ID работы: 5410631

Призраки Шафрановых холмов

Гет
R
Завершён
38
Размер:
89 страниц, 14 частей
Описание:
Примечания:
Публикация на других ресурсах:
Уточнять у автора / переводчика
Поделиться:
Награды от читателей:
38 Нравится 48 Отзывы 16 В сборник Скачать

Пожар

Настройки текста
Когда стаивает снег, обнажается вся та грязь, которую он прятал. И в ложбинке между старицей и холмом Сахарная голова со сходом снега нашли обезображенный труп человека - в изорванной и бедной одежде, но с большими золотыми запонками на манжетах. Лицо у человека было так изъедено мышами прочими мелкими тварями, что не представлялось возможным даже сказать, белый это или негр. Никаких ран и прочих следов насильственной смерти замечено не было, хотя доктор сказал, он не закладывал бы своей головы за то, что их нет вовсе. Запонки шериф забрал в качестве вещественного доказательства, а труп похоронили на краю маленького городского кладбища. Весна - самое грязное время. Пока солнце не начнет пригревать и подсушивать грязь. *** У решетки раздавались голоса Голландца Рамакера и рыжеусого маршала, который засадил их сюда. "Отпустите меня и моего слугу, черт побери, драку начали не мы! - До утра вы посидите тут, сэр, а утром вернется шериф и..." Дальше Мо не слушал - скрестив ноги, сел у ближней к маленькому зарешеченному окошку стенки, старательно выбрав самый чистый участок укрывающей пол соломы, и прикрыл глаза. Через короткое время дверь камеры открылась и потом быстро и громко закрылась. С сочным щелчком защелкнулся замок после того, как солома зашуршала под скорыми и неверными шагами - человек влетел в камеру, явно повинуясь мощному толчку. - Чертов законник! - взвизгнули почти над ухом голосом Рамакера. - Не думай, что тебе это сойдет с рук, слышишь? Подлый ублюдок, сын шлюхи и целой сраной кучи отцов!.. Голландец продолжал поносить на чем свет стоит маршала, засадившего их в кутузку, всю его родню и всех обитателей Саутпорта вообще, прибавив в конце, что в таком поганом городишке только и можно встретить, что сукиных детей и их родителей. Мо, не открывая глаз, почесал бок. Было слегка досадно, что они так и не успели поесть как следует - сейчас был уже поздний вечер, а последний раз они с Голландцем ели примерно в полдень, когда тряский раздолбанный дилижанс остановился перед переправой сменить лошадей. И после этого еще тряслись в битком набитом кузове до самого вечера, когда лошади остановились, наконец, на площади Саутпорта как раз между колодцем и почтой. В городе первым, что увидел Мо, было разговорчивое гусиное стадо, которое сердито загоготало на вышедших из дилижанса людей и пошлепало по весенней грязи городской площади прочь. "Несмотря на гусей, это не Рим, - подумал он, разглядывая вывески - почтовое отделение, аптека и цирюльня с выписанным затейливым шрифтом с завитушками названием "Балтазар и сыновья". - Это много хуже". Город выглядел тихим и сонным, и обитатели его казались персонажами старой пантомимы, такой старой и затертой, что ее давно наскучило играть актерам и смотреть зрителям. Много хуже, да - так и получилось, когда Голландец ввязался в перепалку, быстро оборотившуюся скверной дракой без всякого удальства, с мелкой визгливой бранью и пьяными брызгами слюны. Рамакер даже не умел прилично ругаться - все у него получалось так, словно он брал навоз белыми перчатками, а потом искренне удивлялся, что они пачкаются. Таким вот образом и они, и пьяный бродяга, который перепалку не начинал, но принял в ней горячее участие, оказались под замком. Бродягу заперли в соседней камере, а их с Голландцем посадили вместе - не то для пущего унижения белого, запертого вместе с цветным, не то просто потому, что третья камера была приспособлена под какой-нибудь склад и туда было опасно сажать задержанного. - Послушай, Тин-Пэн, - немного успокоившийся и расположенный поговорить Голландец уселся было рядом, но потом, словно спохватившись, пересел к противоположной стене. - Что за надобность у Джеймса в этом очкарике Уотсоне? Мо глубоко и сладко вздохнул, не открывая глаза. - Как вернемся, спроси его сам, - отозвался он. - Заодно не забудь назвать именно Джеймсом. Голландец сплюнул и, судя по звуку, завозился, поуютнее устраиваясь в не слишком теплой камере. "Большие люди собираются вложить в эти места