оборванец

NC-17
Заморожен
398
автор
Фэндом:
Oxxxymiron, SLOVO, Versus Battle (кроссовер)
Пэйринг и персонажи:
Размер:
55 страниц, 18 356 слов, 7 частей
Описание:
Примечания:
Публикация на других ресурсах:
Уточнять у автора / переводчика
398 Нравится 193 Отзывы 76 В сборник

VII

Настройки

***

Луна, едкой кляксой расплывшаяся где-то в углу грязного небосвода, освещает двор, съеденный августом. Слава сидит на турнике, свесив вниз свои длинные ноги, обтянутые черными джинсами, болтая ими туда-сюда. У него в руках полиэтиленовый пакет с вкраплениями «момента», а вокруг вращается яростный мир, хохочущий и с фиксиками внутри. — Чо, соссал, да? Да вижу, что трусишь, еблан, бля, — подхикикивает он, окидывая взглядом Федю, стоящего около, и снова прикладываясь к кулечку синтетической радости, — чо тогда приебался? Как малолетняя хуйня таскаешься за мной. Не понимаю только зачем. Гнойный противненько так ржет, подковыряет отслаивающийся ноготь и в итоге отрывает его. Переводит взор с Феди на небо, на сочный кусок луны, на темную материю гроба изнутри, на тифозный мир и на огни вокзала где-то там, за толстым стеклом, покрытым каплями гноя. Это тесный зал ожидания, и мы в нем сидим и тремся острыми бедрами и плечами, обмениваемся друг с другом перхотью и прозвищами, поднимаем ноги в грязных кирзачах каждый раз, когда скрюченная уборщица моет хлоркой под креслицами. Мы все ждем своего поезда и своей дозы обезболивающего, своего лекарства от абстинентного синдрома, вжимаем кости в сидения, встречаем мутный закат, алеющий рваными лохмотьями за линией горизонта. Правда кто-то не выдерживает напряжения, у него повышается потливость и оживают тульпы, тогда его на носилках тащат в стационар или в общую могилу, кишащую крысами. Жертв сгребают за шкирку и складывают раком, потом засыпают комьями песка и глины. Поэтому надо обязательно притворяться, и если мир рябит, а вибрации стен становятся все более ощутимыми на коже, зашей себе рот как Павленский, чтобы не выдать себя, а когда нитки внезапно начнут рваться, засунь пальцы или всю руку в глотку и медленно пережевывай. Так думаем мы. Слава щурит слезящиеся глаза. Федя трется внизу о его грязную штанину. От клея он отказался, хотя приглашение к трапезе звучало не раз. Ему нахуй, типа, не нужны эти токсины. Он тут вообще не ради этого. Рядом в пожухлой траве, которую скоро обляпает желтизна, куролесит собака. Она грызет кость от курицы, которой Федя угощал Славу сегодня. Они встретились поутру и пошли в общепит. Съели хлеб с ветчиной и тушеные окорочка. Потом направились к Кириллу, где варили мак. — Ну, ты мне скажи, Федя, зачем ты здесь? Чтобы потом в ПТУ своем обоссаном похвастаться связями с местными беспризорниками? Федя дергает Карелина за ногу. — C местной рванью, которая район сотрясает? Авторитеты. — Хуйню несешь. — Бесплатный сыр, знаешь ли, бывает только в мышеловке. — И к чему это? — Ты вбухиваешь кучу своих карманных бабок в то, чтобы я еще не сдох. На кой-хуй? — Зачем ты мне все это говоришь? — Федя учится в школе на одни пятерки, ходит на уроки игры на баяне по вторникам, а в свободное время тусит в компахе детдомовца, зависая с ним у гаража. Еще и в хату пускает мыться и жрать, когда мамки дома нет. А мамки дома часто нет, потому что она хорошая и работает как ишак. Хочется острых ощущений? — Может и так. — Прикольно тебе. Ты не приговорен, ты рядышком. — Да, да, братух. — Не то чтобы меня напрягало твоё присутствие… — Слав, тебя, кажется, уже понесло. Пойдем к нашим? Заждались уже. — Пойдем, хуле. Карелин спрыгивает и, пошатываясь, раскачиваясь, словно на палубе, тащится в сторону золотых