ID работы: 5533141

Последние гастроли

Слэш
R
Завершён
130
автор
Алисия-Х соавтор
Размер:
79 страниц, 7 частей
Описание:
Публикация на других ресурсах:
Уточнять у автора / переводчика
Поделиться:
Награды от читателей:
130 Нравится 51 Отзывы 18 В сборник Скачать

Глава 1

Настройки текста
15 июля 1896 года. Шерлок Холмс Обычно я на дружбу скуп. Уотсон долгое время оставался моим единственным другом, тех же людей, что считались моими приятелями, было очень мало, и постепенно они все исчезали с горизонта. Были хорошие знакомые — из тех, с которыми связывали деловые отношения в прошлом или настоящем. Чезаре Грацци явился неожиданным исключением из правил. Блестящий музыкант, умница, обаятельный человек, красавец и всеобщий любимец — он многим казался баловнем судьбы, несмотря на то, что его биография, в целом известная широкой публике, была далеко не безоблачной. Чезаре рано остался без родителей. Отец его, родом из Неаполя, скрипач-самоучка, зарабатывал на жизнь игрой по питейным заведениям. Родителей Чезаре унесла холера, мальчик же чудом выжил, но остался совершенно один. На скрипке он учился играть с раннего детства, и ко времени смерти родителей уже иногда выступал с отцом, вызывая вполне понятные восторги у слушателей. Осиротев, он устроился в маленький ресторанчик — его приютил хозяин, дав еду и кров, разумеется, практически все деньги, которые Чезаре зарабатывал, уходили хозяину в карман. Но с мальчиком обращались хорошо. Его совершенно случайно услышал приезжий из Рима, оказавшийся профессором консерватории. Дальше можно было предугадать развитие событий. Всё это звучит, как настоящий роман — по крайней мере, таковым он подавался публике. Однако, профессор Колуссо, надо отдать ему должное, и правда сделал из мальчишки-сироты выдающегося музыканта. До самой своей смерти он оставался для Чезаре единственным наставником и к тому же импресарио. У Грацци была стойкая репутация Дон-Жуана, но на самом деле он просто умел дружить с женщинами, которые ему эту репутацию блестяще создавали. Именно из-за склонности Чезаре к мужчинам я и не рассказывал о нём Уотсону в подробностях. Хватало и фотографии с дарственной надписью: «Mio caro amico». Грацци был человеком странным и очень трудным: многие из его окружения с трудом балансировали на грани между обожанием и полным неприятием. Он презирал критиков, никогда перед ними не заискивал, чтение рецензий всегда сопровождалось у него издевательскими шуточками. Публика его боготворила и буквально носила на руках. На мой взгляд англичанина, пусть и с примесью французской крови, своей игрой он порой слишком уж нахраписто дёргал за душевные струны, но это случалось у него во время приступов мизантропии. Но что касается Грацци в роли дирижёра и руководителя камерного оркестра — это был совсем другой человек. Он создал слаженный коллектив талантливых музыкантов, обладая острым чутьём в выборе вещей, которые придутся публике по вкусу. При этом никто бы не упрекнул его, что он идёт на поводу у этих вкусов — он их скорее формировал. Даже самые заигранные пьесы он доводил до совершенства, и они звучали в исполнении его оркестра будто впервые. Он не боялся экспериментировать. Поскольку я совершенно наглым образом оказался в роли первой скрипки, для меня наступили просто адские дни. Боже мой, как Грацци меня гонял! Этот мальчишка, сопляк, выскочка, пижон, павлин расфуфыренный — как я только его не костерил про себя. Приходя к себе в отель, я падал замертво, иногда забывая поесть, и по ночам мне снились партитуры. Но однажды, во время репетиции, когда мы играли концерт Корелли, и у меня был крошечный кусок соло, за который Грацци уже успел содрать с меня семь шкур, он сделал паузу и сказал: — Вот так надо играть! Прекрасно, синьор Сигерсон. Мы с вами сработаемся. Мне странно признаваться даже самому себе, но эта фраза, произнесенная всё тем же, так раздражавшим самоуверенным тоном, заставила меня почувствовать себя счастливым. Пусть и на очень короткое время. Наше