большие деньги, Тин-Пэн. Если только здесь и вправду есть то, о чем говорит этот умник. Ты должен выяснить, что именно он тут ищет - уголь, как он говорит, или все-таки что-то подороже. В Черных холмах полно золота, ты знаешь, а Черные холмы отсюда не так уж далеко. Кое-кто шепнул - Уотсон играет нечисто. Я хочу, чтобы именно ты разобрался с ним, малыш". Винсент Жаме*, говоривший это, больше всего ненавидел, когда его прозвище произносили как Джеймс. - Что, сукин сын, будешь нюхать всю ночь своего китаезу? - раздалось из-за деревянной переборки, разделявшей две камеры. Бродяга, сидевший там, кажется, тоже не успел пообедать и поужинать, оттого изливал злость и досаду на соседей по кутузке. - Господин шпрехшталмейстер**, вашей реплики еще не было, - все так же не открывая глаз, звучно и внятно ответил Мо. Непонятное слово заняло пьяный ум, и дальше бродяга только бранился, но так глухо, что на это вполне возможно было не обращать внимания. - Что это "шпрехшталмейстер"? - негромко осведомился Голландец, которого неизвестное слово тоже занимало. - Фамилия моего отца, - с усмешкой ответил Мо. Рамакер хрюкнул, что должно было изображать смех. - А ты всегда говорил, Мозес Фрост, что твой папаша был сыном китайского богдыхана... - буркнул он и повернулся на другой бок. - Здоровы вы врать, желтозадые. "Побочный внук китайского богдыхана! Проездом из Монголии и только три дня! Удивительная гибкость и тайны эквилибра! Предсказание судьбы по методике европейской прорицательницы и медиума мадам Ленорман!" Папаша Гросс заказывал афиши всегда сам и собственноручно притаскивал их из типографии - отпечатанные неряшливо и, как правило, в две краски, черную и желтую. В Папаше Гроссе было не более четырех футов роста, но большая голова с выпуклым лбом мыслителя и мудреца, живописные длинные лохмы и густая полуседая борода делали его облик внушительным и даже библейски величественным, особенно когда они въезжали в очередной город и Папаша восседал на покрытом старым ковром кресле, воодруженном на влекомой семью белыми собаками тележке. В этой карликовой повозке и в том, как Папаша недвижно возвышался на своем кресле, было что-то до того царственное и вместе с тем жуткое, что даже у уличных мальчишек и подвыпивших бездельников пропадало желание зубоскалить. Сколько себя помнил Мо, Папаша всегда читал истрепанную Библию, причем с особенным вниманием прочитывал он Пятикнижие, и едва не на каждую фразу находилось у него свое толкование. Когда завсегдатаи закулисья, которые находились едва не в любом приютившем цирк городе, рисковали спрашивать Папашу Гросса, как же столь благочестивого человека угораздило пойти в циркачи, он всякий раз, смотря куда-то между пуговиц жилета (если таковой был) или рубашки вопрошающего, цитировал апостола Павла - "Ибо когда мир своей мудростью не познал Бога в премудрости Божией, то благоугодно было Богу юродством проповеди спасти верующих". В плохие дни Папаша, вынужденный вынимать из запертой замком кассы скудные сбережения, чтобы рассчитаться за корм животным и купить провизию, бубнил про тучных коров, пожираемых заживо тощими - "только косточки летят". И отправлял некоторых из своих артистов, в том числе и Мо, добывать средства - что-то вроде отхожих промыслов. А подсчитывая выручку в удачные дни, Папаша всякий раз говорил, что считает себя куда удачливее того фараона, дочь которого нашла когда-то тезку Мо в тростниковой корзине*. О том, что его нашли в корзине в морозную февральскую ночь, Мо слышал, кажется, с тех пор, как вообще научился слышать и понимать, то есть все четверть века своей жизни. И воспринимал это столь же естественно, как и то, что за зимой приходит весна, а за весной - лето. О той же или тех, кто положил его в корзину и принес к вставшим на ночлег у речки цирковым кибиткам, он предпочитал не думать вовсе. За весной шло лето, за летом осень, а они нигде не задерживались надолго. "Ни один город не стоит дороги", - говаривал Папаша Гросс. И в самом деле - не все ли равно, в каком городе балансировать на кожаной платформе, закрепленной на лошадиной спине, слышать тяжелое хриплое дыхание большой белой кобылы и ловить темп, на который нужно оторвать себя от шаткой устойчивости платформы, пролететь в кольцо и снова приземлиться на мерно качающуюся конскую