снизу шум, находясь в квартире на первом этаже, где опрашивают пожилого мужчину. Уильям смотрит на Викторию, замечая, как она напряглась. Он вызывает подкрепление, но она бежит вперед по коридору. Подвал был проверен и заперт — и он помнит, что подвал был заперт, когда они приехали. Может быть, какая-нибудь ерунда, убеждает он себя, но то, как Виктория, обычно рациональная и рассудительная в работе, бросилась вперед, крушит его надежду в прах. Они прочесали квартиру мисс Коннелли вдоль и поперек, и там всё уже было вверх дном, когда полиция прибыла туда в первый раз. Что бы ни искал преступник (если он вообще искал что-то), искомого в квартире не было. Подвал обыскивали только тогда, когда на месте преступления были все, и это был беглый осмотр — нужно было проверить, нет ли там кого. С тех пор прошла неделя, и впервые за всё это время перед зданием и внутри здания не снует рой полицейских и журналистов. Уильям знает — чувствует, что это не может быть совпадением. Он бросается следом за Викторией, но он будто спит, спит и видит дурной сон, когда хочешь бежать, а не можешь, и он слышит крик, и у него леденеет кровь. Виктория. Всё происходит как в замедленной съемке: он спускается в подвал, пытаясь приспособить зрение к мерцающему свету. Наполовину подвал, наполовину котельная. Он тянется за шокером, который должен быть при нем, но шокера нет. Он идет дальше, идет и думает, может быть, Виктория увидела крысу и испугалась, она ведь боится крыс — он это знает, потому что они напарники и любовники, они знают такое вот друг о друге, так и должно быть, правда ведь? Где же чертово подкрепление, и где те двое из черной машины? И тогда он видит их — вот так же он включил свет и поперхнулся собственным сердцем, увидев мертвых сына и жену. Он останавливается, он замирает на месте. Высокий мужчина, белый, совершенно непримечательный — он бы не опознал его в линейке подозреваемых, что, пожалуй, и важно в таком деле. Сильная рука держит Викторию захватом сзади за шею, к ее груди приставлен нож. Не пистолет. От пистолетов много шума, пистолеты привлекают внимание, а гильзы, порох, баллистика могут помочь вычислить преступника. Они с Викторией говорили о выборе оружия, обсуждали причины, и его мозг запинается, спотыкается обо всю эту ерунду, потому что Викторию держат за шею, и его тело не сразу вспоминает нужные навыки. Он никогда, никогда не простит себя за этот миг промедления. — Не двигаться, блядь! — говорит человек. Без явного акцента. Уильям не сомневается, что тот не блефует. Выхода отсюда нет: окна зарешечены, а дверь всего одна. Он уверен, что этого человека это не остановит. Уже не остановит. В отличие от Уильяма, этому человеку нечего терять. Уильям поднимает руки и говорит: — Не двигаюсь. Он работал в ситуациях с заложниками, но заложником никогда не был его напарник, никогда — человек, которого он любил больше жизни. Вот к чему эти правила, вот почему напарники не должны влюбляться друг в друга, долг должен быть превыше всего, а он сейчас готов сделать что угодно, чтобы этот нож не вонзился в Викторию. Виктория спокойна, мерзавец, должно быть, застал ее врасплох, потому она и вскрикнула. Уильям знает, что она способна позаботиться о себе, она при желании может оглушить этого человека, она специально тренирована для этого, но она стоит смирно и совершенно не выглядит встревоженной, и он не понимает почему. Он дышит и говорит на автопилоте: десятилетия опыта позволяют ему казаться увереннее и спокойнее, чем он чувствует себя на самом деле. Кончик ножа плотно прижат к грудине, он видит, как по рубашке Виктории расплывается красное пятнышко, он пытается перевести внимание преступника на себя. Он ведет переговоры, он пытается выиграть время — делает