сближение произошло внезапно, во время миланских гастролей. К тому моменту Грацци стал временами забывать о своей роли изверга-дирижёра. Мы общались по-приятельски, много говорили об искусстве. Казавшийся мне поначалу самовлюблённым типом, Чезаре, когда я узнал его лучше, преобразился в обаятельного молодого человека, временами рассуждающего о музыке с восхитительным огнём в глазах, а временами тихого и, по всему видать, смертельно уставшего. Но однажды после концерта я заглянул к нему в номер отеля, и мне стало страшно от того, что я увидел. А увидел я этого чудесного мальчика, сидящего в кресле с перетянутой жгутом левой рукой и со шприцем в правой. Он не успел ещё сделать укол. При моём появлении он быстро и раздражённо развязал жгут и положил шприц в футляр. Правда, когда он увидел, как меня трясёт, его злость быстро прошла, и он испугался моей реакции. Я никогда не отличался красноречием, но когда я услышал слово «морфий», со мной что-то сделалось, и я заклинал, я умолял Чезаре прекратить это, как никогда и никого в жизни своей не умолял. К счастью, мой друг ещё не дошёл до такого состояния, чтобы наркотик стал для него жизненно необходим. Он колол его редко, когда крайне уставал и не мог справиться с нервным перенапряжением, а в работе он не знал меры: он был, конечно, тиран и деспот, но и сам работал, как каторжный. Он не видел иного способа хоть как-то справиться с захлёстывающими его эмоциями. И как мы были с ним в этом похожи! Мы говорили в тот вечер долго и очень откровенно. С этого момента и началась наша дружба. Конечно, это был союз «двух жилеток», если можно так выразиться. Но ни один из нас не жаловался. Мне самому наше общение постепенно стало напоминать методы работы венского врача, к которому отвез меня отчаявшийся Уотсон. По крайней мере, как мне помогали сеансы в Вене, так и Чезаре заметно успокаивался, выплеснув скопившееся напряжение в разговоре со мной. Сам я держался долго, но однажды, не дав ему закончить фразу, вскочил, схватил скрипку и сыграл какую-то совершенно дикую импровизацию — одну из тех, что нарушали сон моего терпеливого соседа на Бейкер-стрит. Я почувствовал облегчение, улыбнулся и поднял глаза на Грацци — тот смотрел на меня с изумлением. — Это... что это было? — спросил он. Я сел рядом с ним, не выпуская скрипки из рук. — Раньше я импровизировал, чтобы... — я замялся. — Чтобы думать. Легче думать. А когда мыслей было слишком много, я колол кокаин. Он посмотрел с ещё большим изумлением. Я не говорил ему прежде о своём прошлом. Когда я упрашивал его отказаться от его привычки, я стыдливо не упомянул о собственных пороках. — Сдаётся мне, что дело было не столько в мыслях, Шерлок, сколько в чувствах. Но признайся: ты не только импровизируешь, ты ещё и сочиняешь музыку. Я кивнул. — Но это такие унылые завывания, Чезаре, что лучше не проси меня что-нибудь сыграть. — И не только попрошу, но и буду настаивать… Трудно представить себе, чтобы я был с кем-то полностью откровенен. Но именно Чезаре смог пробить мою броню. Имелась ещё одна причина, кроме этой, почему я старался не рассказывать Уотсону о нём. Пусть это были и единичные случаи, но мы были с Грацци близки. И пусть сам он называл это «небольшими дружескими услугами», я воспринимал это как близость, пусть и не окрашенную страстью. Одна фраза Чезаре крепко засела у меня в памяти, и пусть тогда была лишь принята мной к сведению, но позже, когда мои отношения с Уотсоном перешли в иное качество, она дала свои всходы: «Не вздумай стыдиться самого себя!» Да, вот так категорично. Чезаре нередко бывал категоричен в суждениях, зато добр и сердечен — всегда. Моя работа в оркестре с самого начала планировалась как временная, и спустя два сезона Грацци нашёл на моё место постоянного музыканта. В отличие от Чезаре, Бруно Санторо был баловнем судьбы. Из хорошей семьи, любимый сын своих родителей, он закончил Миланскую консерваторию, и ему прочили блестящее будущее. Не знаю, при каких обстоятельствах он встретился