Осенняя мазурка

NC-17
Завершён
248
5
автор
Зима. соавтор
Размер:
84 страницы, 40 247 слов, 12 частей
Описание:
Примечания:
Посвящение:
Публикация на других ресурсах:
Уточнять у автора / переводчика
248 Нравится 238 Отзывы 77 В сборник

Часть VII. Плод от древа познания

Настройки
Наружно Татьяна была спокойна. Как прежде, поднималась до света, как прежде, выпивала шоколад, проглядывая список дел в надушенной записной книжке, как прежде, озабоченно смотрела на часы и стремительно и плавно проходила по дому или подхватывала юбку, усаживаясь в экипаж, чтобы ехать по делам и с визитами. Все так же проверяла уроки Мари и целовала ее в кудрявую макушку, допоздна сидела за книгами или в гостиной, занимая посетителей светской беседой. Ездила в оперу и по домашним концертам, на рауты и в Павловск. Ничего не менялось — внешне. Но каждую ночь Татьяне снилась деревня, мать и Ольга, лицо старой няни в тусклом свете единственной свечки, золотая луна в растворенном окошке и ломкий блеск морозных узоров на стеклах… Свобода. Юность. Мечты о счастье. Тени ангелов и героев у изголовья, таинственные дорожки заросшего парка и темные гроты, где ей являлись видения небывалой судьбы и страданий… Стоило ей хоть немного успокоиться и отвлечься днем, как вблизи, почти у плеча, появлялся Онегин. Он преследовал ее в свете и приходил домой, допоздна сидел с князем, как нарочно, вспоминая полудетские проделки и шалости молодых годов. И все время посматривал на Татьяну с немым укором во взгляде, будто вопрошал: «А ты помнишь? Помнишь? Тебе есть ли, что вспомнить?» Он был ее «черный человек», пришедший по бессмертную душу, и она вспомнила все, как на Страшном суде. Появление Онегина перевернуло ей сердце. Как будто сомнамбулой подошла она к краю пропасти, а теперь проснулась и в страхе качалась над бездной. Ее размеренная, заполненная делами жизнь казалась ей мелкой, пустой и праздной, благотворительные занятия — лицемерием, умные беседы — напрасным сотрясением воздуха. Она задыхалась от роскоши, не могла выносить свет без глубокого раздражения. Она была страшно несчастна, испугана и старалась скрыть от друзей и домашних обуревавшее ее отчаяние. Иногда ей казалось, она их всех презирает. Иногда — что нужно тотчас признаться. Рухнуть в ноги князю, выпросить у доктора целебные капли, наплакаться на пухлых коленях бабы Грипы — и успокоиться наконец, чтобы снова жить с ними и как они. Но домашние ничего не замечали — светская жизнь хорошо ее вышколила — и Татьяну охватывала бессильная злоба на то, что никто, никто ее не может понять! Друзья бы ее тоже не поняли. Высочайшая ее покровительница, государыня Мария Федоровна, пришла бы в ужас, лишь заикнись Татьяна о бессмысленности их филантропических стараний. Великая княгиня Александрина отдавала себя мужу, детям и дому и не слишком понимала Татьяну, считая ее «синим чулком». Для Вари Потемкиной, смешливой, круглолицей и славной, немного похожей на Ольгу, княгиня G. была недостижимым иконописным идеалом, сошедшим на землю. Варя ее любила и крепко побаивалась. Елизавета Алексеевна медленно воткнула иголку в вышивание, подсела поближе на креслах и стиснула в горячих ладонях дрожащие пальцы Татьяны. — Вам не хватает любви, дорогая. Одна любовь может дать вам и счастье, и страдания, одна любовь может наполнить смыслом пустые и серые дни… Татьяна опешила. — Но, ваше величество… — Да, долг, — перебила ее Елизавета Алексеевна, вставая и нервно прохаживаясь по тихой комнате. — Да, клятвы. Вам трудно, дорогая — ваш муж заботлив и верен. Мне было проще. Поверьте, никогда я не знала такого счастья, как когда была любима, и никогда так не страдала, как когда мою любовь убил брат мужа — во имя чести… Татьяна затаила дыхание, слушая эту сбивчивую, нервную речь. Луиза, государыня императрица Елизавета, всегда немного испуганная, всегда ужасно застенчивая, куда-то исчезла. Говорила женщина страстная, страдающая и примиренная даже не с жизнью — с грядущей погибелью. Но вошел лакей — и она вдруг исчезла, сменившись прежней забитой, лишь изредка показывавшей зубы Луизой, нелюбимой женой государя и невесткой вдовствующей императрицы… «Одно переживание за жизнь, — размышляла Татьяна, возвращаясь домой, когда они наговорились, наплакались и расцеловали друг друга на прощание, чувствуя досадную неловкость после слишком откровенного разговора. — Единственное сильное переживание, и после него — пропасть вечного унижения и страха, которую скрашивают только воспоминания… Нет, это не то — это жизнь поденки, прудового мотылька, который взлетает, чтобы тотчас упасть обратно на воду и, угасая, помнить о миге полета. И это — любовь! Но неужели же, кроме любви, ничего не бывает иного?» Она искала иное повсюду и нигде его не находила. Карьеристы ужасали ее низменностью своих неуклонных стремлений — больше звезд и чинов, больше денег, многосложней почтительное обращение. Умудренные опытом матери семейств проживали жизнь в детях, не заботясь ничем, что выходило за пределы стен детской, а потом, обнаружив птенцов оперенными, изливали на них всю горечь своего одиночества. Простолюдин заботился лишь о щах и каше, да иногда — об оплате оброка. Староста — чтобы его барин не бил в ухо. Солдат — лишь бы выкурить трубочку, избежав полкового учения. И ходил за Татьяной Онегин, который, как он сам говорил, и она знала точно, ничего не желал, ко всему охладел и всем тяготился. Неужели это и есть тот единственный выход?.. И все-таки еще оставалась любовь. Та самая, о которой говорила ей императрица Луиза. Но сама Татьяна уже была не та, что когда-то в деревне марала стихами бумагу, принимая горячие ночные видения за знамение свыше. Она много знала теперь о мужчинах и не находила в таинстве любви ничего сверхъестественного. Хуже того — она была почти уверена, что юный кавалергардский ротмистр Охотников, давший императрице Луизе тот единственный краткий полет в настоящее счастье и подлинное страдание, не стоил всех этих чувств. Дело было не в покойном Охотникове — в императрице Луизе. Она искала полета любви — она нашла его, и все качества предмета ее страсти были только предлогом. Императрице Луизе великий Бетховен подарил великую музыку — у него был свой собственный летящий миг счастья — в творении, и выбор предмета был так же неважен, как самой «Элизе» Бетховена — несчастный кавалергард, зарезанный ночью при выходе из театра. Татьяна совсем, было, уже согласилась с мнением императрицы, примеряя его на себя, и изготовилась помириться на кратком своем полете — вне зависимости от его предмета, и на горьком падении, но тут посыльный подал ей письмо от Онегина. Собственная ярость ее поразила. Как можно с презрением отзываться о свете и при этом быть настолько зависимым от его предрассудков? Как можно говорить о чести и при этом желать лишь обесчестить другого? Она не нравилась ему уездной барышней, когда победа над ней не принесла бы ни шума, ни блеска, он оттолкнул ее, напирая на скуку в простом наслаждении, зато теперь, добиваясь только славы победителя, он ссылался на те самые простые чувственные удовольствия! Письмо это она зашвырнула в огонь распечатанным, все последующие — даже не читая. Гнев застилал ей разум. Она едва не отказала Онегину от дома публично, но сдержалась — и он, слава Богу, сам куда-то исчез на всю зиму. Исчез, покончив тем самым со смыслом жизни в минувшей любви — но посеянная им отрава в ее душе осталась. Проходила слякотная, противная и темная, по обыкновению Петербурга, зима. Немного успокоившись, Татьяна по-прежнему наблюдала людей вокруг. Месье д’Аллейр оказался схож во мнениях с императрицей Луизой, только вместо любви он был обожжен дотла торжеством и провалом революции с ее свободой и равенством. Баба Грипа потеряла детей и дом, заменила их княжьим дворцом в Петербурге и не желала ничего иного, кроме целостности избранного гнезда. Устинья влюбилась в конюха Федора и по вечерам то