куполов, сорняками взросших на матовом фоне серых, кособоких многоэтажек. Он запинается о свои ноги и его лихорадит, это все клей, этот черный ободок вокруг глаз и воспаленные слизистые. Федя тупит взор куда-то в свои кроссовки, потертые, но не такие, кстати, дешевые, со знаменитой этикеткой. На жопе, на трениках у него красуется «пума», красивая, застывшая в прыжке. Федя — мальчик из приличной семьи, он не ребёнок подземелья. — Идёшь? — оборачивается Карелин, сжимая в пальцах пакетик и взрываясь хохотом, — или к мамке под подол? — Иду, — отвечает Федя с напускной решительностью, догоняет, равняется со Славой, — а что если отъедем? — Кирюша хуйни не припрет. Такой бессмысленной болтовней они занимаются по дороге к заброшенной часовне, излюбленному месту Славы. Когда золото оградки предстаёт перед носом, он становится совсем плюшевым, сшитым из мягких атласных тканей какой-нибудь рукодельницей, его вставляет по самое и он выкидывает пакет. Спасибо компании Хенкель за каждый волшебный. — Это даже лучше алкахи и сала на закусь. Веришь мне? — Верю. Заржавевшая оградка, сорванная с петель, вспоротые, вывернутые крашеные ставни часовни, обломанный крест. Пацаны лезут в окошко, пытаясь не задеть гвозди, что торчат из досок, псина, трусцой бежавшая позади, запрыгивает в раскуроченное здание первой и скачет в сторону огонька, мерцающего в самой глубине. Славу плющит, он хватается за пляшущие кордебалет стены, выдергивает один, самый кривой и длинный гвоздь, и угрожающе вертит им, когда они оказываются внутри. — На меня похож, — прыскает он и направляет на Букера, хватает за руку и тыкает ему в палец. — Ты заебал, блять. Убери эту хуйню от меня, нахуй, — отталкивает его Федя, — заражение крови и мне его отрежут. «Отрубленный палец будет вызывать только чувство легкой ностальгии.» Карелин хмыкает и сует штуковину в карман коричневой куртки. Они идут дальше, под ногами скрипят и проваливаются гнилушки. Эта часовня не функционирует уже давно, её разворовали и растормошили еще в девяностых. Вместо иконостаса теперь надписи типа ЛЕГАВЫМ АКАБ и ПАНКИ ХОЙ ПОБЕДА НАША, а головы святых на стенах замазаны чёрным. Алтарь является складом всяких вещей и мусора, а свечи не горят уже почти два десятилетия — свет даёт костёр, который ребята разводят в железной бочке, выброшенной кем-то за ненадобностью. Башка Иисуса пестрит дьявольскими рожками и клыками, а из глаз у него текут нарисованные кровавые слезы. В общем, одомашнено. — Вечерочка! — Ваня, Миша, Витя уже там, они жмут руки, Федя тоже здоровается, никто не обращает на него огромного внимание кроме Садиста, тот указывает на оставленное для Букера место у бочки, в которой потрескивают какие-то ветки и макулатура, — не хапнули без меня, собаки? — Потеребили пакетик спайса и передумали, — выдает Светло. На нем чёрные очки и серый свитер, Миша сидит рядышком в капюшоне, натянутом на самый лоб. — Это правильно, потому что Кирилл дал мне кое-чо поинтереснее. Сейчас вкусненько будет. Шприцы купили? — Витя сэкономил на школьных обедах. — Ёбну же. — Я любя! — Вскрывайте вены, ублюдки, мы пришли в соловьиную рощу. — Черняшечка! — С Кириллом огородами ходил, — гордость в Славиных глазищах плещется, глаза налитые, прям такие же, как маки, которые они сорвали, — потом в притоне варили. Цветочки, бля, лютики придорожные. Ржет. Самоцель — убиться, очиститься, развести руками боль, посмаковать кусочек рая в обветренных губах, разорвать ошейник, впивающийся в шею, оставляющий кровавые следы, успокоиться. С миром. Внутривенные инъекции — залог счастливого детства. Расчехляют баяны. Они колются, гнаться за удовольствием вообще не