***
А все было как. Мирон и доктор, имя которого осталось загадкой, вернулись минут через десять. За это время Слава успел рассмотреть все узоры на ковре, висящем на стене, зависнуть и окончательно заскучать. — Ну-с, молодой человек, давайте посмотрим, что с вами, — бородатый, в очках, похожий профилем на Чехова, мужчина лет пятидесяти, широкими шагами вошел в комнату, вытирая мокрые руки вафельным полотенцем, и начал вещать громким, хорошо поставленным голосом, — давайте, давайте. — Бля... Слава сразу как-то весь скукожился, сжался, раскидал тощие ручонки по постели, по простынке с ромашками. Руки у врача были ледяные и шершавые, он мял тело Славы, проверяя наличие переломов, или что там ищут в кожаных сосудах, залитых кровью и кишками. — Удивительное везение! По рассказу поколотили тебя хорошо, даже я бы сказал, поколошматили, а сам целый изнутри. Будешь жить, друг мой, еще сто лет, даст бог, но тебе отъедаться надо, конечно. Условия тебе нужны. Возвращайся в детдом, Слава, пока себя по ветру не пустил, выбирайся из порочного круга. У тебя дистрофия. И на туберкулёз бы провериться стоило. Мирон тихо сидел рядом, наблюдая за цветопредставлением из-за баррикад своих книжек. Из этого потока рекомендаций он уловил одно — Славе нужен дом и нужна семья, иначе Славе будет совсем плохо. Сиротка. — С наркотиками завязывай, с клеем, с бензином, с токсикоманией этой, ты же так себя совсем растеряешь. Иди сдаваться в любой интернат, вот тебе мой совет. До совершеннолетия просидишь, а там тебе государство и однушечку даст, будешь жить как нормальный гражданин, пользу приносить станешь. Чем не жизнь? — Не даст мне ничего эта страна, она же меня за человека не считает. Меня же для нее не существует. Я отброс, урод, которому как клопу надо напиться крови и сидеть в своём углу, не шевелясь и не протестуя. А я по свободе ходить хочу, подошвами мир впитывать. Я всех ебать буду, а обратно к воспиталкам не пойду. Насильно не удержите. Врач вздохнул, дернулся, похлопал по Славкиным острым плечам. — А так ты заживо сгниешь, снаркоманишься. — Это уже мое дело. «Чехов» почесал черепушку, к Мирону подошел. — Ты помоги ему. Посмотри за ним. Ему компания нужна хорошая, благовоспитанная, кров. Со здоровьем у него все в норме. Человек-пластилин. К любым условиям привыкает. Комнату залило вязким напряжением. И даже Славины смешки не разряжали ту жуть и тот, на самом деле, пугающий ужас. Потому что прямо в этой койке, прямо тут, валяется даже не маргинал, не люмпен, а тот, кого просто нет, ну вот нет, не существует для общества, для страны, для поколения, тот, кто выдернут из текущего времени. И от этого не избавиться, не отмыться нельзя, это струпьями по телу расползается, и это гибло и страшно. Ты помоги ему. Доктор ушел, на тумбочке оставив записку с рецептами, кривой почерк, испещрил листок в клетку. Слава сомкнул пальцы на затылке, потянулся, поёрзал будто все это не о нем. — Все равно ничего не изменится. Нет мне жизни. Фактически. Помолчали. — Пойдем завтракать что ли? — предложил Мирон, получив в ответ благодарный кивок. Слава выпутался из плена одеяла, кое-как, со стонами, с кряхтением старческим, и поплелся на кухню вслед за мальчиком. — И как же ты живёшь? — спросил Фёдоров, раскидывая по чашкам пакетики чая, — прям на улице? А зима? — Бог с тобою, золотая рыбка. Есть у меня подземелье целое, собственный, блин, мир. Заброшенные погреба. Церковь. Сараи всякие. В лесу круто. Мы там с корешами ошиваемся. Зимой на теплотрассе. Во всякие дома для бездомных иногда попадаем, но то залупа. Тру коты живут в андеграунде, шаришь? — Прям под землей что ли? — Ага, холодные камни, подгнивший матрас. Моя могила — я в ней лежу. Так-то только я с уличной пропиской. У большинства и семьи есть, и родители, и дом какой-то, прохудившийся. Предки хоть и алкаши, да хоть угол свой имеется, ну. Только у меня ни-че-го. Ничегошеньки. Ты что так на меня смотришь? Ну смотри, если хочешь. Смотри. Напротив тебя человек и из него вытекает жизнь, и сам он дождевой лужей растекается по земле, и худеет с каждый днем, и с каждым днём вздох дается ему все тяжелее, и