"если бы у меня был лишь день, я хотел бы мирно заснуть, опьяненный твоим сладким ароматом. если бы у меня было свободное время в плотном графике, я хотел бы погрузиться в твои теплые и глубокие глаза".
Здесь нет ни счастливого места, ни сладкого времени — лишь псевдо-дом, едкий дым сигарет, прожигающий лёгкие день за днём. Лишь злой ротвейлер, сопящий в узкой прихожей, которого любят больше, чем собственного ребёнка. Лишь грубые удары о нежную кожу, отражающие всю сущность семейного бытия. Сегодняшняя метель сопровождается разъярённым снегопадом, от которого веет не только приятной прохладой, но и не менее приятным одиночеством, а одиночество это приятно лишь в первые его секунды, после которых приходит действительное осознание собственной никому-и-ничему ненужности, когда ты не имеешь совершенно ничего. Даже себя. Темнота вновь и вновь поглощает каждый уголок безлюдных переулков, в которых нет никого, кроме темноволосого юноши, его единственного достоинства на долю секунды — одиночества — прохлады сердца, прохлады зимы, прохлады холода, если так можно сказать, конечно. Мысли окончательно путаются, колени зверски дрожат. Из-за боли в районе левого плеча непроизвольно выскакивают тихие стоны, и даже если нельзя отключить, притупить это гнусное физическое чувство, то как насчёт морального? Уничтожить разум, заморозить мозг к чертям собачьим, умереть тихо и спокойно, умереть здесь и сейчас, умереть в приятном одиночестве на долю секунды.На улице всё ещё жутко холодно.
Темноволосый юноша, одетый совершенно не по погоде, порядка двух часов шёл медленно и бессмысленно, держа свой путь в не менее бессмысленное место, именуемое никуда. Туда же отправилось его гнусное прошлое; оно и с ним, и не с ним одновременно. Оно и отпускает его на неминуемую смерть, и следует в эту смерть за ним, точно зная, что у смерти этой есть иное продолжение, которое прошлое обязано разделить без настоящего и будущего. И, конечно, без счастья. Он хотел думать об этом самом будущем или хотя бы о настоящем, но думать было не о чем, ведь как можно думать и ничего не чувствовать, ничего не видеть и ничего не хотеть. Зато прошлое продолжало поедать его медленно, горько и беспощадно, обхватывая за шею туго, душа сильно и, практически убив, отпуская. И так всегда, каждые понедельник, вторник, среду. Каждые четверг, пятницу, субботу. И, в большей степени, каждое воскресенье, с утра до ночи, от макушки до пят. Безысходный, бесконечный цикл. Неудачная история. Трагическая сказка. Ужасающий финал. Раз с настоящим и будущим разобрались — их попросту не существует и существовать не должно — поговорим о прошлом. Ну, прошлое, что предложишь? Дом, друзей, семью? Полагаю, с побегом юноши от тебя, прошлое, оно всё испарилось? А если и испарилось, было ли вообще? Правильно; этого не существовало и, повторюсь, существовать не должно, ровно также, как и настоящего с будущим. Всё бессмысленно, трагично, эгоистично, холодно и одиноко, прямо как эта улица, этот тусклый фонарь, пьяница за углом и, конечно же, прямо как он.В этот зимний, декабрьский вечер, плавно перетекающий или уже перетёкший в ночь. В эти чёрт знает какие год, месяц, неделю, время суток. Чонгук Чон, Чон Чонгук — как вам угодно — сбежал из дома.