приходится — накрывает моментально. Федя дожидается, пока все тыкнут иголочкой в покоцанные ручки, сам не спешит, давит на поршень и выливает все, никому дела нет до этого, все заняты собственным миром. Слава смеется опять, заразительно очень, лежит на коленях у Вани, потом у Миши, сейчас ему хорошо. В его космосе холодно, сыро, трипы, нанизанные на иглы, бессмысленный калейдоскоп счастья и боли, яркое конфетти обсыпало рожу, на щеки налип марципан. Ссохнувшаяся, скукоженная душонка дрожит и лихорадочно наглатывается кайфа, расправляется, живительный яд циркулирует по телу. Проходит час, может, больше, может, меньше, Светло валяется уже в дальнем углу, рисует в воздухе знак бесконечности, Витя ушел на улицу дышать девственным миром и расплывчатой матрицей, Миша тоже куда-то уполз. Федя притягивает Славу к себе за плечи на ноги. Карелин вертит гвоздь, которым продырявил карман, он оказывается острым, хорошим, правда грязненьким. Ну, ты, типа, полюби меня грязненьким, а чистеньким меня каждый полюбит. Или как там? Слава вдавливает гвоздь себе в руку, задыхаясь, наблюдая сверкающий метафорический восход над собой, под гигантским голубым куполом. Он пытается вырезать цветочек мака, но получается не очень, точнее, совсем не получается, и Федя отбирает гвоздь, кладя хуй на слабые протесты Славы. Он хлопает глазами и снова их смыкает, его бездвижные губы и округлые скулы освещает огонь. Игнатьев рядом, вплетает пальцы в рыжеватые, отросшие волосы, гладит по шерстке, ему и так замечательно и прекрасно. Внутри у Феди все содрогается, там глупый трепет, он не в силах разделить глубокое и невыразимое страдание утраченного детства, отсутствия материнской любви, чувства вины и абсолютного одиночества среди кварталов и поездов, подъездов и теплотрасс, берегов Амура и красных фонарей. Об этом ангеле никто не заботился, и он оброс уродствами, нарастил кожу, превратился в гада и чёрта, его запихали в этот душный, не предназначенный мирок, пырнули меж лопаток и кинули. Теперь попробуй подойди и почини сломанное. Слава плывет во мраке, то сжимает губы, то размыкает их, выражение лица его постоянно сменяется. Постепенно вся родительская нежность мира уходит, пелена сползает. Сейчас будет немножечко больно. Когда приход отпускает, и кайф гаснет, а ты снова летишь в пролёт бестолковой темноты, надо цепляться хоть за что-то. Удержи в своем сердце любовь и схватись за любую протянутую ладонь. Карелин открывает глаза, выкатывает зрачки, жмурится, хватает Игнатьева за ледяные руки, убирает их от своего лица. Он щурится, замечает, что Игнатьев в полнейшем адеквате и соскакивает. Минута — и в лапах у него уже нож, а изгиб ухмылки расползается по роже. — Все-таки соссал? Да я же о тебе забочусь! — Я не хочу, это тухлятина. — Чем докажешь тогда свою принадлежность? — Я не должен. — Ты в нашей партии. Членский взнос — пятьдесят копеек. — Дядь… — А я думал ты свой. Непроницаемые глаза, в них презрение, обида и жалость. Сейчас Слава бросит колющее-режущее на пол, но он подходит к Феде впритык. Игнатьев не сопротивляется, когда его прижимают к стенке, но пытается отбиваться, когда по груди ведут ножиком. Лезвие входит в кожу, и кровь медленно вытекает вязкими порциями, будто ее что-то выталкивает из раны, она течет по животу, распоротая футболка болтается лоскутами, такими темпами под ногами у Славы и Феди образуется кровавая лужа. Игнатьев не кричит, но это больно, чистота утрачена, Слава вытаскивает нож, откидывает его, отворачивается, раздраженно обтирается от крови, надевает коричневую куртку и уходит, плюя что-то похожее на «уёбок». Федя тащится за ним, держась за грудь, пропитывая