терпеть больно, и приходиться отхаркивать гнилые куски лёгких, съедать во сне пальцы, а ты помочь не можешь, ты стоишь в сторонке и мнешься, как и все остальные, боясь, что тебе съедят руку, если ты приблизишься, боясь проказы или такой же прививки отчаяния. — Я сбежал из интерната из-за нечеловеческих условий. Я друга там бросил, понимаешь, и он погиб. Точнее, они его прикончили и обставили все красивенько как несчастный случай. Это все подстроил Маджулов, кликуха «Скул». Он давно на меня клык точил, а получил Леха. Такие дела. Он жевал колбасу. Коленка его голая торчала из-под стола. Нелепый такой. Как из книжки. — Неужели никто помочь не может? Неужели совсем никто? — слезливое сердечко рвалось из маленькой груди. Мирон аж чашку чуть на пол не опрокинул. — Они могут, — Слава почесал ободранный нос, зажевал боль бутером, — они приезжают на дорогих тачках, открывают полированную черную дверцу, и тебя обдает терпким запахом их дорогущих одеколонов, говорят хриплым басом, мол, поехали, друг, садись, хлопают по кожаным креслам своими жилистыми клешнями. Он заржал. Припил. — Ага. И вот. Садись, поехали, все твои проблемы тотчас решатся. Тебя покормят. Тебя отмоют. Вылечат. Ты найдешь дом. У них тепло. У них нет голода, холода, кустарных наркотиков, исколотых рук, мяса, слезающего с костей, нет мыслей о том, что тебе опять нечего кушать, а твое койко-место — обоссаная картонка рядом с бомжом. Он хохотал. — Ты просто будешь жить с ним, да. А он просто добрый волшебник на голубом мерседесе, любящий маленьких мальчиков и девочек, любящий подбирать невинных слепых котяток из приюта, а потом выкручивать им, немым, лапы, консервировать их кишочки. Он смеялся так настойчиво и так громко, будто рассказывал какую-то юмореску из сборника анекдотов. Про Вовочку и компанию. Или про Штирлица. — Девчата же садились, да, запрыгивали, лишь сарафаны маячили. И их увозили далеко-далеко. И мы встречали их потом, холенных, напудренных, с бантами фиолетовыми, они на нас уже не смотрели, а зачем, гиенам причесанным, на чернь, с которой из одной миски хлебали кашу, глядеть. А потом что думаешь? Возвращались. С порванными матками. Все возвращаются. И не учатся ничему. Опять лезут. Хочется ведь. Мирон молчал. — Хочется, — ком в горле застрял, закровоточил, брызнула алая струя изо рта, — ну хочется. Доброту почувствовать наконец. Даже такую. Тепло, уют, внимание к тебе. Чтобы погладили по больным, отбитым бокам, чтобы по шерсти плешивой провели. Ранки заштопали, залатали выбоины, прорехи. Ты уже не Славка-оборванец, не Машнов, не грязный сученыш, которого все ссаными тряпками гонят, презирают, на понт пытаются брать. Ты Славочка, ебать, Слава, Слава, ласковый и нежный, хороший, самый хороший, самый любимый из всех. Славочка все стерпит, лишь бы любили больше, лишь бы погладили потом после всего. Больно только. И раны. А раны, они, ну у всех, понимаешь? Садятся, конечно, садятся в машины. Как не сесть? В виске заломило. Он доел бутер и заулыбался набитым ртом. — Хорош пялить в меня, будто я чучело какое-нибудь или фуфел. — Извини, пожалуйста. Ты наелся? — До отвалу. Даже не знаю, чем тебя благодарить. — Ты можешь пока, ну... не уходить? — Забились вообще. Я же этот, ну, свободный человек. — Спасибо. — Пожуй листа. Слава-Слава. Потом они беседовали. Слава рассказывал о том, как чуть не утонул в Амуре пьяным, потом про пса, для которого пытался спиздить мясо, о ребятах. О том, что Ваня его ищет, наверное, по всему Хабаровску. Про детдом и мужчин из дорогих тачек он больше не заикался. Они ходили по хате и он, размахивая ручищами и громко вещая, толкал кулстори про то, что мухоморы больше вставляют, если запивать их мочой, и то, что русские девочки самые хорошие, и Мирон не мог уловить, что из этого приколы, а что воистину. Слава ляпал какие-то угары на ходу, его почти распирало, он хватал и вертел Мироновы книги, некоторые с любопытством листал, некоторые — откладывал с умным видом. А это я читал. На кота вообще отреагировал неадекватно. Взвизгнул, начал наглаживать. Мирон вспомнил их первую встречу. — Как там Гриша? — Кушает с аппетитом. Мирон