- - -
За плечами тот самый псевдо-дом, те самые псевдо-люди и достаточно хорошие сигареты, чтобы лишний раз затянуться, но он не может — запах табака пропитался вонючим одеколоном отца и всё ещё остаётся на ободранной ветровке, надетой темноволосым юношей в разгар холодов, как было сказано, совершенно не по погоде. Сейчас он дошёл до центральной улицы точно также, как до точки Х, точно также взорвался в этой самой точке, точно также умер внутри, точно также родился заново. Идти некуда, делать нечего и жить тоже никак, не за чем да и не для кого, а он всё равно начинает чувствовать, продолжает дышать, медленно, но жадно, сладко, но горько. Дышать отчаянно. И снова хочется кричать, забыться, отключить чертов разум, заморозить мозг, подраться и проиграть, а если и выиграть — сделать вид, что проиграл. И снова хочется курить, но от курения начинается жуткий кашель, подбирается приступ рвоты и кружится голова, зато от алкоголя голова кружится приятно и сладко. Его, к слову, тоже безумно хочется, хотя бы грамм, хотя после грамма идёт второй, третий и так, пока не забудешься окончательно, пока не затошнит посреди ночи, посреди улицы, пока тот самый пьяница не посмеётся над твоей неопытностью и не расскажет о своей жизни, в которой даже у такого, как он, было что-то, чего не было у юного Чонгука — счастья. Даже не несложного, не нечеловеческого, а простого, человеческого. Он бы лёг под поезд, да поезда нет по близости. Он бы бросился под машину, да жалко бедного человека, он ведь ни в чём не виноват, чтобы какой-то парень поступил так с ним. Он бы сбросился с моста, но вряд ли дойдёт. Потому, измученное тело его жалко падает в объятия белого сугроба и холодного ветра, ударяющего в лицо. И вот он уже окутан снегом, и вот взгляд его уже устремился в ночное звёздное небо, такое вечное и непорочное, как ему кажется. И вот он уже понимает, что скоро отправится в путешествие в это самое небо, к этим самым звёздам. Понимает, что скоро узнает, что будет дальше того, что дальше того, что дальше Млечного Пути, и есть ли что-то такое вообще, и действительно ли космос бесконечен. Веки заметно тяжелеют со временем и закрываются. Разум мутнеет, словно опьяневший, но опьяневший, скорее, морально. Умиротворение медленно, но верно заполняет каждую частичку несчастной души, которая всё ещё надеется на банальное счастье. Надеется узнать, что оно такое, и умереть тихо и одиноко, некрасиво и неправильно, точно так, как хотелось долю секунды назад. — Эй, парень, ты бухой что ли? — чья-то фигура закрывает противно слепящий глаза фонарь и приятельски улыбается. У фигуры этой милое личико и не менее милый голосок. На ней чёрные, солнцезащитные очки и по-бабьи розовый плащ, в руке кожаный клатч, точно также по-бабьи розовый, и необычная шапочка, напоминающая берет, но по всей видимости не являющаяся им. Фигура, определённо, странная и, определённо, не в себе. — Слушай, парень... — продолжает она, слегка присев, чтобы как можно чётче разглядеть лицо Чонгука. — Я хотел тебя побить, чтобы ты свалил отсюда и не распугивал клиентов, но ты же в курсе, что лицом и ростом вышел? Чонгук молчит; вот уже около десяти минут прошло, как он живой и мёртвый одновременно. Началась лихорадка, и разум его наконец стал сливаться с пустотой зимней холодной ночи. Возможно, этот чудак — транс-босс-сутенёр, который с удовольствием даже не сдаст, а продаст бедного юношу в рабство, ведь внешность у того действительно, мягко говоря, достойная, но уж точно не подобной участи. Сейчас быть затоптанным каким-то трансвеститом показалось бы ему не самым худшим развитием событий и, быть может, он бы даже дал ему отпор, но сил хватает не то, чтобы подраться — банально продохнуть, банально прийти в себя, банально сбить температуру и не менее банально сказать "пошёл вон"; ни на что нет сил, ничего не имеет смысл, никакого разума не существует точно также, как и веры в новое завтра. Фигура поняла, что дальнейшего диалога не последует; веки Чонгука окончательно опустились, щёки порозовели, а дыхание ослабло. — Этого мне ещё не хватало!.. — пробурчала она и начала шарить по карманам в поисках, кажется, сотового. И, кажется, для того, чтобы набрать ничто иное, как номер скорой помощи. И для того, чтобы, кажется, помочь этому одинокому, умирающему, холодному и одновременно горячему, юному и несчастному юноше с красивым грустным лицом, одетому не по погоде, обожающему холод на улице, ненавидящему холод в сердце, желающему умереть и не желающему одновременно.- - -