робко плакала на коленях у барыни, то ворковала в людской со своим воздыхателем. Их ссоры наконец надоели князю, и он велел им либо немедленно обвенчаться, либо обещал разослать по дальним имениям. Они обвенчались — и продолжили в том же духе, видимо, оттого, что потребность в страдании и счастье никуда не исчезла. Доктор Василий Михайлович, циничный, как всякий врач, больше всего на свете любил вкусно покушать, а как старый солдат — покурить в холодке и всхрапнуть подольше. На высокое назначение утолять страдания людей он смотрел, как на пришиванье подметок, или хотя бы так о нем отзывался. Удивил Татьяну Игнатьич. — Что это вы, ваша светлость княгиня Танечка, метаться изволите, или что-то неладно? — спросил он как-то, закидывая в печку в ее будуаре дрова и щурясь на уголья под кочергой. — Смысл жизни ищу, Степан, и никак отыскать не могу, — нервно усмехнулась Татьяна, рассматривая его покрытый старыми шрамами профиль. — На людей поглядите, ужо растолкуете, — он с кряхтеньем поднялся с колен. — А мне, ваша светлость, другого смысла и нету, чем чтобы его высокопревосходительство в мокрой шинелке не ходил, а то враз ведь горячку схватит… И ушел, громыхая своими дровами. Татьяна его не поняла. Хотела пойти к князю G., который лучше других всегда понимал Игнатьича и высоко ценил его мнение, но остановилась, решив последовать совету, который и без того был ей очевиден, и посмотреть хоть еще и на мужа. Расположение императора он принимал как дружбу или приятельство, и императорский дворец числил очередным знакомым домом да еще местом службы. Карьера его продвигалась, но, по-видимому, непосредственно его не заботила. С равным вниманием он занимался мелочами и большими делами, и даже если видимо скучал монотонной работой, полного охлаждения к ней никогда не выказывал. Филантропические предприятия поддерживал, но сам не искал и результатами не гордился. Успехи в сражениях вспоминал с удовольствием, много занимался делами по армии, ценил боевых товарищей — но больше в пекло не рвался и воинского пыла не проявлял. Читал немного, все больше перечитывал, и почти не принимал новое для себя мнение. Прилежно и с удовольствием отстаивал положенные церковные службы, уважал образа в доме, но истово ни во что не верил, а любого мистицизма и просто выносить не мог. Дарил сердечной лаской друзей и домашних, но пылких чувств не проявлял ни к кому, даже к самой Татьяне. Никого не любил до беспамятства и яростно не ненавидел. Иногда ей хотелось спросить, как он постиг такое душевное равновесие. Иногда казалось, что он просто не способен задуматься о глубинных смыслах мироустройства. Скука и охлаждение Онегина, наигранность которых Татьяна теперь прекрасно знала, и то выглядели более натурально, чем эта жизнь — блестящая и при этом рутинная, заполненная работой и развлечениями, согретая теплом и ничем не горящая… Татьяна измучилась бесплодными мыслями и чувствовала себя смертельно усталой. От чего она пыталась бежать, к тому и вернулась — тоска по свободе, по самоуверенной и счастливой юности, которая может еще томиться предвкушением счастья и необыкновенной судьбы, может мечтать о любви и любить… Вспоминая теперь сожженные письма Онегина, она ему почти завидовала — неважно, по какой причине, но он хоть на словах мог сохранить прежнюю пылкость. Но Онегина не было, и она почти тосковала по нему как по единственной ниточке, связывающей ее с прошедшей жизнью, где предвкушение страдания само по себе было счастьем, которого она взять в толк не могла. В темном слякотном Петербурге она скучала по застуженной, выбеленной снегами деревне. Погруженная в неизменные занятия, размышляла, что если бы потратила время, чтобы изучить столько, сколько поневоле узнала сейчас, могла бы принести много пользы и занять немалое место в обществе своими силами, а не с помощью выгодного брака. Если бы так трудилась в родительском доме, своими руками поправила бы состояние семьи, и тогда не