то, за что получает зарплату, но никогда еще это не было для него более личным. Пока этот человек говорит с ним, пока Уильям занимает его, он не убьет Викторию. Он не спрашивает его, чего тот хочет, ему всё равно, ему нужно только, чтобы он опустил чертов нож и отпустил Викторию. Человек с ножом должен ведь знать, что он ни за что не выйдет из этого подвала свободным человеком, они оба это знают. Перед ним не наркоман, не отчаявшийся, сорвавшийся человек, совершающий глупый поступок. Перед ним человек, убивший пятерых: теперь Уильям в этом уверен, он не знает причины, но этот человек подходит под психологический портрет, он одолел троих правительственных агентов — а Виктория не шевелится! Человек, стоящий перед ним, не любитель, и Уильям тщательно подбирает слова. Ему не нужно даже говорить, что убийство сержанта Скотланд-Ярда только ухудшит его положение — этот человек это знает и ему все равно. Будь это кино, будь он американским полицейским, он бы уже всадил мерзавцу пулю в голову. Но это не кино, он не носит пистолета, он не помнит даже, когда в последний раз стрелял из пистолета. И неважно — всё происходит в реальности, как бы ему ни хотелось, чтобы это было сценой из фильма или сном. Да, он, конечно, знает, что на деле проходит всего несколько секунд, но время замедляется: выстрелы как из ниоткуда, из-за его спины, однако человек, держащий Викторию, быстрее — быстрее стреляющих, быстрее даже, чем пули, и Уильям видит всё так ясно, что хочет обернуться и крикнуть, чтобы перестали стрелять, хочет предупредить Викторию, но не может, ничего не может. Ничего не успевает — потому что в реальности всё происходит в одно мгновение. И в следующее мгновение он видит кровь, только кровь, ничего кроме крови. И Виктория, и державший ее человек падают, и Уильям бросается к ней на онемевших ногах, не слыша ни единого звука, не видя ничего, кроме Виктории. Кровь, столько крови, и такой яркой, такой неестественно яркой. Он падает на колени, рубашка Виктории насквозь пропитана кровью (артериальной? спрашивает слабый голос в его голове, но он резко велит голосу заткнуться), и из груди ее торчит рукоять ножа, и он вдруг не может вдохнуть, не может выдохнуть. Из уголков ее рта бегут струйки крови — и она смотрит на него со слезами в глазах. Он осторожно придерживает ее за плечи: у него будто вырвали сердце из груди, но он помнит о ее ране, он кричит, чтобы вызвали скорую, он не трогает лезвие, не трогает ее туловище, потому что она еще жива только благодаря тому, что нож остается в ране, как пробка в бутылке — тронь лезвие, и она истечет кровью. Она ощупью ищет его руку, и он ничего не чувствует — всего мгновение, и вдруг окружающий мир вмиг обрушивается на него: он слышит голоса людей в подвале, слышит, как вяжут подстреленного (тот ранен, не убит), слишком шумно, слишком громко, и Виктория лежит на земле, на его руках, и этого не может быть. — Всё хорошо, — слышит он собственный голос — глупо, но он не перестает повторять это с тех пор, как подхватил Викторию на руки. Она пытается говорить, но не может сложить звуки в слова, и он успокаивает ее, молчи, молчи, он гладит ее по волосам, а она кашляет, и на губах ее кровь. Он не может ее потерять — у него будто сердце выдирают из груди, и на ее лице кровь, и он понимает, что это он измазал ее лицо, потому что чувствует ее теплую кровь на своих руках, и стряхивает с себя оцепенение. — Всё будет хорошо… — говорит он. Больше он ничего не может сказать, потому что не иначе быть не может — просто не может быть иначе. С ней всё должно быть хорошо. Она должна выжить. Она не улыбается, она едва может дышать, и веки ее смыкаются. — Нет, нет, нет! — повторяет он, умоляет он. — Не закрывай глаза, оставайся со мной… Она