с Чезаре, но тот рассказывал о новом скрипаче с таким восторгом, что я вполне закономерно подозревал там не только деловой интерес. Конечно, они тут же бросились репетировать двойные концерты Баха. Честно говоря, я даже ревновал немного, потому что мы играли с Чезаре некоторые куски из этих произведений — для собственного удовольствия. Санторо мне так и не довелось услышать, хотя я однажды мельком его видел. Нельзя сказать, что писаный красавец, но лицо тонкое, интересное, и глаза потрясающие. Впрочем, у кого в Италии не потрясающие глаза? Уезжал же я внезапно, получив телеграмму от Майкрофта с известием о смерти миссис Уотсон. — Мне будет очень тебя не хватать, — сказал Чезаре, когда провожал меня на вокзале. Он увидел на моём лице скептическое выражение, и прибавил: — Это правда. По его же лицу я прочёл, что Чезаре сейчас обрушит на меня уверения со всей своей горячностью, и поспешил его успокоить. — Верю, друг мой. Мне тоже будет тебя не хватать. На прощание мы обнялись — так по-итальянски. И мы не потеряли связи. Обменивались редкими письмами, приуроченными обычно к праздникам: Рождество, Пасха, дни рождения. Иногда письма случались и просто так, без повода. Вот только в прошедшую Пасху Чезаре ограничился открыткой, но я списал это на занятость, тем более что он просил «подробно доложить», как у меня дела. Поэтому, когда я прочёл в газетах о том, что оркестр под управлением Грацци прибывает в Лондон на гастроли, я обрадовался возможности увидеть друга. 16 июля. Джон Уотсон Билеты Холмс взял на завтра, но оркестр уже находился в Лондоне неделю, а от синьора Грацци, кроме одной телеграммы, не было никаких вестей. Кажется, мой друг не выдержал, и послал ему коротенькое письмо: во всяком случае, он что-то писал при мне, а потом отдавал конверт миссис Хадсон, чтобы она отправила прислугу на почту. Наконец, сегодня утром пришёл ответ. Холмс развернул послание, прочёл его и кивнул. — Грацци будет у нас вечером, — промолвил он. И продолжал смотреть на письмо, всё больше хмурясь. — Не понимаю, что у него с почерком. Писал-то он, но что с почерком, чёрт возьми? — Позвольте, — я протянул руку, и Холмс вручил мне лист. Письмо было коротким: «Дорогой Шерлок! Я обязательно буду у вас сегодня вечером, в шесть. Простите за некоторую проволочку, но это не гастроли, а просто сумасшедший дом. Чезаре». Написано было по-английски, и буквы выдавали человека, для которого язык этот неродной. Я не сразу попытался понять, что именно в почерке Грацци насторожило моего друга. «Дорогой Шерлок…» Они называли друг друга по именам… — А что с его почерком? — пробормотал я себе под нос. — Хотя… Но, может, он торопился? — Даже когда человек торопится, нажим остаётся прежним. Я ещё раз внимательно всмотрелся в буквы. — Понимаю, о чём вы. Но вполне возможно, что господа музыканты просто выпили после концерта, что такого страшного? — Чезаре никогда не пил. Во всяком случае, не больше, чем я. А вы прекрасно знаете, сколько я себе позволяю. А тут налицо тремор. У скрипача. Холмс говорил короткими фразами — он не просто нервничал, он почему-то был взвинчен. — Дорогой мой, — сказал я мягко, — успокойтесь. Возможно, это просто усталость — физическая и более того, нервная. — Я поднял лист повыше. — Ваш знакомый называет гастроли сумасшедшим домом, а в Бедламе, знаете ли, не до каллиграфии. Дрожащие руки — большая, чтоб не сказать досадная неприятность для любого человека, а тем более для музыканта. Я читал отзывы о синьоре Грацци. «Таймс» называла его вторым Паганини. Впрочем, та же «Таймс» и Лестрейда некогда окрестила величайшим сыщиком современности — за арест преступников, разысканных Холмсом... Но почему мой друг настолько переживал из-за тремора какого-то заезжего итальянца, пусть даже гениального музыканта? Я отбросил в сторону письмо — боюсь, это вышло несколько более резко, чем я рассчитывал. Я знал, что они знакомы, знал, что мой друг некогда играл в этом оркестре — вдобавок первой скрипкой, что, разумеется, сближало