Тебе хочется соли? Слизни её с моего лица, С моих рук, с языка сцелуй солёную ругань. С моих губ собери печаль, и слёзы, и стон; С моих ног собери песок дорожного круга - (О соли. Ozilla)*
Болезненно-жёлтые пески Египта таят в себе отчаяние. Оно прячется в пустыне. Скользит чёрными тенями по насыпям, шепчет знойным ветром, колет песком глаза. Это то, чего так боятся бедуины и копты, услышав ночью далёкий детский плач. Но Ланн слишком многое повидал, легенды местных дикарей его не пугают. Он знает, что самое страшное в пустыне — это отчаяние. О нём поют стервятники, выжирая у раненых глаза. Даже когда солнечные лучи своими раскалёнными языками будто слизывают с Жана кожу — он не отчаивается. Он не отчаивается, когда они все ползут в Сирию; когда песок забивается в уши и глаза, хрустит на зубах, словно горький сахар. Он проклинает Египет и Даманхур, срывает с себя шляпу и яростно втаптывает в землю на глазах у солдат, но не жалуется. Он военный, а не изнеженная барышня. Он не Мюрат с его пригоршней жалких шавок, которые могут только скулить и тявкать, мечтая о возвращении во Францию. Ланн не отчаивается и после Акры, когда чума гонится за ними бледным призраком. Он злится на себя и судьбу, что так предательски оставила их в самый нужный момент. Но сейчас Ланн огибает глиняные дома, протискиваясь между улочек разбитого Каира, и действительно не знает — отчаяние ли это? Сумерки ложатся на город как лёгкий полупрозрачный шёлк. Впереди возвышаются, подобно солдатам, стройные малькафы (1). Вот куда ему нужно. Вот куда завело его отчаяние — в публичный дом. Это место ходит на слуху у всех. После Италии, рек вина — пармского, сицилийского — и безутешных вдов, Египет встретил их засухой и боязливой целомудренностью здешних женщин. У кого-то были гаремы, жёны и наложницы, выглядывавшие своими тёмными личиками из шейховских садов. Что-то французы могли взять силой, но Ланн ещё не дошёл до такого отчаяния. Он — порядочный мужчина, он может заплатить, поэтому сейчас крадётся, подобно тощим пугливым кошкам, беснующимся в Каире. Лицо обмотано шарфом, Ланн задыхается в пыли и ненавидит себя, свои громоздкие сапоги и пиастры, до боли зажатые в кулаке, но оправдывается тем, что так нужно. Перед глазами встаёт образ изнеженной жёнушки, и Ланн пыхтит ещё больше, любит её ещё больше и всё быстрей идёт вперёд. Публичный дом вырастает перед ним уродливой глыбой с окошками-квадратиками и тряпкой вместо двери. Жан фыркает и нервно поправляет мундир. По телу пробегает дрожь отвращения, но он одним уверенным жестом откидывает грязную тряпку и заходит внутрь. Его встречает вязкая прохлада. Воздух пропитан мочой, пропитан острым запахом женского тела — немытого, но настоящего. Ланн замирает и принюхивается. Он так давно не видел женщины, что готов припасть к сухим глиняным стенам и слизывать с них этот запах, целовать иероглифы с изображением обнажённых рабынь и чувствовать на губах этот гадкий привкус старой краски. Хозяйка не говорит по-французски, но всё понимает. Настоящая жаба — жирная, словно отёкшая, усыпанная бородавками, своим взглядом она прошибает маленького французского генерала насквозь. Она всё знает. Даже эту мимолётную жалкую мужскую фантазию, это желание преклоняться женскому образу и видению. Ланн уязвим, он задыхается, но дрожащей рукой высыпает горсть монет в огромную лапищу хозяйки и отточенным солдатским шагом проходит по натоптанному полу в указанную комнатушку. Там нет кровати и даже сена. Там нет хихиканья, завывающего нежного голоса или страстного шёпота. Нет и благовоний, цветов и мягких перин, как это было во Франции. Там только женщина, забившаяся в уголок — и Ланну этого достаточно. Его тело — натянутая струна ченга (2), нужно чтобы кто-то по ней прошёлся и мастерски сыграл. Жан чуть ли не ползёт к этой женщине, тянется руками к изломанным острым плечам, тонким рукам и костлявым бёдрам. В комнате темно, всё забито пылью, и Жан не видит шлюхи. Он шепчет: «Полетт, Полетт», заклиная шлюху превратиться в его жену, но вдруг различает её лицо — изуродованное ударом то ли плети, то ли сабли, с белёсым невидящим глазом. Возможно, она из коптов или ещё какого бесчисленного народа пустыни. Она не Полетта Мерик, она — добыча, и Ланн всего-то хочет вцепиться зубами в её лодыжку, выдрать кусок из мягкого бедра, а потом рвать её ещё и ещё. Она поджимает ноги, ладонями пытается скрыть обвислую грудь и тихо о чём-то воет на далёком языке, в котором сплетается Азия и Восток, мёд и горечь. От неё разит потом и страхом, а ещё сильнее — отчаянием. Ланн с