***
«Мастерская» оказалась небольшим чердаком в одном из домов старого города. Весь город, по сути, был старым, но одни дома всё же дотягивали до состояния жилого помещения, а вот каменные лачужки этого района подобным похвастаться не могли. Однако, место было уютное — в углу лежал матрас с небрежно наброшенным поверх пледом, из маленького окошка под крышей слабо пробивался лунный, мертвенный свет. Мольберт было невозможно не заметить — он стоял посреди комнаты, поставленный так, чтобы вечернее солнце могло хорошенько его осветить. Другие картины опасливо прислонялись к стенам, задом ко мне и краской к деревянной обшивке. — Тут бардак, но извини, я не ждал гостей, — снова виновато заговорил Данко и хотел добавить еще, но застыл у всё еще открытого люка в полу. Пожалуй, он просто увидел, как я смотрю на картину. А смотрел я не веря своим чертовым глазам. Если наброски вызывали у меня легкий диссонанс, то картину я ожидал бы увидеть даже не в Лувре, но в частной коллекции некоего миллиардера, но никак не здесь, в небольшой комнатке под крышей старого дома. В чем-то эта картина была совершенно академичной, с четким движением кисти и реалистичными чертами, но при этом полотно обладало душой. Трепетной, слабой, человеческой душой. Я стоял перед ней завороженный, как от взгляда Горгоны Медузы обратившись в каменное изваяние. Сигарета обожгла мне пальцы, дотлев, и они судорожно разжались. Знаете, я по прежнему так и не узнал, действительно ли выгляжу так, как на той картине. Незнакомец, сидящий на масляном песке, был вроде моим отражением — как отражает человека не зеркало, но чужой взгляд, но взгляд очень чуткий; большей частью картины был пейзаж — просто пляж, море и камни, тусклый маяк как точка на горизонте, и силуэт находился достаточно далеко, чтобы черты его лица стали смутными росчерками. Но весь облик и всё настроение картины говорили о чем-то, что не говорят вслух. Такое не вытащишь из человека — а, тем более, из меня — даже под страшнейшими выдумками Испанской Инквизиции. Но Данко смог, просто сидя в нескольких метрах правее вдоль берега и изредка поглядывая в сторону мрачного парнишки с вечным огоньком сигареты у тонких губ. Нервно дернулся кадык — я сглотнул, отмирая от своего мгновенного шока. Вынудил себя сделать шаг, вплотную приблизившись к полотнищу; пришлось даже немного наклонится, опираясь руками об острые колени. Возможно, всё это видел только я. Ведь ты всегда ожидаешь увидеть собственную тайну в чужом исполнении. Всегда ожидаешь, что новое лицо увидит в тебе большее, чем ты сам смог за долгие годы своего существования. И я по прежнему не знаю, что ощущали другие, глядя на ту картину. Но мне хочется верить, что самую страшную из тайн. Тайну бесконечного земного одиночества, скрытого в самых древних существах этого мира и, случайно, в смутном силуэте у ленивых волн. — Знаешь, это лучшая картина, что я видел за последнее время, — наконец-то прохрипел я, чувствуя, что несчастный художник скоро начнет сползать по стенке. Уточнять, что «последнее время» было примерно сотней лет, я не стал. Хотя очень хотелось. — Ты не шутишь? — подступая ко мне уточнил юноша, опасливо покосившись на мольберт. Как будто боялся, что некий злоумышленник в его отсутствии подменил его мазанину неким шедевром. — Нет, — я выпрямился и посмотрел ему в лицо. — по-моему, ты чертов гений. Данко слегка порозовел щеками и хотел было что-то ответить, но нечто в моем лице его отвлекло. Впрочем, я догадывался, что. В конце концов, я тоже смотрел в его глаза, озаренные слабым светом чердачной лампочки. Они оказались серыми, как вода в горстях. Не голубые, не синие - нежные, бледного цвета... Мои глаза были ржавыми, однако он, казалось, смотрел в них с тем же восторгом, что и я. — Так вот какие они, — проговорил он задумчиво и смутился, даже сильнее, чем когда я похвалил его, — Прости. Тебе правда нравится? — Конечно, — я не подал виду, но его лицо в тот момент наполнилось таким трепетом, что трудно было не рассмеяться. — Тогда, — он замялся, по прежнему глядя мне в глаза. В его зрачках мысли мелькали так быстро, что я не успевал их ловить. — Тогда ты был бы не против, если я попрошу попозировать для