его с руководителем — таким же скрипачом, но в моих глазах всё это не объясняло неподдельной тревоги, даже, пожалуй, страха в голосе Холмса, когда он спорил со мной о происхождении полуразборчивых каракулей в присланном ему письме. Холмс сложил листок и спрятал в карман халата. — Возможно, — произнёс он, глядя в одну точку. – Возможно, что это и нервы. Он медленно открыл портсигар, но его пальцы так и застыли над сигаретой. Я чиркнул спичкой о коробок. Этот звук вывел его из задумчивости, он захлопнул портсигар и сунул в карман вслед за письмом. Я молча прикурил сам. Мне не нравилось происходящее. Пока ещё немного не нравилось. Это был человек из прошлого Холмса, прошлого, о котором я знал лишь то, что сам он мне рассказывал. А рассказывал он мало. Из раздумий меня вывел его голос: — Вы знаете, Уотсон, что у меня практически нет друзей. Но есть очень редкие исключения из правил. Чезаре Грацци— такое исключение. У меня есть причины волноваться за него. Я курил молча, стряхивая пепел. В глубине души я понимал, что веду себя, как надувшийся над своими игрушками ребёнок, но никак не мог расслабиться и оставить в покое и Холмса, и его прошлое. Мы и раньше, бывало, молчали часами, каждый занимаясь своим делом. Холмс,погружённый в свои мысли, казалось, не обращал внимания на моё настроение. Я читал книгу по криминалистике, которую мой друг рекомендовал мне, а сам он разбирал какие-то бумаги в своих многочисленных папках. По-хорошему мне бы стоило уйти вечером куда-нибудь и не мешать Холмсу спокойно увидеться с приятелем. Но я решил остаться. Возможно, наблюдав их встречу, я потом сам посмеюсь над собой. Около шести я заметил, что Холмс прислушивается к звукам проезжающих экипажей за окном. Или я уже фантазировал — право, не знаю. Сам я прислушивался к стуку колес с опаской. Пытался читать, но буквы сливались в одно серое пятно. Решил покурить, но не чувствовал даже вкуса табака. Когда Холмс пошёл предупредить миссис Хадсон, что мы — подумать только! — ждём гостя, я понял, что не в силах даже сидеть на одном месте. Вскочил, метнулся в один угол гостиной, в другой — и застыл у окна, разглядывая проходящих мимо и гадая, кто из них окажется возмутителем спокойствия. Наконец к дому подъехал наёмный экипаж, и из него вышел молодой мужчина в элегантном летнем костюме. В руках он держал футляр со скрипкой. Он поднял голову и посмотрел на наши окна. Одновременно с этим в комнату вошёл Холмс. — Кажется, ваш гость прибыл, — заметил я. Он издал неопределённое восклицание и не закрыл дверь, прислушиваясь. Стук внизу, потом миссис Хадсон отворила. Голоса гостя слышно не было, но было слышно, как миссис Хадсон сказала: — Прошу, сэр, он вас ждёт. Холмс отошёл к камину. Наша домохозяйка с любезной улыбкой ввела синьора Грацци в гостиную. Кажется, я готов был его возненавидеть заранее. За то, что он пришёл в наш дом. За то, что Холмс беспокоился о нём. За то, что он был частью прошлого Холмса, которой я не знал. Тем более что Грацци оказался красив, как… я бы сказал, бог, если бы этот человек вызвал во мне иные эмоции. Холмс улыбнулся и подошёл к нему. Они поздоровались и пожали друг другу руки. Шли секунды, а рукопожатие всё длилось, или это уже мой ревнивый бред усиливался. Но тут мне пришлось всем своим видом изобразить радушие, потому что нас уже представляли друг другу. — Очень рад знакомству, доктор Уотсон, — Грацци говорил со странным акцентом. Про нас иностранцы иногда говорят, что у «англичан каша во рту». По идее итальянец, с своим звучным чётким языком должен был бы и наши слова произносить вполне внятно. Я пожал протянутую мне руку, жалея, что решил остаться. После обычного обмена любезностями, мы наконец расселись. Грацци положил на колени футляр с инструментом и каким-то странным жестом погладил его. Я посмотрел на Холмса и насторожился. Видимо, потому что его взгляд, которым он смотрел на Грацци, был странно цепким и встревоженным. — Вы поужинаете с нами, Чезаре? — Нет, Шерлок, спасибо. Я