рыком хватает её за плечи, царапает кожу, прижимая ближе к себе это дрожащее слабое тело. Он снова шёпотом проклинает мир, Египет и себя, уткнувшись носом в нечёсаные космы шлюхи. Он дышит её запахом, пока она тихо скулит, а потом легко её отпускает и бежит из публичного дома, насквозь пропахшего отчаянием и смертью. Под ногтями у него — следы женщины, и оказавшись вдалеке от пугающего борделя, Ланн останавливается и с каким-то унизительным подобострастием вылизывает каждый палец. Его мучает жажда — кишки все скрутило от неудовлетворённости и затягивающей пустоты. Вокруг опять только уродливые дома и запуганные жители. Песок заглушает топот копыт, и Ланн замечает Мюрата в самый последний момент. Его изящный арабский конь, явно отнятый у какого-нибудь мамлюка, замедляет шаг. — Вы потерялись, мсье Ланн? — Мюрат самодовольно покачивается в седле, он кружит вокруг Ланна, беря его в кольцо и не давая шага к отступлению. Жан в плену столба пыли и насмешливой улыбки Мюрата. Возможно, Ланна выдают глаза или дрожащие руки. Может, от него сильно пахнет женщиной, но Жоашен что-то чувствует. — Я шёл домой, — голос Жана буквально режет. Приглушённый топот копыт его раздражает, чёрное пятно — Мюрат на лошади — мельтешит перед глазами и бесит. — О, — губы Мюрата складываются в трубочку. Это «о», брошенное, как фальшивая монета, звенит недоверием и издёвкой. — Ну, раз уж мы так удачно встретились на этой ночной… прогулке, то может, не откажетесь попробовать со мной вина? Только сегодня пришло из Смирны. Топ-топ. Конь ещё пару раз нетерпеливо бьёт копытами по земле и только от одного лёгкого движения Мюрата застывает на месте аккурат напротив Ланна. Тот смотрит прямо на Мюрата и видит его таким, как перед боем — сейчас Жоашен точно так же готов к нападению. Он весь чуть подаётся вперёд, крылья носа вздрагивают, как у дикого жеребца. Действительно, каждое слово Мюрата – это атака. Все эти сладкие речи, приглашения и вино из Смирны сочатся ядом. Ланн кусает губы, готовый плюнуть Мюрату в лицо. У них нет даже намёка на дружеские отношения, воздух вокруг кипит от едва сдерживаемой злобы на прошлые обиды, доносы и оскорбления. — Соглашайтесь, мсье Ланн. В песках Египта легко ощутить насколько изматывающей может быть жажда, — Мюрат прокатывает последнее слово на языке. Его арабчик бьёт по бокам хвостом. Ланн прислушивается и к собственному удивлению соглашается. — Да. Жажда, — отвечает он, не замечая вопросительного взгляда Мюрата. Жоашен из тех людей, чьи жалобы и недовольство сошли на нет, когда на смену смертоносной пустыне пришёл Нил, Каир, роскошь и кашемировые платки, толстые персидские ковры, арабские лошади и благовонный табак. Неказистые дома из глины Мюрат не признаёт, предпочитая им свою походную палатку, разбитую среди песков. Ланну тошно при виде всей этой неряшливости: разбросанных повсюду подушек, забытой среди них табакерки и небрежно оставленной в углу сабли. И только турецкое седло Мюрат вешает с какой-то таинственной нежностью, поглаживая тёмную кожу. Ланн наблюдает за этим движением и думает, что так не ласкают даже женщин. В палатке Мюрата всё пестрит роскошью, золотом и серебром. Восточные благовония отдают гнилой приторностью. Ланн не находит места, куда сесть и поэтому тупо стоит и смотрит как Мюрат трясёт бурдюком вина, откупоривает крышку и принюхивается. Ланн тоже чувствует это — запах сладкого, резкого, пьянящего вина из далёкой Оттоманской империи. Они оба замирают на секунду, наверное, вспомнив об одном — о Франции. Мюрат тянется за двумя серебряными чашами и натыкается на руку Ланна, готового услужливо ему их подать. Их пальцы злобно и больно сцепляются, переплетаются, и Мюрат вдруг пугливо отступает, вздрагивает. Бурдюк плюхается на землю, вино разливается тёмной зияющей раной по песку. Она всё растёт, и они зачарованно смотрят, как песок жадно пожирает их вино. — Проклятье! — Мюрат хватает бурдюк и впивается в него зубами, боязливо пытаясь поймать последний глоток. Его язык обводит горлышко, собирает каждую каплю. Они тают у него на языке, их так мало, что Мюрат тихо воет от только распалённой жажды. Он тяжело дышит и глотает вязкую слюну с привкусом фруктового вина — терпкого, как и нужно. Ланну ничего не достаётся, но в то же время открывается нечто большее. Образ Мюрата с лихорадочно блестящими — словно осколки зеркала — глазами, дрожащего, изнурённого такой же всепоглощающей жаждой. Она у него внутри. Она сжирает и Ланна. Он также ревностно и пугливо, как будто боясь, что у него отберут последний глоток, тянет к себе