Непонятное жужжание спереди, странные человеческие голоса сквозь явно плазменный ящик, а, может, и не явно. Может это и не ящик вовсе, но голоса людские и неприятные. Может, это очередь в рай, а, быть может, и в ад. В ад за семью, за алкоголь по пятницам и, быть может, за поцелуй с парнем в пятнадцать. А за что в рай — непонятно. Может, за то, что терпел? Или снова прямиком в ад за то, что не вытерпел и сдался. Веки слегка приподнимаются, всё также грустно и нехотя и в то же время хотя, чтобы увидеть Бога, чтобы спросить Бога обо всех этих философских "кто я, что я, зачем я, когда я, почему я" и, самое главное, "за что мне всё это", но сверху лишь белый натяжной потолок, еле заметное собственное отражение, а спереди всё то же неприятное жужжание уже не явно, а точно плазменного ящика, открытое на проветривание окно и запах табака, на удивление приятный. Фигура, транс, странный парень — называйте его как хотите, но он здесь. Сидит около того самого окна, открытого на проветривание. Сидит, затягивается, наслаждается. Обращает внимание на юношу со слегка приоткрывшимися веками, разум которого прояснился не на половину и даже не на одну треть. Фигура улыбается, делает последнюю затяжку и выкидывает сигарету в окно, поднимается со стула и медленно направляется к Чонгуку, присаживается на край постели и ласково убирает упавшую на лоб чёлку на её законное место, а, может, чуть выше, но это неважно. Главное, ничто больше не мешает, веки поднимаются ещё выше, и юноша отчётливо видит своего спасителя-сутенёра, такого привлекательного даже в этом странном розовом свитере, который явно был в два раза больше, чем надо. — Ты... — Я! Как спалось, сладкий? — нежно спрашивает фигура, поглаживая мягкие щёки Чонгука. — Меня зовут Чимин, Пак Чимин. — Пак... — мямлит Чонгук с непонятливым взглядом: веки наконец окончательно поднимаются, но разум всё такой же помутнённый и потерянный. — Блять! — Что такое? — взволнованно спрашивает сутенёр. — У тебя, наверное, болит плечо? Плечо действительно болело, но болело оно гораздо меньше, чем вчера и, даже, секунду назад. Его хорошенько обработали, как и само тело, да и лихорадка, кажется, практически испарилась, а вот насчёт разума до сих пор неясно, но радует и то, что Чонгук потихоньку осознавал весь ужас происходящего. — Почему я здесь? — в голове больного бушует море мыслей и чувств, но всех сил хватает лишь на что-то настолько глупое, и, несмотря на это, имеющее хоть какой-то смысл. — Потому что ты красавчик, — Чимин продолжает улыбаться самовлюблённо и безостановочно, словно что-то выжидая и как-то по-особенному соблазняя, а чего он хочет — до сих пор загадка. — Ты про... продашь меня в рабство? — хрипит Чонгук, изредка покашливая то ли от простуды, то ли от появившегося страха; сдохнуть было не такой уж и жуткой затеей, но этот милый чудак всё улыбается, и улыбка его моментально сливается со смехом, становится шире и громче. — Если только себе! — говорит он, слегка наклонив корпус к юноше и всё также любопытно изучая его. Чонгук мирно лежит в уютной постели, настолько мягкой, что хочется кричать, но уже не от боли, а от счастья. Будто постель эта и есть тот самый рай, о котором говорили верующие и даже родители, которые верили, но всё равно грешили безостановочно и так некрасиво, порочно и так страшно, как могут только безумцы, пропитавшиеся тем самым едким дымом сигарет, тем самым запахом перегара и, конечно, тем самым вкусом крови, не своей крови. Воспоминания о них молниеносно ударяют в голову, не желая покидать разум точно также, как и прошлое, накрепко сплетённое с ними. Глаза непроизвольно слезятся: в эти самые час, минуту, секунду они действительно хотят закрыться навсегда, забыться мгновенно и открыться уже в другом