рану куском футболки. В сквере при часовне Славу он не находит, кровь просочилась сквозь ткань, гнилая, со сгустками. Федя садится на бетонные холодные ступеньки, шипит от боли, затуманенно смотрит на Амур, безмятежный и широкий, ужасно равнодушный к людским горестям. Слава возвращается через десять минут с медицинским спиртом, ставит бутылёк рядом. Слезы набухают у него на глазах, а руки дрожат. — Не приходи больше в мой карцер. Протянешь ноги. Я думал ты один из нас, а ты вот так, ну добра тебе там. — Извини меня, Слав. Карелин хлопает его по плечу и залезает через окошко обратно в часовню, оттуда уже доносятся бытовые разговоры и вопросы. Спирт Федя не берет, уходит так, мир вокруг содрогается с бешеной скоростью, мелькает огнями, и наркотики не понадобились, какая ирония. Всего лишь потыкать ножичком в плоть, как завещал Егорка. Все закончилось также душно, как и начиналось. Дома у Феди опять никого нет, даже бабка ушла к соседке. Он забирается в ванну и воет, собирая по осколкам, все, с чего история и закрутилась.

***

Весна. Плаксивый апрель, полтора годика назад. Букер лежал на парте и спал, рядом Андрей слушал педагога по МХК. — Пойдешь со мной после уроков до окраин? — Зачем? — Федя даже встрепенулся. — Мне нужно долг от кое-кого потребовать, — прошептал Андрей, — одному скучно тащиться. — Ладно. А кто тебе должен? — Да там короче… — Мальчики, мы вообще-то пишем. Так вот. Большинство человечества чувствительно лишь к пяти-шести страстям… Отнимите у них любовь и ненависть, радость и печаль, надежду и страх, — никаких других чувств у них не останется. Но люди более высокого склада могут волноваться на тысячу разных ладов… — Можно еще раз? —… на тысячу разных ладов, — Дмитрий Николаевич стер с доски и положил тряпочку на стол, —…кажется, будто они наделены более чем пятью чувствами и способны вмещать мысли и чувствования, преступающие обычные границы природы. Написали? — Хуйня какая-то? — донеслось с конца класса. Прозвенел звонок. Дошли Замай и Букер до места достаточно быстро, развлекая друг друга какими-то приколами, понятными только им двоим. Как выяснилось, Андрей занял денег какому-то другу соседа и теперь очень жаждал вернуть их себе. Однако парниша своевременно скрылся вот в этих дебрях. — Ну, а я ей говорю, типа, Фаина, я подарю тебе песню в стиле реп на день рождения, потому что это лучший подарок. А она мне… — Погоди. — Ну чо? — Вроде как здесь. — Залупа какая-то. Они огляделись и осторожно вошли в самый прохудившийся барак. Прохлюпали по длинному коридору с заплесневелыми углами и даже грибами на иззелена-синих стенах, пнули крайнюю дверь с пожелтевшим номером 178. Из комнаты сразу повалило гарью, обдало запахом кислятины. — Боже мой, — зажал нос Андрей, пробираясь внутрь, хрипя, откашливаясь, — что горит? Оказывается, горят тут люди. На полу, на бордовом коврике с ромбовидным узором, валялось бессмысленное тело, косящее глаза в потрескавшуюся штукатурку потолка, упирающееся конечностями в стены. Тлеющая щепка, гнутая пружина, снежок припорошенный, губы, покрытые инеем. Вообще, это был мальчик, сверстник, не совсем заморыш, но тощий и бледный, с огромными глазами-сребрениками. — Ха! Ха! Ваня, к тебе пришли, — заулыбался он, и его тут же свернуло, хриплый стон выпутался из тонкой полоски дрожащих губ, — Ва-ня. Ва! Нечка! Он был перед глазами — прямо на ладошке. В порванной белой футболке, длинный, нескладный, он закатывал глаза, сжимал пальцами складки ковра и осязаемую, черную, вспененную наркотическую негу. — Это Слава. Привет, — из кухни вышел пацан в очках и подозвал к себе, — проходите, чо как неродные. Идите, идите. Федя