кивает, и он заторможенно замечает, что вдруг слишком много света и людей, много людей вокруг. Он не слышал, как они вошли, ему насрать, его мир сосредоточен в лежащей на его руках женщине, которая пытается, отчаянно, послушно пытается не закрывать глаза, потому что он просит, и у нее почти серая кожа, и Уильям ничего, ничего не может сделать, ничем не может помочь. — Оставайся со мной, — повторяет он, прижимаясь губами к слишком холодному лбу, — пожалуйста, оставайся со мной. Прибыли парамедики, и он моргает, глупо таращась на них в ответ на их вопросы, искренне не понимая, о чем они говорят, но рука Виктории вдруг обмякает в его руке, и его будто пронзает электрическим током. Ему остается только смотреть, как работают парамедики. Он точно знает, сколько крови может потерять человек, прежде чем умрет — а крови на земле так много, слишком много, и Виктория закрывает глаза, и если она закроет глаза, он просто сойдет с ума. Виктория закрывает глаза.***
Он не сошел с ума. Он четко помнит, как неслась скорая, как парамедики спрашивали, не ранен ли он сам, и как он не понимал ни слова, пока они не ткнули в его залитые кровью рубашку и руки. Он не помнит, как ему удалось сесть в скорую к ней, наверное, включил босса или пригрозил кого-нибудь убить, бог его знает, и плевать вообще-то. В комнате ожидания слишком тепло, и у него зудят руки, и он знает — знает почему. Его руки, его одежда по-прежнему покрыты ее кровью, и он не сдвинулся с места с того момента, как его впихнули в эту комнату. Он не знает, сколько он пробыл тут, не знает и не хочет знать — пока не вошел врач с вежливо-сочувствующим выражением лица, он может дышать, он может функционировать. Открывается дверь, и он вскидывает голову, и сердце подскакивает к горлу и опускается обратно от облегчения: не врач и не медсестра. Эмма. Он шатается, но не может пошевелить ни единым мускулом. У Эммы под пальто форма, ей, наверное, сообщили о произошедшем, когда она была в морге — он чувствует запах (его органы чувств, онемевшие в подвале, сейчас обострены до предела) ее химического мыла. Эмма ничего не говорит, ни слова. Она помогает ему сесть, как если бы он был немощным стариком, и он моргает — он не помнит даже, как встал со стула. — Уильям… — зовет она. Он всё смотрит на стену, стена белая, на ней плакаты, что-то о здоровье, о вреде курения, незащищенного секса, и кому звонить в случаях домашнего насилия, он смотрит на стену и дергается, отстраняясь от прикосновения Эммы. — Посмотри на меня! Он слушается — неохотно, но у Эммы испуганный голос, поэтому он слушается. — Поговори со мной! Он слышит то, чего она не произносит: не смотри на гребаную стену, не разваливайся, держи себя в руках. А он просто не знает, что говорить. В отделение скорой помощи их уже ждала команда травматологов. О чем ему говорить с Эммой? Рассказать, как минуты в воющей машине с мигалками казались ему часами, как он боялся, что по монитору поползет ровная линия? Что она умрет прежде, чем они доберутся до клиники? — Мне нужно вымыть руки. Он встает со стула, понятия не имея, где находится туалет, и он смотрит на свои руки, удивляясь, как один-единственный человек может потерять столько крови и до сих пор быть живым, и слова вырываются из его рта, выдираются прямо из кишок. — Я не могу потерять ее, Эмма. Не могу… — он выскакивает из комнаты, и разум его, наверное, всё же не раскололся на части, потому что туалет он находит — маленький, пропитанный запахом хлорки, разъедающим его глаза так, что он всё моргает и моргает. Вода болезненно горячая и красная, такая красная — это кровь Виктории, кровь Виктории не должна быть на его руках, они должны сейчас пить кофе и игнорировать многозначительные взгляды коллег, а вечер им