спину. И не все ли равно, где именно поднимется старый полотняный купол, из-под которого так жутко срываться с трапеции и лететь навстречу страшным цепким рукам акробата - или в опилки, как было один раз, когда у трапеции невовремя ослаб трос и "побочный внук китайского богдыхана" едва не разбился насмерть. Из окна камеры тянуло свежей прохладой, и это было лучше, чем застоявшееся смрадное тепло. Это было похоже на ночлеги в их старом щелястом цирковом фургоне, на сене рядом с белой кобылой, которая иногда снисходила до того, что ложилась и грела озябшего мальчишку своим телом. Мо подвинулся поближе к окну и сжался в комок, сохраняя тепло. Спать. Нужно спать - чтобы завтра были силы. Во сне было все как обычно - за все двадцать пять лет его жизни сны Мо Фросту, по прозвищу Тин-Пэн, либо не снились вовсе, либо приходили одним-единственным видением: встающим над шелестящей тростником речной заводью огромным ярко-рыжим солнцем. И такая от этого солнца наваливалась жуткая и сладкая тоска, что просыпался Мо с повлажневшими ресницами и весь день после того был сам не свой. Однако в зябкую весеннюю ночь солнце не поднялось, вместо него невнятную черноту сна сменила давящая на голову тревожная томность. Мо вскочил, распахнув глаза и слепо пялясь в темноту. "Вставай". *** Говорят, что умный человек всегда может расслышать, как и когда поворачиваются шестеренки в его судьбе - но это не что иное, как самое наглое вранье. Подобное умеют слышать разве что те, в ком еще чуется животное, земное и живое, не иссушенное цивилизацией - или уж мудрецы, преодолевшие великую сушь рациональности, как пилигримы пустыню. Генри Уотсон не относился ни к тем, ни к другим. Он верил в судьбу лишь настолько, насколько может в нее верить не слишком удачливый, умный и достаточно смелый человек, побитый жизнью настолько, чтобы не иметь иллюзий относительно нее. Тяжелая болезнь отца, собственные неудачи в качестве колониального военного чиновника в Индии - Генри, в отличие от младшего брата, был человеком чрезвычайно амбициозным и уж никак не смог бы, как Джон, удовольствоваться судьбой полкового врача, - уже в Новом свете бегство старшей дочери из дому с человеком, по всеобщему мнению ее недостойным, и наконец тяжелое душевное состояние жены, страдавшей чем-то вроде черной меланхолии, лишило Уотсона всяких розовых очков, если они у него вообще когда-либо были. Переехав с полгода назад в Саутпорт, в унаследованное им, как старшим из живых родственников, поместье, прежде сдававшееся в аренду местному фермеру, а теперь вернувшее название "Шафрановые холмы", он надеялся на подвернувшееся выгодное дело, на работу по своей едва не забытой уже специальности химика и геолога. А еще думал о том, чтобы рассеять переменой обстановки состояние жены, которая после бегства Эллен, своей любимицы, все более погружалась в апатию и меланхолию и с трудом переносила даже солнечный свет. Уотсону казалось, что все эти невероятно счастливые совпадения есть следствие того, что в жизни своей он вышел на какую-то особенно прямую верную дорогу, по которой бог - или же мировой разум, как он чаще именовал внешнюю силу, повелевающую мирозданием, - поведет его к процветанию и чему-то, сладостно схожему со счастьем. И верно, таинственная тишина и уединенность поместья, простота и непритязательность житья-бытья маленького городка несколько оживили Виргинию Уотсон, так что она даже стала выходить завтракать, обедать и ужинать вместе с мужем и младшей дочерью и приказала в своей спальне повесить тонкие светлые шторы, чтобы, как она сказала, не мешать солнцу и луне. Однако просветление было недолгим - все чаще Виргиния, сев за стол, ничего не ела и молчала, не поднимая глаз, перекладывая с места на место приборы, тарелки, салфетку и бокалы, все больше времени она проводила у себя в комнате, перебирая старые письма, книги, бумаги - бездумно, почти не всматриваясь в строчки, занятая словно бы одним только перелистыванием высохших страниц и вслушиванием в их мертвящий шелест. Но самой большой переменой было то, что состояние жены теперь почти не беспокоило Уотсона - он старался исправно исполнять свои обязанности главы семьи, но сердце его закрылось для жены, оставшись открытым только для младшей дочери. И даже в отношении Ады - Ариадна было ее