возникло бы надобности занимать на поездку в Москву, да и вовсе не пришлось туда ехать. Их уезд, разумеется, не Петербург, но, может, Татьяна была бы счастливее, если бы ее успехи принадлежали только ей? Может, в их достижении и содержался тот смысл, которого теперь ей так страшно недоставало? И может быть, — с горькой иронией говорила она себе, глядя в пылающие печные уголья, — Онегину показалось бы интересным приключение с оплотом не петербургского, но уездного светского общества. Уж скандалу-то, по крайней мере, точно было бы больше, а Татьяна еще бы не знала, как мало общего с любовью имеет любовное наслаждение… Он пришел к ней утром, когда она в десятый раз перечитывала письмо от Ольги, повествовавшее о бедах и заботах уланши в отдаленном полку, но столь жизнерадостное, что сквозь малограмотные французские строчки на дешевой бумаге Татьяна видела лучистую улыбку сестры и слышала ее заливистый смех. За это она простила сейчас Ольге все. И всегдашнее предпочтение матери в детстве, и непроходимую глупость в учебе, и убитого и забытого Ленского, и даже дурацкую гордость ее улана, мешавшую могущественной княгине G. помочь сестре в нуждах племянников. Душа Татьяны была размягчена счастливыми воспоминаниями и нынешним умилением, а рука не поднималась утирать горькие, но исцеляющие, как лечебная микстура, слезы. Онегин исхудал, побледнел, на щеках его горели некрасивые пятна румянца. Безжалостная княгиня G. должна была высказать ему все и сказала, но Татьяна нынешняя не могла не поддаться состраданию, а деревенская девочка Таня, на миг воскресшая из небытия, облекла свои утешения в романтический вздор, которого он так от нее добивался. — Я вас люблю, к чему лукавить?.. Наверное, она лукавила, но в сладкий миг отдыха от долгих страданий она не хотела думать о возвращении боли. Слова ложились на душу, как бальзам на рану — и это тоже было пошлейшим вздором, который приносил утешение. Светской выдержки ее хватило лишь на одно — не дать ему излишних надежд и уйти вовремя, чтобы не сделать из сцены греческую трагедию, где непременно участвует хор. Она ушла к себе, убежала, чтобы наплакаться и хоть ненадолго, но сохранить удивительное чувство всепрощающего примирения с жизнью… *** — Бог мой, явление статуи Командора, — усмехнулся князь, обходя застывшего на месте Евгения и бросая перчатки на закрытый ломберный столик. — Вот только дон Гуан-то посмелее вашего был. Впрочем, ему и повезло покрупнее. — Вы все слышали, — пробормотал Онегин, не глядя ему в лицо. — Достаточно. Даже несколько больше. — Я к вашим услугам, сударь. Князь изумленно поднял брови, и Онегин прибавил торопливо, захлебываясь словами: — Вы желаете сатисфакции — я готов, присылайте секунданта. — Бог с вами, душа моя, — почти ласково ответил князь, помолчав. — За что бы мне желать от вас сатисфакции?.. — он усмехнулся снова, нервно потеребил галстук. — Если бы я стал требовать сатисфакции от каждого поклонника моей жены, я бы давно записан был в душегубы… Онегин сделал протестующее движение, но князь продолжил, будто не замечая: — Бог мой, неужто я не знаю, какое сокровище — княгиня Татьяна Дмитриевна? Половина моих адъютантов готовы землю целовать, где она прошла, а другие не промедлили бы всадить в меня пулю, если бы увидали от нее хоть малый знак внимания! Что ж мне теперь, со всеми подряд стреляться? Кровь бросилась в лицо Евгению, он сжал кулаки. — Я отличаюсь. — Вы так думаете? — по-прежнему ласково переспросил его князь. — И чем же?.. — Да тем, что она любит меня, и вы это слышали! Князь стоял перед ним, сложив на груди руки, и с улыбкой рассматривал с головы до ног — но не вызывающе, а скорее с оскорбительным любопытством, будто перед ним оказался редкий зверь камелеопард или другой какой-нибудь экзотический страус. — Вам-то что с того пользы? — спросил он наконец ровным голосом. — И за что мне стрелять вас, душа моя? Вы княгини Татьяны не знаете, это лед и стальная воля, она не