предстоял поистине изысканный, как утром заявила Виктория: стирка и спасение его холодильника от давно поселившихся в нем чудовищных форм жизни. «Да не нужно всё это», — сказал он тогда. Разговор происходил в ванной. Она собрала волосы, заколола их наверх, закатила глаза и сказала: «Ты знаешь, что плесень у тебя в холодильнике эволюционировала настолько, что избрала собственный парламент?» «Я в смысле…» «А потом пино гриджо, и я даже позволю тебе выбрать фильм. Идет?» — ответила она с ослепительной улыбкой. Вода розовеет — а кровь всё упорно не смывается, кровь забилась ему под ногти, и он не может смотреть на себя в зеркало, ему нужно сосредоточиться на дыхании. — Уильям, — голос Эммы из-за закрытой двери. — Я в порядке. Она открывает дверь, игнорируя его слова, и, хотя он не оборачивается, сует ему в руки бутылочку с мылом, тем самым, которым она пользуется в морге, и кладет ладонь на его плечо. — Она выкарабкается, — говорит она. Ему хочется ей верить, ему так нужно верить ее словам. Но Эммы там не было. Эмма не смотрела в лицо Виктории, не видела, как Виктория теряет сознание. Ему никогда в жизни не было так страшно.***
Врачи отделения травматологии и скорой помощи сотворили маленькое чудо. Уильям всегда с гордостью считал себя агностиком, но то, что сделали эти врачи — не дали ей умереть — не что иное как чудо. Хирург говорил что-то о поврежденной аорте, тяжелой кровопотере, и да, она должна была умереть там, в том подвале, но она еще жива. Уильям вообще-то не верит в Бога, но он готов прямо здесь и сейчас опуститься на колени и молиться, до хрипоты молиться, если это поможет ей выжить. Доктора те еще сволочи. Уильям судит по опыту: они не понимают или их просто не заботит то, какое воздействие их слова оказывают на людей. Виктория должна была умереть на месте. Так сказал хирург, и жива она только потому, что ее туловище чуть сдвинулось или бог весть что еще — какие-то полдюйма, и она жива. Врач говорит о статистике, проценте выживаемости, но его слова отскакивают от Уильяма, как от стенки. Впрочем, рядом Эмма, чей мозг еще работает, и она задает вопросы, чтобы убедиться, что врач ничего не скрывает под хитрым медицинским жаргоном. У него доверенность на принятие решений в вопросах ее здоровья — он еще несколько месяцев назад подписал сотню бумаг, и то же самое сделала Виктория. В то время, когда они еще не были любовниками, это казалось практичным и таким незначительным. Так поступают иногда поддерживающие близкие отношения напарники, в напоминание о том, что они делают опасную работу, и порой быстро принятое решение означает разницу между жизнью и смертью. Он подписывает согласие на операцию трясущейся рукой, но врач, заметил ли он это или нет, ничего не говорит, потому что врачу, наверное, насрать. — Тебе нужно попить, ты обезвожен, ты в шоке, — говорит Эмма. Он в шоке? Уильям смотрит на свои дрожащие руки, Уильям знает, что у него стучат зубы — да, наверное, он в шоке, а когда шок развеется… вот тогда-то он точно сойдет с ума. Но Эмме нужно чем-то заняться, и он говорит: — Кофе. — Нет. Принесу воды — я быстро. Она выходит, и он закрывает глаза. Его тело, быть может, и в шоке — да, в шоке, Эмма права — но разум его работает, шестеренки крутятся. Он не может перестать быть полицейским, перестать быть детективом, перестать складывать кусочки головоломки — это его натура, и он ненавидит себя за это. Виктория настояла, что нужно вернуться и еще раз опросить соседей мисс Коннелли. Он согласился, потому что — потому что она тоже соглашается, когда он хочет проверить что-то. Она пустила его за руль, а сама сидела и всё просматривала без конца свои заметки, и то, и другое крайне необычно — у нее точнейшая память, и она никогда не позволяет ему