и Андрей прошли мимо Славы, который ловил сладковатый воздух ртом. По его странному, кукольному телу струилось характерное удовольствие, он был вспорот абсолютным кайфом, распят, прикован к полу. — Короч, вот, — две тысячи липкими сторублевками отдал Ваня Андрею на кухне, — еще двести надо. Ща. Слава! Замай поморщился и сел на кривую, облупленную табуреточку. Федя прижался к кафелю, желая слиться с серой стеной. Он никогда не видел ни таких квартир, ни таких людей. Разве что в каких-то остросоциальных передачах на большом домашнем телевизоре, да и то всё было цензурнее и причёсаннее. — Слава, бля, где тот полтинник, который ты скручивал, чтобы снюхать. Вставай с колен, Слав. Да бля, — донеслось гневное ворчание, какие-то шлепки о кожу, — разожми руку. Нашел! Пацан вернулся, вытирая остатки кристаллов о рубашку. — Это не все, — заметил Андрей, пересчитывая, убирая деньги в карман. — Знаю. Ну-у. У нас больше нет. — Ты обещал вернуть всё. — Да ты не кипятись, дядь. — В смысле, блять, — нехорошо улыбнулся Андрей, встал и подошел к юному наркоше впритык. Замай хороший, добротный, «на массе», он этому кошаку мигом бошку свернул бы. — Подожди, подожди, — залепетал Ваня, отодвигаясь, прижимаясь к подоконнику, роняя на пол какую-то мелочевку, какие-то бутылки с дырками, — а давай… давайте я вас лучше пельменями накормлю! — Охуеть, — выдохнул Замай, сжал кулаки и… сдался. Что с них взять, сам виноват, нечего было вообще денег давать, — ну корми, все равно после школки голодные. — Нормальная тема, дядь, — расцвел Светло, — ща намутим. Он распаковал «Московские», рассовал пакетики чая по кружкам, накромсал дешевого сыра, скрутил беломорину. Приполз Слава. Он сел на табуретку напротив Феди, подогнул ноги, и стал хлебать темно-коричневую жидкость. Его вроде как не до конца попустило и он громко прихлюпывал и барабанил по столу. Позвонки его спины, неестественно торчащие, черное пятно от спички на шее, его длинные трясущиеся пальцы с короткими, обгрызенными ногтями, его сутулые плечи, красный рот, мазки прихода на роже. Он молчал. Лишь редко чихал и бил чашкой по столу, проливая чай снова и снова, развел на клеенке лужицу. Ваня принес ему одеяло и накинул на спину, он прошептал благодарность и зажмурился. — Только это, бля, кастрюльки нет. — Жрать охота, — отрапортовал Слава, зевая, растирая глаза, отодвигая пустую кружку на край. Пельмени варили в чайнике. — Я месяц как из интерната, — рассказывал потом Карелин, зажевывая разварившееся тесто, — мы не на игле, если что, мы так вот, солями, — он давился, Светло бил по лопатке кулачком, — я, наверное, умру скоро. Хотя не хочется. Ну, поживу еще годик. А хуле толку, торчила же. Федя почему-то почувствовал тогда стыд и лёгкий озноб. Стыд за то, что сотканное из боли и ненависти тело сидело рядом, и он не мог ничего исправить. Еще он почувствовал холод его шершавых пальцев, скользящих по шее, впитал презрение ребенка с улицы, бей домашних кастратов. Не умер. Наоборот. Приспособился, разозлился на все. Одурел от отчаяния. Решил гореть и клубами, и копотью в лица бросаться. Федя поплелся рядом чисто по случаю. Рядом со Славой он казался каким-то дурацким малявкой, пухлым, глупым, это сейчас он повзрослел да стал разбираться, с чем мешать водку и на какую хату пойти. Это сейчас он перенял сленг, стиль, образ жизни и звенящие в рюкзаке бутылки. Он стал жрать с помойки, как и все, но протест его остался таким же беспонтовым и игрушечным. На манеже бился Слава, спал на вокзалах Слава, разносолы выкинутые разыскивал Слава, Федя же при первом случае прятал хвост в теплой квартире. Они рано стали взрослыми.