месте, где повсюду небеса белые и бесконечные, а люди счастливые и вечные, попивают сладкий чай и не менее сладко смеются друг с дружкой. И он бы стал одним из них, да даже терпение его в мире грешном непосильно, потому что руки уже запачканы кровью, а помимо прекрасных мыслей есть сумасшедшие и извращенные, такие, о каких не догадывается никто, кроме него, и слава Богу. — Ты откуда такой выполз? — спрашивает розовый Чимин в не менее розовом свитере, заметив пустые, бездонные глаза Чонгука, смотря в них, пытаясь понять некую их тайну. — В смысле... — В самом прямом смысле! — он резко приподнялся. — Как ты себя чувствуешь? — Как?... — юноша непроизвольно смотрит на руки — аналогично его левому плечу все перемотаны и выглядят болезненно, хотя чувствует он себя очень даже неплохо. — Хочу принять тёплый душ. — Уже? — Чимин смеётся, кладет ногу на ногу и продолжает любоваться. — Бессмертный что ли? А взгляд юноши серьёзен, холоден и прямолинеен. Он, то есть этот взгляд его, ясно даёт понять розовому Чимину, что шуткам в его разуме нет и никогда не было места, поэтому розовый Чимин лишь тяжело вздыхает и проводит всё ещё слабое, но красивое тело в душевую, аналогично розовую, смешанную с белыми и голубыми оттенками, девчачью и не девчачью одновременно. Выслушав небольшой инструктаж о включателе-выключателе, Чонгук кое-как залезает в кабинку и, протяжно открывая кран, пропитывается ещё холодной водой, которая с каждой секундой становится всё теплее и теплее, греет кожу всё приятнее и приятнее, так, что начинает казаться, будто рай на Земле есть, как и счастье в виде таких вот мелочей, вроде тёплого душа декабрьским днём, заменяющее вчерашнюю метель, вчерашний снегопад и вчерашнюю боль, от которой на долю секунды не остаётся ничего, кроме стекающих струй чистой воды. Шторка ванной неожиданно отодвигается, и перед юношей предстаёт всё тот же розовый Чимин, одетый во всё тот же розовый свитер, со всё той же привлекательностью, соблазнительной особенностью взгляда, чарующей улыбкой. Он совершенно не заметил прихода Пака: либо дверь в ванну была супер-мега-тихой, либо супер-мега-громкими были мысли Чонгука. — Как тебе душ? — кокетливо спрашивает транс-сутенёр, продолжая ехидно улыбаться и, слегка опершись рукой на близ стоящую раковину, бесстыдно пялясь на сладкие кубики. — Неплохо, — непонятливо отвечает юноша, увидев этот его похотливый взгляд, но не решающийся как-то возразить. — Как насчёт бархатного розового халатика, весящего на той классной вешалке? "Бархатный? Хм, никогда не носил что-то подобное...", — думает Чон, кажется, соблазнившийся на секунду внутри, но не подкупный снаружи. — Нет, спасибо. — Ненасытный! — выдаёт розовый Чимин, резко хлопнув руками по раковине. — А бархатный халат, тапочки с мишками и мягкая постель? — Другое дело, — Чонгук смеётся. — А в чём, собственно, подвох? — В чём подвох?.. — переспрашивает чудак, чешет макушку, что-то сам себе мычит и, наклоняясь к Чону, шепчет. — Ты должен отсосать мне. — Ха! — бродяга прикрывает кран; струя становится слабее и холоднее, а улыбка шире и наглее. — Отсосать парню за какие-то тапочки с мишками? — За бархатный халат, тапочки с мишками и мягкую постель, — перебирает Пак. — И, если у тебя хорошо получится, возможно, на завтрак тебе достанется клубничное пирожное. — Так бы сразу! — мокрый Чонгук выключает душ, вертит головой, слегка намочив сухого Чимина, продолжая улыбаться всё также широко и нагло. — Только вот не поверишь, но я никогда в жизни не отсасывал. Может, научишь? Сутенёр возбуждённо улыбается; по его мнению, внешность Чонгука являлась не единственным достоинством юноши. Её прекрасно дополнял характер, горький и сладкий, холодный, но явно не тёплый, зато золотой, прямолинейный и наглый. — Может, научу, — розовый Чимин приближается к Чонгуку, нежно гладит его щёку, сексуально кусает губу и также сексуально дышит. — Явно не сегодня, но как надо. А ты пока что покажи мне, как не надо. Горячие щёки, учащённое дыхание, сумасшедшее биение сердца — наличие всех трепетных чувств ведёт к исходу сладкому, красивому и непорочному. Исход этот величают любовью. О