водить при исполнении. Британские полицейские не носят огнестрельного оружия, только электрошокеры и дубинки, но их обучают, как вести себя в таких ситуациях. У Виктории была — черт, черт! — у Виктории отличная подготовка, он видел, как она обезоруживает подозреваемых в два раза крупнее себя. А еще он видел, как она изображает тупую телочку, чтобы выудить нужную информацию, а еще он видел, как она играет на допросах хорошего копа, когда он сам играет плохого копа, и наоборот. Она всегда делает то, что нужно делать. Без исключения. Нет. Не может быть… — Господи… — бормочет он — и его голос кажется ему самому таким странным, что он немедленно замолкает и комкает, комкает полусырые мысли и запихивает их поглубже, потому что просто не может их принять. Когда открывается дверь, он стискивает подлокотники, умом понимая, что это, скорее всего, Эмма. Викторию оперируют, врач четко сказал, сколько времени займет операция и что-то еще, о чем он упорно отказывается думать. Это и правда Эмма, и он расслабляет пальцы. Он берет стакан, пьет воду. Кто знает, удержится ли эта вода в его желудке, но всё лучше, чем думать о том, что сказал врач, или мысленно собирать воедино кусочки случившегося. Они не разговаривают — Эмма слишком хорошо его знает и не пытается отвлечь его бессодержательными беседами. На стене цифровые часы, на которые он старательно не смотрит. — Хочешь, я позвоню ее матери? — спрашивает Эмма, и ему ненавистен тон ее голоса. И то, что она говорит. — Нет, — отвечает он, и говорить больно, и он не хочет говорить, он хочет — поменяться с Викторией местами. Он с радостью, не задумываясь, занял бы ее место на операционном столе. — Я ее… — Напарник? Бойфренд? Чмо, которое не сумело вовремя добраться до этого гребаного подвала, у которого в ящике для носков уже несколько дней лежит кольцо? Он смотрит на Эмму. — Я должен сам. Но ему не нужно ничего делать, потому что открывается дверь, и Уильям сразу узнает женщину, стоящую между двумя мужчинами: это мать Виктории.***
Мать Виктории безутешна, она виснет на Джоне Конрое, как персонаж дрянной мелодрамы девятнадцатого века. Ее первый муж был оперативником секретной службы, убитым при исполнении служебных обязанностей, ее брат, насколько известно Уильяму, так вообще нахер руководит секретными службами, а она выглядит нежным цветочком на грани обморока. — Что случилось с моей Дриной? — кричит она, и Уильям рад, что ему есть на чем сосредоточиться: теперь понятно, думает он, почему Виктория из кожи вон лезет, чтобы не сталкиваться с матерью. Он несправедлив к ней, но он не способен заставить себя ей сопереживать. — Что случилось с моей дочерью? — повторяет мать Виктории. Он смотрит на дядю Виктории. Хороший вопрос, на который ему тоже хотелось бы получить ответ. О, Уильям знает, что случилось — он был там, чего он не понимает, так это почему. Взглянув на него, женщина бледнеет. — Боже мой! — восклицает она. — Это что, это кровь моей дочери? И у него в голове словно щелкает переключатель — он не способен уже чувствовать к ней ни гнева, ни возмущения. Он знает, что она переживает сейчас, потому что пережил это сам, и никому на свете не пожелает такого душераздирающего горя. — Что произошло? — всё повторяет и повторяет она, с каждым разом всё отчаяннее. — Что вы сделали с моей девочкой? Он игнорирует ее слова, он даже не вздрагивает, вспомнив, что Каро сказала нечто похожее, когда умерла Эмили, он просто помогает ей сесть. Он ощущает на себе взгляды дяди Виктории и и Конроя — и как-то рассеянно понимает, что хоть и смыл кровь с рук, рубашка его всё так же вымочена насквозь. — Вы должны были ее уберечь, она говорила, что с вами она в безопасности! — говорит мать Виктории — не говорит — кричит, и Уильям