***

— Слава, а что это у тебя? — Мирон тыкает пальцем в точку на руке Карелина и проводит до места сгиба плеча. Они сидят у берега реки, подальше от места, набитого еще купающимися людьми, и беседуют о всяких мелочах и глупостях. Точнее, говорит скорее Мирон, активно жестикулируя, пьяный от какого-то восторга. Слава же просто сидит полуголый на чистых, немного влажных полотенцах и позволяет жаре ласкать свои косточки, не утруждая себя разговором. О, как же они отличаются. Мирон красивый, смуглый, белозубый, ладный даже для своего раннего возраста, с отросшими на макушке волосами, в выглаженных красных шортиках, не хватает только пионерского галстука, и вот он — послушный и добропорядочный элемент десяти лет. Слава же просто скелет, обтянутый тонкой кожей, еще и с рубцами и белыми, заросшими шрамами. — Ожог обычный, не обращай внимания, — пятнышко выпуклое, розовое, отличающееся от отполированной кожи, — значит Рома уехал? — Да, да, — Мирон продолжает, с него течет вода, они только искупались, — я, правда, не знаю куда. А это тоже ожог? — он указывает на три пятна на тонкой лодыжке, — ты зачем сам о себя тушишь? — Какая разница тебе? — Ну, а зачем ты свое тело мучаешь? Оно же у тебя ну, такое… — Какое-такое? — Взрослое, — беззлобно отвечает Мирон, — какое-то бессмертное. Всё тебе нипочем. Они поднимаются, сворачивают полотенца и идут по шоссе домой, впитывая поднимающий от дороги жар. — А мы завтра куда-нибудь пойдем? — Слава достаёт папиросу и дымит, Мирон пружинит шаг рядом, на нём хлопья лета и счастье, на Славе лишь чешуя и коросты, — а куда ты ёжика дел? — Отнёс. А куда ты хочешь? — Ну… можно было бы пойти в зоопарк, туда вход бесплатный по вторникам, а можно в цирк, я у бабушки денег попрошу. А можем пойти к тебе, покажешь свой мир. Я же совсем ничего не успел разглядеть. — Послушай, Мирон, мы… мы никогда не пойдем ко мне. То место, которое показал тебе Миша, оно для тебя запретное, понимаешь, потому что опасное. Очень. Тебе нельзя там появляться и тебя я очень не хочу случайно там увидеть. — Но ты же там живешь. — Я там гнию. А в цирк можно. Нас всего один раз водили в цирк. Остальное время они идут молча. Конечно, Славе нравился Мирон. Его детская беззастенчивость и наивность, его вера в человечество, смелость и искренность. Всем этим он напоминал Лёшу. Поэтому Карелин старался умалчивать всяческие пугающие подробности своей жизни. Ему не нужны были жалость или беспокойство, возможно, только привязанность и понимание. И когда Мирон своей детской непосредственностью брал и отковыривал налипшую на Славу кожицу, Карелин шипел и нацеплял отслаивающуюся маску обратно. Фёдоров может слушать приколы про шишки и бошки, но вот показывать всё это Славе не хотелось, не хотелось превращать Мирона в такого же. Это же не Федя. Федю, почему-то, наоборот хотелось тыкнуть носом в самую суть, ударить по больному и ноющему, подсадить на такой же мрачняк и кумар. Игнатьева хотелось провести по всем катакомбам, пахнущим затхлой мочой и помойной жижей. Карелин не мог объяснить иррациональность его поведения. Федя будто бы очень хотел быть «своим». Получай. Федя будто бы ловил вопль Славы и искажал его, пародировал эпилептические припадки, пытался змеиться в нутро, чтобы выдернуть что-то оттуда и выдать за своё. Слава подпустил его к себе достаточно близко, но Федя, увидев достаточно индустриальных руин, обмазанных нечистотами, решил