Мюрата. Жан его не целует, ему это совсем не нужно – ласки, нежность — его мучает жажда. Он проводит языком по губам Мюрата — грубо, как будто желая стереть остатки спасительной влаги. А потом — по зубам, дёснам, вылизывает чужой рот. И этого так мало, а жажда так велика. Ланн уже не понимает — это вино или привкус кожи и губ Мюрата у него во рту. Солёный и кислый от пота, он ведёт не хуже любого крепкого напитка. У Жана перед глазами всё плавится и горит, но он отчётливо видит глаза Мюрата где-то совсем близко — огромные, испуганные, наполненные глупой покорностью, точно как у лошади. В Жоашене действительно есть что-то от его любимцев. Это полудикий камаргу (3), преданный, но не приручённый до конца. Это бесстрашие, сила и мощь, и в то же время покорность и раболепие — знай только правильно потрепать по холке. И Ланн знает, что делать с пугливой лошадью. Его ладонь давит Мюрату на поясницу, и тот услужливо выгибается навстречу, фыркает — ну точно жеребец! — и сам тянется ближе. В палатке жарко и без того, и без их тел, прилипших друг другу. Жажда оказывается сильнее рассудка, они оба теперь вступают в борьбу и хотят заглушить её. Каждая капля пота жжётся на распухших губах, и Ланн становится всё нетерпеливее. Он толкает Мюрата в сторону раскиданных на полу подушек и ковров. Тот пятится, трясёт курчавой головой и о чём-то, видать, молит господа бога, но Ланн не слышит. Его так измучила внутренняя жажда, что он готов упасть на землю, уткнуться носом в пыль и песок, и целовать эту лужу разлитого вина. Жара сводит с ума, но Ланн действует с удивительным хладнокровием, как и всегда на поле боя. С Мюратом у них сейчас нечто подобное — маленькая война, но кавалерия вдруг сдаётся и отступает. Ланн не берёт пленных. Он задирает чужую рубаху, обнажая плоский живот —такой уязвимый. Ланн лижет бледную, нетронутую загаром кожу. От Мюрата не пахнет женщиной, наоборот — таким неправильным мужским запахом. Так пахнет дикорастущая трава, а ещё конюшня. Но Ланна этот запах не пугает, а кажется чем-то привычным и родным, уносящим от духоты и пустыни в детство, в Лектур. — Я боюсь, — честно роняет Мюрат, голос его срывается режущим звуком. Это как удар по клавишам старинного рояля — грубо, фальшиво, испорченно. — Ты всегда был чёртовым трусом, — шепчет Ланн, обрушиваясь на Мюрата всей тяжестью своего тела. Они меняются ролями, и теперь Ланн жалит подобно скорпиону, впивается в каждую выступающую косточку, смакует и обгладывает их, пока Мюрат не сдерживается и стонет, читает молитву, и снова сбивается, стонет, молится. Бесконечный адский круг. И вокруг тоже адское пламя, и жар как у боевых костров. Мюрат перекатывается на живот, подставляя Ланну свою спину. Лопатку пересекает тонкий блестящий шрам. Жан не знает, откуда это, Жан только сейчас понимает, что он чертовски мало знает о Мюрате, но очень страстно его ненавидит. Сейчас Жоашен не самовлюблённый и безрассудный кавалерист, бесстрашный рубака в золоте и перьях, он напоминает одичавшего жеребца. Сначала Ланн его успокаивает, что-то на ухо шепчет, прихватывая зубами мочку, посасывает гладкую жемчужную сережку. Жоашен вздрагивает, выгибая покорную спину. А потом они просто трутся друг о друга — остервенело и по животному, потому что кожа чешется и горит. И когда Мюрат с раненым стоном кончает, Ланн слизывает семя с его дрожащего живота, потому что вот она влага, и вот она жажда — у него во рту, солёная, мёртвая. Кишки скручивает, Жан буквально седлает напряжённое бедро Мюрата, изливается себе в руку — больше она не пахнет женщиной. Ланн знает этот запах. Вылизывая чужую грудь, живот и собственные пальцы Жан тихо воет, чувствуя, как что-то разъедает его изнутри и жжёт внутренности. Мюрат смотрит на него тупым замёрзшим взглядом забитой лошади, и оба они, изнывающие от сладкой ломки в теле, понимают — вот оно отчаяние. Жан утыкается лицом в жёсткий ковёр, время от времени дёргает Мюрата за кудри ослабевшей рукой и бесконечно долго пялится на тёмное пятно вина на песке.Жажда
2 апреля 2017 г., 23:43
Примечания:
*https://ficbook.net/readfic/4896879
(1) Малькаф — египетский ветролов, аналог бадгира. Бадгир — традиционный персидский, иранский архитектурный элемент-ветроуловитель, служащий для вентиляции зданий и поддержания нормального температурного баланса в нём.
(2) Ченг или оттоманская арфа (перс. چنگ «чанг») — струнный музыкальный инструмент Ближнего Востока.
(3) Камаргу, или камарга (фр. camargue) — порода полудиких лошадей, аборигенов одноимённой болотистой местности на средиземноморском побережье Франции.