напрягся, вспомнил, как Машнов пинал его по почкам, как потом пришлось себя по мозаичным кусочкам собирать, как ныло все потом, как было страшно. Неужели это один и тот же человек? Тот хулиган, что скалился и въебывал со всей дури, и этот ребёнок, что сидит теперь рядом с котом на коленях и светится как непокоцанный. — Ты извини меня, короч. За ту поебку. Знаешь, просто глаза застилает, когда мое трогают. Сразу вгрызаюсь, не думаю. Прости меня? — он протянул левую руку, обхватил Миронову ладошку своей лапой, крепко стиснул. — Да ничего. Давно уже простил. Он был смущен. Возмутительно милым казался Слава в Мироновой футболке. Без своей шайки, без кожаной курточки и льдинок ненависти, он выглядел обыкновенным мальчиком, с которым даже можно было бы сдружиться. Можно было бы стать хорошими приятелями, хоть они и такие разные. Мирон, Слава и его боль. Карелин ушел к вечеру. Не зови меня по старой фамилии, я ее забыть хочу. Топтался в коридоре. Очень благодарил. Успел научить Мирона скручивать козьи ножки и делать бонг из пачки сигарет. Ни на минуту не затыкался. — И куда ты сейчас? — замялся Мирон, когда Слава натягивал обувь, — может, я попробую уговорить бабушку тебя оставить? — Да не, мне Ваньку с Мишаней надо искать. Я попер. Чо буду напрягать женщину. — Тогда пока? — Валю, да. — Удачи тебе. — Слушай, Мирон? — Ммм? — Может, встретимся во дворе? Ну я, конечно, не настаиваю, я так, я как бы понимаю, что... — Встретимся, Слава, обязательно. Я приду. — Тогда до встречи? Федоров протянул Карелину пакет. — Это зачем. — Ну там тоже всякое, полезное. — Дай глянуть. Конфеты? Чо за угары. Это бинт? — Там все необходимое, я подумал, может тебе пригодится. — Ладно. Спасибо. Он захлопнул за собой дверь и, ссутулившись, поплелся на улицу. Мирон вздохнул. Надо убраться хоть. А потом пришла бабушка. После долгих поцелуев, расспросов и причитаний, она наконец сняла свою кофточку, поставила сумки на пол и вошла в зал. Мирон понес пакеты в кухню. — Миро-он! — Да, ба? — Где кукушка?! — Какая кукушка? — С рубинами вместо глаз. Стояла на шкафу всегда. Она очень дорога мне. Где она? Куда ты ее переставил? Самая дорогая и раритетная вещь в квартире пропала после ухода Славы.***
Но это не я же, бля, — размышляет Карелин, пиная камушки у песочницы, ломая хлипкий зелёный заборчик. Не мог же он спиздить вещь и сам не понять этого. Не совсем же дурачок. Совершив акт вандализма во дворе, пошатавшись по сельпо, посеяв смуту и раздор, Слава бредет к так называемому дому. Там его уже встречают псинка и Миша с Федей. — Славян! — Ребята! — Мы, сука, всех дворовых на уши подняли, узнали, что тебя банда Тагира пришила. Думали, всё, ужаленный лежишь. Слава! — Миша обнимает его, собака лижет руки, — ты где, зараза, был? — Контузило меня. — Ну ебануться-не проснуться, — Федя вертит в руках обертку от сырка, — мы же все пересрались. — Ну извиняйте. — Да ладно уж. — Миш, помнишь мальчика, которого мы прижали, он еще Гришу кормил? — Ну. — Меня когда эти, бля, гниды подкараулили, я думал, сдохну. А он меня к себе забрал. — Это как? Игрушка ты что ли, себе тащить. — Ну он просто помог мне, койку дал, врача позвал. Хороший он паренечек, Мирон этот. — Как? — Мирон. Мир он он. Я у него сутки провел, а ночь эту в часовне у Амура, сюда тащиться сил не было. Если бы не он. — Так хорошо же все вышло. А чо ебальник такой грустный натянул тогда? — Да там... неважно, короче. Леша погиб.***
— Привет, Мирон. Хочешь на велике покататься? — А? Привет, Ром. Не. Рома, у которого было погоняло «Англичанин», подъезжает на своем красивом чёрном велике к Фёдорову и смешно натягивает на лоб кепку. — Мне поговорить с тобой надо. — Ну, говори. Рома бросает велик на землю и тянется к рюкзаку. — Тут это, в общем, вот, — он протягивает Мирону золотую кукушку с рубиновыми глазами, Фёдоров ничего и нихуя не понимая, берет статуэтку и ошарашенно пялится на Сащеко. — Откуда у тебя это? Ром? — Ты только не злись, Мирошка, это... Это Олег. Помнишь он заходил к тебе под предлогом каким-то. — Олег? Это он? — Нет... то есть да. Но это я его попросил. — Я не понимаю, Ром... — Олежа, он... Он