по-тихому выбраться из тоннеля и удержаться на ногах. Это не по-пацански. По уличным законам все иначе. Ты являешься членом шайки — ты перевариваешь те же химикаты, что и все, или тебя выплюнут. Спросите любого. Раз уж полез исследовать черноту — не бойся заляпаться. Так считал Слава. И он злился. Федя полез к Славе. Заполз в рот. Протянул руку. А теперь потребовал воздуха. Сам виноват, нечего жаловаться. Правда, же? — Слав, ну мы дошли, — они входят во двор Мирона, где на них уже обеспокоенно пялит Евстигнеев. Дружба местного подземного кота с Фёдоровым очень уж ему не нравилась. Учитывая все байки и легенды, которые испариной выступали и кислотой разъедали, которые скакали из уст в уста, кочевали по районам Хабаровска, Слава — главный сгусток мерзопакости. Как Мирон вообще может с ним рядом находиться? И не бояться? Этого Ваня не понимал. — Ладно, пока тогда, — Карелин обмахивает рукою лицо и прощается с Мироном обыкновенным уже для них рукопожатием, точнее Слава обвивает своей лапищей ладошку, дергает её, и они расходятся, — я тут, наверное, к обеду появлюсь. И пойдем. В цирк. — Хорошо. Я тебя… ждать буду! — грязный ублюдок, он улыбается Мирону, лязгает своими клешнями, обдаёт запахом своего тела, трется этой гнилой кожурой, ещё и в цирк они вместе идут. Как же он, сука, Ване не нравится. — Ну, давай. — До завтра. Слава быстро уходит, не оборачиваясь, ускоряясь с каждым шагом, и быстро расплавляется в переулке. Мирон недолго мнётся у двери подъезда и уже хочет звонить в домофон, когда Ваня хватает его за локоть. — Цирк? — А что такое? — Вот с этим вот теперь вместе гуляете? Это не он тебя отпиздил так, что тебя чуть в мусоре не закопали? Господи, он же такой мерзкий. Еще его уродливая собака. Два диких зверёныша. Беспризорник! Ты чем думаешь вообще? — Мне кажется, он хороший. — Тебе кажется! — Ему не повезло просто. — Ага. И ворует и колется он от жуткого такого невезения! Мирон не дослушивает. Звонит бабушке, она открывает, и он заходит в подъезд. — Ну, не жалуйся мне потом, — пинает стену Ваня и кричит вслед мальчику, — тебе всё равно улетать через месяц. Посмотрим, как ваша дружба затянется! Пиши ему! Как бы Ваня не злился и не изводился сейчас, в чём-то он прав. Август только начался, но скоро приползёт осень, раздевая деревья, сдергивая с них зелёные юбки. Не от Мирона зависит — поедет ли он в сентябре обратно в Санкт-Петербург. Или останется здесь, вместе с Ваней, Славой, бабушкой, здесь, под нависшем, свинцовым небом, среди подземных джунглей. И, на самом деле, непонятно, хочет ли Мирон возвращаться.

***

Слава исторгает последний крик боли, просыпается и изнемождённо усмехается, трет переносицу, переворачивается на другой бок, желая унять желудочный спазм. Ему снится Федя, а потом Мирон, они оба в какой-то завесе, очень далеко от него, и будто бы кто-то один ранен. Перед глазами всё еще стоит картинка, а в носу все ещё удушливый запах горелой пластмассы. Кто-то, в Славином сне, раскидывает руки и просит наполнить, просит помощи, у этого кого-то рана с кулак, и Карелин цепляется за неё и рвет, поедает оголенное мясо. Попытки забыться жалким беспамятством приходиться оставить, когда сон повторяется за ночь ровно три раза. Слава смачивает горло водой и выходит на улицу. Сады Бухенвальда встречают его с гостеприимством, помогая рассеяться на тысячу теней.
398 Нравится 193 Отзывы 76 В сборник
Отзывы (49)