портрета? Я вопросительно изогнул бровь и уточнил: — Зачем тебе мой портрет? — Понимаешь, Марк, — моё имя он назвал с небольшой запинкой, наверняка опасаясь, что с такими глупыми просьбами к человеку не стоит обращаться так фамильярно. Если бы он знал, что человеком я не был, запинок не возникало. Впрочем, как и меня в его крохотной комнатке поздно ночью в приморском городке, где исчезновение одного человека из толпы мало что значит. — Таких лиц, как у тебя я раньше нигде не встречал. В глазах его явно прочиталось, что не только лиц, но вслух это озвучить он не решился. — И? — И мне очень не хочется терять возможность нарисовать такое лицо на своей картине. Я знаю, что это очень нагло, но… Я вздохнул. Перевел взгляд на картину, что домокловым мечом застыла между нами. Она была большой. Глядя на неё, ты переставал замечать комнату, и оставался только шелест волн и запах соли. — Я не смогу позировать тебе днем. — Ничего, — бойко возразил он, воспрянув духом, — Мне хватит света ламп. — А еще я буду приходить, когда удобно мне. — Идет! — он порывисто обнял меня, всё же вынудив пошатнуться — от неожиданность. Воробьиное сердце художника билось быстро, как у настоящей птицы. — Спасибо, Марк. Я неловко усмехнулся. Так начались мои визиты в его дом.Часть 1
2 мая 2017 г., 17:23
Волны лениво касались берега, хотя у линии горизонта не было штиля. Море шумело, лязгало миллиардами зубов, силясь схватить плывущих на больших парусных гробах и тех, кто сидел на песке, глядя на стихию с неуместным пренебрежением. Странный рок меня преследовал: куда бы я не шел, всё равно возвращался к большой соленой воде. Океан ли, море — волны были всё те же, драконьими гребнями над темной водой; нежным касанием к босым пяткам и подвернутым штанинам. Мне нравилось приходить к воде и подолгу смотреть на влажную полосу прибоя, на то, как волны разбиваются о камни. Этот берег не был для легкомысленных заплывов, нырков, прыжков, детского плесканья на мелководье. Он принадлежал только самому себе. Далеко слева горел маяк, не так далеко была пристань. Кипела жизнь, загружались и разгружались судна, бранились матросы, но здесь казалось, что время остановилось.
Портовые городишки всегда были прелестны, хотя бы для таких, как я. Много новых лиц в толпе, гогочущие шлюхи и пьяные грузчики, незамкнутый круг прибытий и отправлений. Никто не замечал ни меня с моей хищной мордой, ни моей тайной охоты. Вокруг было полно тех, кто привык к странностям публики. Жаль, но всё тот же рок раз за разом уводил меня обратно к суше, дальше и дальше к центру континета. Наверное потому, что жизнь не может быть такой простой.
Эту и следующую ночи я мог прожить без крови — с легким ощущением голода, но мог. Я сидел на песке, покуривая сигареты, и всё реальное напоминало сон. Море всегда казалось мне настоящим, старик-вода ведь был куда старше и меня, и самого древнего существа, живущего на Земле. Иногда мне думалось, что он древнее даже самой смерти. Пахло йодом, солью и никотином, до колена мокрые поблескивали обласканные волнами ноги. Мысли думались сами собой. Горизонт гремел.
Кто-то зашуршал по песку — быстрыми, широкими шагами; у воды песок засасывал тебя по щиколотку при малейшем промедлении. Чье-то потревоженное сердце громогласно забилось у меня над правым ухом. Незнакомец громко отдышался, и я терпеливо ждал, окликнут меня или нет.
— Прости, что беспокою, — наконец-то заговорил молодой, мальчишеский голос. Я поднял глаза. Правда, мальчишка. На вид ему было лет двадцать — черные, коротко остриженные волосы, открытое, доброе лицо. Воробьиные лапки рук с черными кончиками пальцев. Парусиновые брюки и рубашка с закоченными рукавами.
Едва ли мой собеседник был красив, но очень мил. И даже в том, как он обратился ко мне, было столько трогательной вежливости, что старый злобный я внутренне рассмеялся.
— Ну? — сигарета, видно, его смутила — он посмотрел на её оранжевый огонек и торопливо отвел взгляд, старательно пытаясь смотреть в мои глаза. Прости, парень. Мои глаза едва ли лучше сигаретных окурков. В тусклом лунном свете я не смог рассмотреть цвет его глаз, но они были большие и глубокие, как океанское дно.
— Не против стать частью моей картины?