полное имя, тяжеловесное и совсем не идущее сутуловатой, немного неуклюжей и стеснительной девочке, - Уотсон был порой нехорошо подозрителен, хотя девочка ничем не напоминала свою красавицу сестру, а скорее пошла нравом и повадкой в отца. Отец и дочь много времени теперь проводили вместе, выезжая по выходным, а порой принимая приглашения немногочисленных жителей Саутпорта, кого английское кастовое сознание Уотсона полагало людьми, подходящими для знакомства. На словах, однако, Уотсон был в равной степени учив со всеми, от рабочих, нанятых им для того, чтобы долбить и копать неподатливый грунт холмов в паре миль от старого русла реки - холмов, где должен был быть уголь, - до мирового судьи, гордившегося своей парой караковых быстроногих коней, запряженных в шарабан с лакированными крыльями, и своими шелковистыми темно-каштановыми бакенбардами. Так шла зима, и пришла весна, и зазеленели холмы. А в доме мирового судьи отмечали его рождение, и праздничная вечеринка, ничем не отличающаяся от таких же вечеринок в доме доктора, шерифа, хозяина кожевенного заводика и владельца лесопилки, затянулась допоздна. Уотсон и его дочь были приняты вполне хорошо, однако уезжал Уотсон из дома судьи без сожаления. И без сожаления он согласился подвезти шерифа, который выпил чуть больше, чем позволял себе перед тем, как взобраться на свою лошадь. Шериф, мистер Риксон, - довольно молодой еще, крепенький, голова без шеи словно вдвинута в плечи, - весь вечер делал вид, что флиртует с дочерью Уотсона. Ариадна как всегда жалась в угол и сутулила спину, сворачиваясь в себя, как в раковину, мяла руки - всегда холодные, даже в самую жару, отчего врачи матери, мимоходом взглянув на дочь, ставили ей малокровие и прописывали есть сырую телячью печень. Но шериф не отставал, и Уотсон снисходительно одобрял попытки расшевелить его Аду, хотя втайне был доволен, что дочь едва отвечает навязчивому кавалеру. Вот и теперь шериф слегка заплетающимся после возлияний голосом рассказывал о разных разностях, так, словно Уотсоны только вчера прибыли в Саутпорт и ничего тут не знали. Двуосная повозка, которую Уотсон купил не более месяца назад, уже обнаруживала все признаки пожилого возраста, жалобно поскрипывала и покряхтывала на подъемах и спусках, но мышастая кобылка бежала резво, а ночь была светлой, несмотря на то, что от луны осталось чуть больше половины. Ударивший церковный колокол, и крики, и шум толпы, бежавшей туда, где небо ненатурально засветлело, никак по разумению Уотсона не тянули на глас судьбы. И столбы дыма и пролизывающие их языки пламени, поднимающиеся от тюрьмы, - разве мало случается в мире пожаров? Шериф, однако, вопросительно икнул и, поворачиваясь всем туловищем, уставился на пожар. - Чего столпились? - буркнул он. И сам потянул из рук Уотсона вожжи, сворачивая коляску к зданию "кутузки" - ибо маленькое зданьице не вполне заслуживало звания тюрьмы. Крики и возгласы толпы смешивались с ревом, руганью и божбой, рвущимися из тюрьмы - даже не верилось, что исторгал весь это рев всего один человек. И пока шериф, вылезши из коляски, ковылял к своим владениям, Уотсон с дочерью замешались в толпу, окружившую тюрьму - и больше всего было людей там, куда выходили решетчатые окна камер. *** "Не успокоилась? Не смирилась? Тебе не уйти, Джиллиан, холмы не отпустят..." Молчит. Не заставишь слова сказать. Тогда пусть проклятие заденет ее щенка - если уж он дерзнул объявиться в этих местах. *** "Вставай..." Сна Мо не запомнил, только ощутил нежную ладонь, тронувшую его за плечо - с такой бесконечной ласковой любовью, какой он никогда в жизни не знал. "Вставай". Камеру заволакивало дымом, из-за стены послышались вскрикивания, а потом тоскливый натужный вой. Голландец, прикорнувший у противоположной стены, не шевелился. "Издохнешь, как крыса", - Мо показалось, что кто-то вдохнул эти слова в его сознание - каким-то другим путем, помимо слуха. С ненавистью, с застарелой злобой, заскорузлой, как засохшая в волосах кровь. И это было страшнее, чем выбивающий из легких воздух дым и треск пламени в соседней камере. Никто не станет спасать его, отчетливо осознал Мо. Никто, если не поймет, что в камере вместе с ним гораздо более ценное в глазах жителей Саутпорта человеческое существо. И он, кашляя и стараясь вдыхать как можно