ненадолго. Мне было очень тяжело заставить себя прийти к вам, но и не прийти я не мог, памятуя о нашей дружбе. — Чезаре? — Это вам, — он протянул Холмсу футляр. — Это та самая скрипка. Я хочу, чтобы она была у вас. Он улыбался натянуто, с плохо скрываемой болью. Тут я подумал, что его слегка невнятная речь — это не акцент, это, скорее всего, дизартрия. Мои инстинкты врача тут же возобладали над личным отношением, и я стал внимательно присматриваться к Грацци. — Чезаре, прошу вас, успокойтесь, — Холмс забрал скрипку и отложил её в сторону. Грацци хлопнул себя по карману. — О, забыл. — Сейчас, — Холмс протянул ему портсигар. Грацци потянулся за сигаретой, и я увидел, что его кисти довольно сильно подрагивают. Я решил проверить одно своё предположение, наполнил бокалы бренди и предложил один нашему гостю. — Спасибо, доктор Уотсон. Он закурил, стараясь между затяжками держать руку на подлокотнике. Глоток, который он сделал, вышел очень старательным. Я бы подумал о начинающемся бульбарном параличе, если бы не тремор. Нарушение речи и глотания — это симптомы не единственного заболевания, а множества. В любом случае, весь список внушал большие опасения за жизнь пациента. Что же касается его карьеры музыканта — на ней можно было поставить крест. Мне стало жаль этого молодого, чертовски красивого и такого несчастного человека. Впрочем, подумал я, гордость не позволит ему быть несчастным. Я немного прибавил света и опустился в своё кресло. Грацци взглянул на меня, и я заметил, что его лицо напоминает застывшую маску. Радужка глаз по окружности имела странный, зеленовато-коричневый оттенок. И я даже не мог сказать сразу, чем это вызвано. — Простите меня, мистер Грацци. Я встал и наклонился над его креслом, развернув его голову к свету. Он не препятствовал, а с видом полной покорности судьбе позволил раздвинуть себе веки и осмотреть радужку. — Вы знаете ваш диагноз? Он кивнул. — У меня очень хороший врач. Он не ограничился собственными знаниями, а долго искал…— тут Грацци вдруг запнулся, как будто ему было трудно подобрать правильную фразу. — И в итоге он обратился к доктору Вестфалю. — Мне жаль, — искренне сказал я. — Очень жаль. Я так понимаю, что и ваш врач, и доктор Вестфаль склоняются к тому, что у вас псевдосклероз? И они не стали скрывать от вас правду? Чего уж тут скрывать? Грацци всё равно, считайте, был уже инвалидом. Для него осознание факта, что он не может играть, думаю, было равнозначно известию о том, что он не жилец. — Правда в этом случае не есть зло, — пробормотал Грацци, но Холмс прервал его, обратившись ко мне. — Что это, Уотсон? Что это за болезнь? — спросил он отрывисто. —Вестфаль выделил этот случай в особое заболевание, хотя раньше его путали со склерозом, — пояснил я. — Болезнь ещё недостаточно изученная, но, несомненно… Я запнулся. Грацци посмотрел на моего друга с выражением глубокой вины. — Прости меня, Шерлок, — сказал он по-итальянски и продолжил уже по-английски. — Не знаю, стоило ли мне… Холмс прервал его нетерпеливым взмахом кисти. — Это мои последние гастроли, — продолжал Грацци. — Я не играю уже с зимы, — сигарета плясала в его пальцах, — да и эти… мы были связаны обязательствами. — Он горько усмехнулся. — Мы привезли программу четырёхлетней давности. Его лицо исказилось, но он взял себя в руки. Я искренне жалел человека, сидящего в нашей гостиной. Но вместе с жалостью меня тревожило одно нехорошее чувство, не чувство даже... шепчущий голосок, твердивший мне, что Грацци приехал не просто так, он приехал прощаться, а значит... значит, его отношения с Холмсом были не только дружескими. Эта мысль причиняла боль. Наверное, не меньшую, чем та, что испытывал наш гость. — Возьмите её себе, пожалуйста, — сказал Грацци, указывая на скрипку. — Я хочу, чтобы она была у вас. Не знаю, будет ли у меня ещё возможность… — Разве вам некому оставить её? — голос моего друга был ровный, но я очень хорошо знал эти интонации, свидетельствующие о глубоком потрясении. — Бруно не против, — ответил