— Картины? — я оскалился; посмотрел через его плечо — на месте, где он сидел, торчал воткнутый в песок карандаш; лежал рюкзак и выключенная лампа. — Кто в здравом уме будет рисовать ночью?
— Я, — просто ответил парень, улыбнувшись. Одного зуба ему не хватало, еще два — кривились, бунтуя против зубного ряда. Но это странным образом только придавало горе-художнику очарования. — Ночью всё выглядит иначе.
Я хмыкнул, но промолчал. Конечно, он был прав. Но мне не хотелось давать ему лишних тем для разговора.
— Так ты согласен?
— Валяй, парень, — я пожал плечами и затянулся порядочно истлевшим бычком, — Кричи, если буду мешать творческому процессу.
Он просиял. Подал мне руку — теперь я понял, что она была измазана углем — я сдержанно её пожал. Его рука была тонкой и сухой, моя — холодной и жилистой. Его это не смутило.
— Я Данко, — он снова улыбнулся. Я кивнул:
— Марк. Покажешь потом, что вышло.
Он серьезно кивнул и размашистыми шагами зачавкал песком обратно к своему насесту.
Я и раньше его видел. Он часто, как я, приходил на берег и смотрел в, казалось, безбрежную водную гладь. Пару раз он приходил с синяком под глазом, с разбитыми губами, с мокрым, покрасневшим лицом. И сидел у воды, молча принимая её утешения, спокойный и тихий. Данко был невезуч, как висельник, и талантлив, как Дьявол. Что-то в этом определенно было. Я затушил сигарету о песок и зажег новую.
Но остальную часть ночи сидел практически неподвижно.
***
С тех пор он стал приходить чаще, как, впрочем, и я. Смешно было сворачивать шею очередной беспокойной жертве, в уме прикидывая, не опоздаю ли я к приходу своего забавного маэстро. Он обычно приходил ко времени, когда день окончательно уступал власть ночи. А ночь, в свою очередь, бледными руками охватывала и берег, и темные воды, и меня, с вечной сигаретой в зубах. У Данко с собой всегда была сумка с бумагой и угольный стержень, изредка сменяющийся карандашом. Еще лампа — что-то вроде фонарика на длинной ручке. Мне было сложно понять, как пусть светлой, но всё еще ночью можно было рассмотреть окрестный пейзаж достаточно для хорошей картины, тем более, человеку. Но парнишку это никак не смущало — он увлеченно шуршал по бумаге, и я то и дело ощущал на себе его короткий, хваткий взгляд. Впрочем, во время «позирования» я быстро забывал о его присутствии. В конце концов, ночь была темна и прохладна. Ветер приятно поглаживал миллиметровый ежик на затылке. Сигареты отдавали не горечью, но солью. Жизнь была прекрасна там, у берега, особенно в дни, когда там был Данко.
Когда я почти забыл о своей роли живой декорации, в очередной мой приход мне даже не дали коснуться песка. Мальчишка подбежал так стремительно, что его хрупкое тощее тело врезалось в меня, как в фонарный столб. Мне бы следовало хоть бы пошатнуться, но я только выжидательно на него посмотрел, и Данко, краснея, рассыпался в извинениях.
— Ты просил показать, что получится.
— Да, — коротко подтвердил я, намекая, что увидеть результаты жажду, как и раньше, нестерпимо.
Он ткнул мне в руки несколько листов, смущаясь еще больше. Однако глаза его загорелись страстно, как у безумца.
— Это только наброски, — как бы оправдываясь заметил он.
И это правда были наброски. Черное по белому, четкие линии и хаос движений его воробьиной руки. Чудовищно прекрасный хаос. Пускай это был только уголь, Данко удалось придать глубины каждому штриху; свет и тень спелись и отплясывали жгучее танго просто на этих тонких листах, а в позе сидящего у берега индивида можно было увидеть и взгляд, и настроение, и нрав. Я перевел взгляд на юношу, и он, кажется, неверно истолковал моё поражение. В глазах его мелькнула тень испуга.
— А где картина?
— В мастерской, — полотнея лицом ответил он, но огонь продолжал поблескивать в его глазах.
— Покажешь мне?
Он замялся, прикидывая, что высокий и хищный типчик вроде меня может сделать с ним в замкнутом пространстве, но, в конце концов, кивнул. Даже улыбнулся, обезоружив этой своей наивно-детской улыбкой всех грешников в радиусе пятиста метров. Если бы я и хотел сотворить с ним что-то ужасное, то после такой улыбки точно бы не смог.
— Конечно. Я проведу.