ней пишут сказки, снимают фильмы, слагают легенды. Ею дышат и не дышат одновременно. И, в данной ситуации, исходом является не только любовь, но и что-то более неправильное, извращённое и страстное. Что-то, что называют возбуждением. Возможно, он совершит огромнейшую ошибку, отсосав этому розовому трансу-сутенёру, вспомнит с непреодолимым стыдом и сожалением, сходит в храм, поставит свечку или ещё чего, но сейчас спокоен, как удав, уверен, насколько возможно, и точно знает, что в прошлом ошибался слишком много, чтобы какой-то отсос парню стал чем-то настолько трагичным, хоть от смущения щёки продолжают гореть, дыхание учащается всё сильнее, а бешеное сердцебиение сводит с ума. Его приятель уже стоит, клубничное пирожное уже куплено и мирно почует в холодильнике, ожидая своего применения завтрашним утром, а тапочки с халатом находятся слишком близко, чтобы упустить. Сейчас Чонгук точно знает, что отказ в, как ему кажется, элементарном отсосе, будет выглядеть ещё более жалким, чем сам отсос. Из-за тяжелого вздоха и вставшего приятеля, розовый Чимин действует, начиная с горячих кубиков, чем заканчивая — неизвестно даже ему самому. У парня нет определённого плана о том, где и как он будет трогать Чонгука, несмотря на то, что юноши условились на банальном отсосе. Однако, руки непроизвольно контактируют с телом, щипают его, мнут тёмные пряди. Губы крепко впиваются в другие, алые и слегка кровавые, обветренные и измученные, но вместе с тем сексуальные и желанные. Они целуются на пороге кабинки страстно, жадно и долго, не желая останавливаться ни на секунду, даже чтобы банально продохнуть. В этой голубо-розово-белой душевой нет времени для понимания того, что тот, с кем ты сосёшься — не противоположного пола человек. В этой голубо-розово-белой душевой главное, что приятно и сладко, что здесь и сейчас, что парень и парень. Отсос становится не неминуемым наказанием, а долгожданным наслаждением, когда в порыве страсти Чонгук бросает Чимина на пол, растёгивает ширинку узких джинс и достаёт другого приятеля, правда, немного теряется, ведь точно не знает своей функции. "Сосать или рукой хуярить?", — думает он, одновременно с тем краснея и робея, хоть раньше казался пиздецки уверенным. — Не тормози, — шипит Чимин, переводя учащённое дыхание, слегка постанывая, как будто его спутник уже во всю обрабатывает того самого приятеля. — Да-да... — мямлит Чон, берёт причиндал в руки и начинает водить вверх-вниз рукой, всё также краснея и робея. От наслаждения лицо розового Чимина становится растерянным, милым и извращённым. Забавно, что милым и извращённым одновременно, а что растерянным — ещё милее и извращённее. Несмотря на громкие постанывания, сутенёр, кажется, жаждет большего. Когда Чонгук сменяет руки ещё более неумелым ртом, который берёт лишь наполовину, ненасытный Пак не медлит; его короткие пальцы впиваются в голову, давят на неё сильно, отчего приятель проходит дальше, а глаза невольно слезятся. Щёки горят сильнее некуда; в эту самую секунду Чонгука действительно имеют быстро и сильно, жестко и глубоко, как какую-нибудь дорожную шлюху. Имеет какой-то парень ниже ростом и смазливее внешностью. Имеет своим достоинством по самые гланды, заставляя жалко скулить и задыхаться, чего Чонгук явно не планировал, и планировал он сдохнуть, а не быть оттраханным в рот каким-то транс-сутенёром в душевой кабинке. Спустя время Пак кончает, успокаивается и приходит в себя, отцепляется от тёмных прядей и упирается о пол, чтобы нормально отдышаться, смотрит на красивого бродягу, у которого глаза на мокром месте, а лицо растерянное и смущённое. Можно отсасывать и вести, заставляя кого бы там ни было стонать гораздо сильнее и громче во власти смелых губ, но в итоге губы эти ещё больше измучились, глаза опухли, а во рту происходит что-то нехорошее. — Прости, — смущённо мурчит розовый Чимин, гладя растрёпанную макушку, убирая с лица остатки наслаждения, полученного в процессе страсти, приглашая Чонгука обратно в душевую и заканчивая сложный день несложной фразой, несмотря на то, что сейчас лишь три часа дня. — Клубничное пирожное твоё, чёртов волшебник.