Грацци. — Он понимает меня. После этих гастролей он примет оркестр под своё попечение. — Как он воспринял?.. — Холмс не договорил. — Не знаю, как бы я всё ещё жил, не будь его рядом, — на мгновение лицо нашего гостя преобразилось, наполнилось любовью, которую он не собирался скрывать. Я сделал шаг в сторону, словно намереваясь оставить этих двоих наедине, но всё же — почти непроизвольно, клянусь! — положил руку на плечо Холмса. Он тоже — непроизвольно, наверное, — качнулся в мою сторону. — Хорошо, что синьор Санторо поддерживает вас, — промолвил Холмс и посмотрел на меня. — И ничего нельзя сделать, Уотсон? — Увы, современная медицина тут бессильна совершенно, — ответил я, сжав ладонь на его плече. — Простите, что я говорю вам такое, Чезаре, но вам бы следовало сейчас уже подыскать себе надёжных людей, которые бы смогли помогать вам дальше… — сказал мой друг. — Дальше… Дальше мы вернёмся во Флоренцию. Бруно будет репетировать новую программу. Я помогу ему, чем смогу. Потом они уедут на гастроли, а я останусь под благовидным предлогом. Навсегда… — Чезаре, нельзя так… — Холмс подался вперед, очевидно, услышав в словах своего знакомого больше, чем услышал я. — Наверное, — ответил он. — Я бы ещё смирился с мыслью, что буду долго агонизировать, став полным инвалидом, Шерлок. Но я не хочу сойти с ума и зависеть от совершенно чужих мне людей, которым на меня будет наплевать. Холмс вскинул голову и посмотрел на меня, ища подтверждения словам Грацци. Я чуть заметно кивнул. — Это не факт, тем не менее, — сказал я тем. —Не факт, что ваш рассудок откажется служить вам раньше, чем тело. И вы сами сказали, что есть человек, которому вы дороги. — Есть! Но он должен играть! Он талантливый музыкант — он должен играть, а не смотреть, как я умираю! — воскликнул Грацци, и его руки затряслись ещё больше. — Не познав страдания, трудно познать любовь, — заметил я чуть слышно. Грацци не стал длить спор. Он посмотрел на нас обоих, и губы его чуть тронула улыбка. — Значит, завтра вы будете на концерте, Шерлок? — он очень резко сменил тему. — А вы, доктор? — Вы ведь любите Мендельсона, Уотсон, — Холмс накрыл мою ладонь своей. — Люблю, — я усмехнулся своим мыслям. Кажется, он знал, что я чувствую и думаю, лучше, чем я. Он знал, что я питал слабость к некоторым сочинениям этого композитора, и в те дни, когда я тосковал по Мэри, играл мне музыку Мендельсона. Наш гость поднялся. Холмс тоже. — Всего вам доброго, доктор Уотсон, — сказал Грацци. Мы обменялись рукопожатием. — Надеюсь, мы ещё увидимся, синьор Грацци, — промолвил я. — Надеюсь, — кивнул он и посмотрел на Холмса. — Проводите меня, Шерлок. Они вышли, а я вновь почувствовал приступ ревности и подкрался к двери. Из передней слышались тихие голоса. Говорили по-итальянски, поэтому я мало что мог разобрать и понять. Но что такое «caro» я прекрасно знал. Достаточно слышал итальянских романсов в концертах, куда мы ходили — и с Мэри, и с Холмсом... Лицо вспыхнуло, я отшатнулся от двери, будто получил пощёчину. Я ревновал, ревновал к человеку, стоящему одной ногой в могиле, ревновал к их совместному прошлому, и будущему, которого, как я точно знал, не будет. Когда Холмс вернулся, я уже сидел в кресле. Мой друг опустился в соседнее. Я взглянул на футляр, оставленный Грацци, и спросил. — Что это за скрипка? Какая-то особенная? — А? — очнулся Холмс. — Гварнери. — Это который старший? — Нет. Дель Джезу. Холмс взял футляр, положил себе на колени и открыл крышку. Благородный инструмент покоился на тёмном бархате, и у меня почему-то возникла нехорошая ассоциация с обитым изнутри гробом. Холмс не стал доставать скрипку, а закрыл футляр и положил его на столик. Он откинулся на спинку кресла. Какое-то время его взгляд рассеянно блуждал поверх моей головы. — Боже мой! Почему он? — произнёс он безжизненным тоном. — Есть предположения, что эта болезнь, как правило, передается по наследству, мой друг, — сказал я. — Вашему... — я закрыл на мгновенье глаза, — вашему знакомому просто