женщина, а шпага, и как сказала — так и будет… Да мне тут пожалеть вас впору! — Берегитесь, князь, вы меня оскорбляете… — начал Онегин, но генерал тотчас поднял руку и покачал головой. — Вы правы, простите. Погорячился. Не каждый, знаете ли, день слышишь такое из уст собственной жены… — он с усилием провел ладонью по лицу, будто стряхивая какую-то паутину. — Ну хорошо, допустим, она вас любит. Тем хуже, если мы с вами перестреляем друг друга, так что дуэли не будет, и не надейтесь. Что же до остального, повторю — вы Татьяну не знаете. Я ей верю, как самому себе, и лишь потому жалею вас, что вижу вашу искренность… Подождите, Евгений! Бог мой, вы слушали меня всегда как старшего друга, как родственника — послушайте же сейчас! Я живу с ней два года, я всегда знал, что она меня не любит — но поверьте, ей долг важнее. Я знаю, что она читает, я знаю, что она думает, я знаю ее суждения… — Ваша светлость, поверьте, это вы очень многого не знаете, — перебил его Онегин, разом обретая привычную дерзость, и повернулся на каблуках. — С вашего позволения… — Прощайте, — сухо сказал князь ему в спину. Постоял, прислушиваясь к замирающему звуку шагов, потом устало опустился в кресло. Рванул крючки на воротнике, распустил галстук. Дотянулся до колокольчика. — Устинья! Горничная появилась не сразу — бежала из дальних комнат. Встала, округлив глаза, сверкая привычной улыбкой и смущенно сминая оборки фартука. — Слушаю, ваша светлость. — Принеси водки, — попросил ее князь, нервно растирая ладони. — Продрог я, на улице сыро. Да княгине не говори ничего, поняла? — Ваша светлость… — охнула она, прижала фартук к лицу. — Может, доктора кликнуть, ежели вам худо? — Сделай, как я сказал, — резко ответил князь. — Не первый день живу, чтоб твои советы слушать. Ступай же! Ну?.. Устинья робко отступила на шаг, потом развернулась и побежала бегом. Принесенную анисовую князь залпом опрокинул в рот, а когда опустил рюмку, напротив него стояла Татьяна, держась за дверной косяк и прижимая вторую ладонь к губам. Глаза у нее припухли, на щеках блестели дорожки слез. — Здравствуйте, Танечка, — ласково и небрежно сказал он, ставя рюмку на поднос и демонстративно растирая ладони. — Там ужасно сыро. В голосе его была плохо скрытая мольба — но Татьяна ее не услышала. Сказала без тени вопроса, изломив нервно тонкую бровь: — Вы говорили с мсье Онегиным. Вы все слышали, ваша светлость. Он устало отвернулся, глядя в камин. — Не будем говорить об этом, душа моя. Вас обвинять мне не в чем, стреляться с ним — не в моих правилах. Считайте, что я не слышал. Татьяна долго стояла молча, опустив голову и изучая вощеный паркет под ногами. Потом сказала негромко: — Хорошо, ваша светлость. Забудем. Он приблизился к ней вплотную, ласково взял за локти. — Бог мой, Танечка, что я мог сделать?.. — Не знаю, — она по-прежнему упрямо смотрела в пол, как рассерженная коза. — Побить меня. Выгнать из дому. — Танечка! Да разве я мог бы вас ударить? — и прибавил, прижимая к груди ее неприбранную голову: — И за что вас-то бить?.. Чем же вы виноваты? Она заплакала тихо и безутешно. — Я не сказала вам. Я должна была сказать вам все, но не сказала… Тогда, в Москве… — Что сказать? Что вы любите и ждете другого? О да, душа моя, вам следовало это сказать! Татьяна растерялась. — Но я… Но я не ждала его… Он ведь… Князь зажмурился на мгновение. Потом открыл глаза, лишенные, казалось, привычной яркости и веселья. Заговорил — очень тихо и явно сдавленным голосом. — Татьяна Дмитриевна, видит Бог, я никогда ни у кого не просил пощады. Но я прошу сейчас — избавьте хотя бы от подробностей!.. — и добавил вполне обычным, хотя и холодно-церемонным тоном: — Простите, душа моя, я вас оставлю. Взял ее безжизненно повисшую руку, осторожно поцеловал — и вышел. Оглушенная, растерянная, Татьяна опустилась в кресло, сжимая голову в ладонях. Все казалось ей слишком нелепым, чтобы быть правдой.
248 Нравится 238 Отзывы 77 В сборник
Отзывы (29)