реже, подтащил к зарешеченному окну потерявшего сознание Голландца Рамакера - так чтобы снаружи видно было в основном его лицо, мучнисто-белое сейчас в лунном свете, будто Голландец гримировался под грустного клоуна, да так и бросил, не окончив. И к рукам, тонким и слабым, которые протянулись снаружи, помогая, удерживая Рамакера у окна, он не приглядывался - не до того было. Только касаясь этих рук, вцепившихся в рубашку и жилет Голландца, он ощутил, что они горячи, что жару их не мешают ни тонкие перчатки, ни плотная ткань рукава. Мо случалось попадать в переплеты, случалось, и не раз. И всякий раз он был готов к тому, что переплет станет последним, и всякий раз сохранял хладнокровие, потому что несмотря на то, что живое в нем жаждало выжить, разум его никогда не боялся смерти. Но сейчас происходило странное - он не чувствовал дыхания смерти. Не чувствовал, несмотря на дикие вопли в соседней камере, несмотря на гул и потрескивание огня и забивающий глотку густой дым. Не чувствовал - потому что рядом ощущалось чье-то теплое, живое и бесконечно любящее присутствие, окутывающее его словно бы коконом. А еще потому, что были руки, помогающие удерживать напарника у окна, давая ему дышать. *** Уотсон едва преодолевал странную сонливость, навалившуюся на него и не дававшую ни двинуться, ни поднять руки. Едва позволяющую помнить, где он, кто он и какой сегодня день, и сообщавшую всему окружающему ощущение нереальности, плоской картинки фантаскопа***, где уродливо кривлялся в клубах серного дыма призрак Марата. Сонливость не давала даже ужасаться зрелищу мечущейся в огненном плену истошно визжащей человеческой фигурки, тому, как охватывал ее огонь - сперва лениво, со спины, словно просил, пока не слишком настойчиво, оторвать руки от решетки. А потом огонь, озлясь, яростно бросился вперед, превращая человека в живой факел. Но вдруг среди смолкшей, ужаснувшейся толпы прокатился слитный гул, и люди отхлынули от тылового фасада тюрьмы, встречая шерифа, который с видом триумфатора волок из передней двери не вполне пришедшего в сознание молодого человека в хорошего покроя костюме. С другой стороны щеголя поддерживал молодой азиат, время от времени отчаянно кашляющий и с трудом переводящий дыхание. В это мгновение Уотсон вдруг ощутил словно бы дуновение - движение воздуха или же мирового эфира, не холодное, не горячее, но полное такой ненависти, что его аккуратно стриженые волосы встали под шляпой дыбом. И вся сонливость стала исчезать - реальность вокруг перестала быть плоской, деревья и холмы приобрели объем, луна перестала казаться фонариком фантаскопа, а люди стали людьми. И шериф, втолковывающий Уотсону, что пострадавший был заключен в камеру по недоразумению, и что маршал, допустивший самоуправство, будет строго наказан, легко убедил англичанина отвезти молодого клерка фирмы "Мид-Вест Коал Лимитед" в "Шафрановые холмы". Уотсон с трудом, но вспомнил, что ему сообщали о приезде доверенного лица из компании, по поручению и на деньги которой он вел исследования в холмах у старого русла. - Ваша дочь - необыкновенно милосердное существо, - пробормотал шериф. И только тогда Уотсон заметил, что Ады рядом нет. Он беспокойно заозирался, отыскивая дочь и вполуха слушая шерифа, который с преувеличенным восхищением говорил о том, как храбро мисс Уотсон помогала несчастному, оказавшемуся в тюрьме по недоразумению и из-за излишнего служебного рвения маршала Мак-Кормика. Потом шериф принялся сетовать на неприятности, которых не оберешься из-за смерти старика Финча, которому не повезло дождаться, пока он, шериф, откроет тюрьму и отопрет камеры. С трудом все пятеро втиснулись в четырехместный шарабан, шериф продолжал то сетовать на тупость маршала, то отпускать разной степени галантности замечания о необыкновенной храбрости Ады - которая снова сжалась в уголке экипажа, снова свернулась в раковину своего тела, - а Уотсон все не мог оправиться от ощущения на себе злобного взгляда и от мыслей, что он где-то и как-то промахнулся и теперь уж ничего не исправить.
Примечания:
Отношение автора к критике
Приветствую критику в любой форме, укажите все недостатки моих работ.
Права на все произведения, опубликованные на сайте, принадлежат авторам произведений. Администрация не несет ответственности за содержание работ.