держит ее руки, потому что — ну что еще ему остается? Она права. Он напарник Виктории, и он подвел ее, он так ее подвел. — Достаточно, Мари-Луиза! — говорит дядя Виктории, говорит холодным, не терпящим возражений голосом. Мать Виктории сжимает губы и отдергивает руки. — Я полагаю, — обращается дядя Виктории к Уильяму, — что вы обладаете исключительным правом принимать медицинские решения в отношении моей племянницы. Я прав? Исключительным правом? Такое вообще возможно? Уильям кивает. О, если этот мудила хочет оспорить его право, он его просто убьет. Но дядя Виктории, кажется, читает его мысли: — Не соблаговолите ли пойти со мной, чтобы ознакомиться с текущим прогнозом ее состояния? Его глаза не голубые, как у Виктории, но взгляд и изгиб брови необыкновенно похожи. Только врет он гораздо лучше, чем Виктория. Он переглядывается с Эммой, и та кивает. Она скажет ему, если что-нибудь изменится. Ему очень не хочется выходить, но дядя Виктории говорит: — Это займет всего минуту, Уильям. Уильям не агрессивный человек, никогда таковым не был, но он также никогда не ходил в рубашке, пропитанной кровью Виктории — всё когда-то бывает в первый раз, и едва они делают несколько шагов за порог комнаты, как он швыряет дядю Виктории к стене. Леопольд выше него, Леопольд кажется совершенно ошеломленным этой его вспышкой, и это стряхивает с Уильяма последние остатки оцепенения. — Вы использовали ее как приманку! Он надеется, что ошибся, что Виктория просто оказалась не в то время не в том месте, но его слова, кажется, по-настоящему задевают Леопольда — и Леопольд ничего не отрицает. Тот человек в подвале держал Викторию за шею, и Уильяму хочется, чтобы этот напыщенный засранец на собственной шкуре ощутил то, через что пришлось пройти его племяннице — он подозревает, что дядя Виктории при желании легко мог бы вырваться и вырубить его, но тот не делает и попытки. — Она захлебывалась кровью, слышите? Вы использовали ее как приманку, и теперь она умирает! — шипит Уильям. Это правда. Всё правда. И то, что Виктория кашляла кровью — и то, что ее дядя использовал ее как приманку, чтобы изловить человека, убивавшего оперативников МИ-6, и теперь она может умереть. Он отступает на шаг. Леопольд смотрит ему в глаза. Он любит Викторию — он только-только начинает осознавать, что произошло, но Уильям не способен сейчас сочувствовать ему. — Вы использовали наши с ней отношения, чтобы добраться до нужного вам человека, теперь-то вы счастливы? — Она… предложила это добровольно, — не сразу отвечает дядя Виктории. В нем сейчас нет ничего от того мудака, с которым он когда-то сидел в машине. Леопольд выглядит до смерти напуганным. — А, ну так это совсем другое дело, тогда всё в порядке, да? — Он совсем не удивлен, что Виктория вызвалась быть приманкой. Ох, как он будет зол, когда Виктория выкарабкается, когда ей зашьют аорту, когда она перестанет кашлять кровью. Сейчас ему нужно только одно: чтобы она выжила. Он просто не может ее потерять. — Нет, — говорит Леопольд, — не в порядке. Я не… и я не счастлив, Уильям. Отнюдь! — Вы приказали ей не реагировать? Не вырубать мерзавца? — спрашивает Уильям. Леопольд кивает. — Знаете, она говорила мне, что вы самый порядочный человек в вашей семье. Она явно ошибалась! Он мотает головой, он хочет быть как можно дальше от этого человека, но слова Леопольда останавливают его: — Я люблю свою племянницу больше всего на свете, Уильям — всё должно было пройти иначе! — Значит, у нас с вами есть что-то общее, — говорит Уильям. Дядя Виктории на секунду прикрывает глаза. — Я велел привезти вам сменную одежду — и кстати, поздравляю с поимкой первого серийного убийцы! Когда кулак Уильяма врезается в челюсть мудака, костяшкам его пальцев даже не очень больно.