просто наивный, понимаешь. Мы же с ним с пеленок вместе, мы же бок о бок всю жизнь. А теперь... — Что? Ром, что это все значит? — Уезжаю я. Навсегда. В иностранную страну. Я ему обещал, что приеду потом и обязательно его найду. А он понял, что это неправда. Олег хотел денег найти, чтобы, ну, со мной, понимаешь? Со мной поехать, вместе, чтобы мы никогда не расставались, вот такой он, Олег-то. Он у всех все попиздил. Сдал все в ломбарды. Такая хуета. Пришел потом с пачкой денег, брат, а этого все равно мало. Мало денег, ясно тебе? Мирон, ты не грузись. Прости, пожалуйста, нас обоих. Он отдает кукушку и кулек барбарисок. Улыбается как в последний раз. И быстро отъезжает от скамейки. — Но если это был Олег... то, что я наболтал Славе?***
Прошло три дня, и все эти дни Слава не желал вылезать из катакомб. Выйдет погулять с собакой и опять уляжется на матрас. Ни Ваня, ни Миша не могли его вытащить из вечного вязкого полумрака. — Слав, ну это не дело, на улице такая благодать. Хватит тут плесневеть. — Отъебись, а. — Ты из-за Лехи? — Я из-за всего. Меня мир ебет как хуй знает что. — Как будто есть, что терять. Слава пожимает плечами и продолжает жевать ломоть хлеба, превращая его в пресную кашу. — У Феди дома никого не будет сегодня. Пойдем на окраины, пособираем ништяков, на его хате сварим. — А молоко? — Три литра и пакетик! — Ну хуй знает. — Доброе, блять, утро. Гной и отказывается от возможности пропереться. Что за Маню нам подсунули? Получай с вертушки в ебло, — Ваня ржет. — Да, бля, заебешь, — против Светло хуй переть бесполезно, он же настойчивый такой, — пойдём-пойдем. Никуда от этого мира не убежишь, черт бы вас всех забодал. — Пацаны! — заглядывает Мишаня, — идите сюда! Я вам тут привел. Слава с Ваней переглядываются, Светло на всякий крайний берет на руки Гришу, тот просыпается и недоумевает. Мало ли какие химеры поджидают их на выходе. — Что такое? — Слава не успевает опешить, солнечный свет режет отвыкшие глаза,— рядом с Мишей стоит Мирон, и это кажется таким нелепым и ненастоящим. — Ты что тут делаешь? — Сам до меня доебался, — комментирует неловкую ситуацию Миша, — сказал, мол, Слава очень нужен. Ну я и привел. — Всегда знал, что ты слаб умишком, — говорит Ваня в ответ, — Слава всем тут нужен, чтобы отпиздить его. Смотри этот какой грозный. Мирон охуевающе хлопает глазами. — Так это же ещё не все, — расплывается в блаженной улыбке Миша, — смотрите, что мы по дороге нашли, — и он кивает бритой башкой в сторону маленькой коробки из-под мужских ботинок, которую держит маленький Мирон. Внутри копошится ёжик, крохотный совсем, и вовсе не колючий. — Это откуда такое? — иголки совсем не острые, — хороший какой. — В лесу нашел, когда гулял, — отвечает до этого молчавший Фёдоров, — не знаю вот, куда девать. Слава кивает, и они отходят в сторонку, садятся на лавочку, ставят коробку рядом. Карелин гладит ёжика и молчит, на Мирона не смотрит, потому что дуется и это справедливо. — Прости меня, Слава, я был не прав, и я тебя очень обидел. — Такие как Я воры, такие как Я бандиты, такие как Я могут на добро только гноем и только по-больному! — передразнивает его Карелин, — всё так. Такие как я, действительно, ничего не заслужили. Обида Славы отдает в уши. Он аккуратно берет ежика и кладет его на коленку. — Неприятно это очень. Наслушался я такого за свои годы, спасибо. — Я больше так не буду. Я правда не хотел, - отчаянно оправдывается Мирон. Они молчат с минуты три. — Я пойму, если ты не захочешь теперь со мной дружить. Я такой глупый, — дурацкие слёзы подступают, но Мирон терпит изо всех сил, потому что уже давно не маленький, чтобы плакать перед кем попало. Точнее, чтобы плакать перед теми, с кем хочешь дружить. Очень хочешь. Слава искоса глядит на него, а потом усмехается и толкает в плечо. — Да ладно тебе. Забыли. А ёжик классный. — Дай мне тоже погладить, - неловкая слеза все же катится по щеке, и Мирон быстренько смахивает ее кулачком. И всё это так по-детски. — А меня можно? Погладить? — Можно, Слава, конечно, можно. И когда он пырнул тебя ножиком, а в аптечке нет ничего кроме ёжиков, кроме проклятых ёжиков.