не повезло родиться в семье, отмеченной этим недугом. Увы, недуги поражают не только стариков, но порой совсем молодых людей. И не всегда возможно предугадать такие вещи. Холмс схватил портсигар. — Чезаре тридцать один год, — пробормотал он, нервно закуривая. Его пальцы дрожали не хуже, чем у Грацци. — Жизнь порой излишне жестока, — едва слышно ответил я. — И несправедлива. — Да-да! – отозвался Холмс несколько желчно. — А смерть забирает лучших. Он стукнул кулаком по подлокотнику кресла. Потом провёл ладонью по лицу, пытаясь успокоиться. — Простите, мой дорогой, — он подался в мою сторону и тронул моё колено. Я устыдился своих чувств. — Шерлок, — сказал я совершенно искренне, — поверьте, я хотел бы сказать вам, что есть лекарство, средство, способ помочь вашему... другу. Но его не существует. У медицины нет даже предположения, где его искать. — Вы уже второй раз делаете эту странную паузу, Джон, — упрекнул Холмс мягко, но руки не убрал. — Весь вечер я думаю о вашем прошлом, — не выдержал я наконец, — о вашем общем прошлом. Холмс внимательно посмотрел на меня. — Джон, а вам это так важно? Важно сейчас? Вы же знаете, — сказал он просто, перехватив мою руку, — что я весь ваш. — Я не знаю, не знаю, — сказал я искренне. — Это как безумие, мой дорогой. Собственно говоря, молчание Холмса было красноречивее слов. Если бы они были просто друзьями, он бы давно и категорично заявил мне об этом. — Этот человек мне дорог, — промолвил Холмс. — Я никогда не был в него влюблён, хотя я восхищался им, и мы оба кое-чем обязаны друг другу. Душевной поддержкой, главным образом. Я угадал, но радости мне это не принесло. Господи, я знал, что мне нечего бояться, знал, что Холмс и я, что мы могли быть полностью уверены друг в друге, но все равно с какой-то болезненной настойчивостью продолжал искать соперников — реальных и воображаемых — повсюду, где бы мы ни находились. Но сейчас не стоило продолжать эту тему. Ситуация не располагала к выяснению отношений. Мой взгляд зацепился за футляр с подношением Грацци — иначе я и не назову этот жест. — А кто всё же лучше: Страдивари или Гварнери? — спросил я несколько невпопад. — Нельзя сказать, кто лучше, а кто хуже. Я привык к своей скрипке, тем более, что инструменты Дель Джезу звучат в небольших помещениях несколько грубовато — им нужен больший простор. Холмс открыл футляр и достал скрипку. Проверил звучание и настроен ли инструмент. И верно — звук был другим, более мощным, более наполненным. Мне пришло на ум сравнение, что если бы у инструментов был пол, то эта скрипка была бы мужчиной. Встав с кресла, Холмс отошёл к окну. Я уже привык по тому, что он играет, определять его состояние. Но его выбор оказался неожиданным. Он заиграл всем известную прелюдию Баха. Кажется, ею открывается партита для скрипки — во всяком случае, мне помнилось так. Эта пьеса всегда вызывала у меня ощущения чего-то солнечного и светлого, но на чужом инструменте она зазвучала совершенно иначе, с привкусом некоторой горечи, а может быть, морской соли, но только перед штормом. Не мастер я приводить сравнения. — Холмс, — сказал я, когда мой друг опустил смычок. — Завтра, после концерта, я, пожалуй, поеду домой, а вы попытайтесь ещё раз поговорить с синьором Грацци наедине. Если он решил расстаться с такой чудной скрипкой, значит он и правда совсем упал духом. — Кто не упал бы духом, откажи ему судьба в праве играть, творить — да еще в такой издевательской форме, — откликнулся Холмс. — Конечно, я попытаюсь поговорить с Чезаре, если он захочет. Я покачал головой. Возможно, и захочет — когда рядом не будет лишних ушей и глаз. Моих. Я вздохнул, поднялся с кресла и подошёл к шкафу, где у меня хранились книги по медицине. Примечание: Бах. Прелюдия из партиты для скрипки. BWV 1006 Звучит подлинная скрипка Гварнери дель Джезу. http://pleer.net/tracks/14443403a0Bp
Права на все произведения, опубликованные на сайте, принадлежат авторам произведений. Администрация не несет ответственности за содержание работ.