5.
В джаз-баре звучат оголтелые саксофоны, пахнет земляникой, сигаретами и любовным потом. На Марго так много красного, красного как помада, как розы и гвоздики, ещё — пикантный и страстный бордовый. От неё почти не осталось того искреннего и скромного джентльмена: черты лица стали мягче, тело словно округлилось. Марго с сережками в ушах и элегантным азиатским лицом. В догнивающем мирке она была самой красивой, здесь её любят мягкой и покладистой. Её используют, стоит только попытаться стать собой. Её притягивают мягко, она напрягается в чужих руках и странно вздрагивает, будто собирается оттолкнуть, но не отстраняется. Марго всегда говорила, что Марди-Гра у неё в крови. И, если бы её спросили, она вряд ли бы смогла вспомнить время, когда её не тянуло к мужчинам: именно этим мужчинам, с которыми она имела близость на расстоянии глазами и теплыми прикосновениями рука к руке поверх её тяжелых колец, с мужчинами, которые не требовали от неё ничего, что выше её сил. Исин пересчитывает присутствующих. Чондэ делает вид, что его совсем не волнуют ножки посетительницы с третьего столика, а может, не волнуют и вовсе. Им троим кажется, что когда-то они уже так сидели под желтым светом абажура в задымлённой комнате бара. Тогда Чондэ любезно скалился и рассказывал о выставке какого-то импрессиониста и что-то записывал в тетрадь. Тогда Исину не хватало азарта из-за лишнего бокала вина, чтобы закончить начатый пасьянс, а Чунмён уже раскладывал новый — карты громко ложились на стол со всем пафосом молчаливых фраз. Они опять хранят одну тайну на троих. — Чондэ, я сегодня видел его, — вдруг выдыхает Исин, но тот так и остаётся сидеть с видом вежливого замешательства, потирая худой подбородок. — Кого? — Того человека… Чондэ знал, что это глупо: они оба видели этот город — битый — красными фонарями китайских кварталов, ярко-красными неоновыми вывесками, светящимися в темноте вокруг улицы, вереницы забитых окон. Они колыхались как мираж, но были вполне реальными. Они оба видели бар с битым стеклом на полу и разбитыми зеркалами по стенам — после того случая и череды подобных ему хозяина заставили прикрыть сомнительное заведение. Но они всё еще чувствовали, что этот странный город засасывает их — здесь, в настоящем, что они могут потерять себя там и так не найти дороги назад. — Хватит, — шепчет писатель, уже успевший закурить. — Это был несчастный случай. Ты же знаешь это,— голос у Чондэ холодный, почти ледяной. Не прошло и месяца с их знакомства в Гонконге, как они заманили к себе юного трансвестита. Тогда Исин нуждался в постижении нового — только посмотреть, не прикасаться, а у Чондэ всегда были безумные и странные идеи. Они так и не спросил имени, а мальчишка не горел желанием его сообщить. Он был одет в жалкое дешевое платье из черного полиэстера, в ретро-стиле семидесятых и черный парик. Чондэ сбивает пепел и поднимает взгляд. — Удушье не было намеренным. Это не наша вина. Он сам попросил об этом, ему это нравилось. Он говорит так, будто к убийству они не имели никакого отношения. Было и ещё кое-что, в чем Чондэ себе не признавался: он слишком долго терпел — настраивал себя против сексуального желания, которое презирал слишком долгое время, от которого имел смелость сбежать. Девушки, которые его не привлекали; парни, которые вызывали постыдное чувство. Чондэ был слишком весел и слишком пьян для такой идеи, а Исин был слишком напуган, чтобы запомнить эти остекленевшие зрачки и чужие руки, сходящиеся на чужом белом горле напротив. — В таких местах нет настоящих людей, точнее — от них не остается ничего настоящего, — Чондэ выплевывает оскорбление без стеснения в присутствии Марго, которая в ту ночь первая решила пойти за помощью, но приставленный к горлу осколок бутылки припугнул её. — Я не знал, что ты настолько жесток, — говорит Исин. — Почему, Чондэ? — Потому что мы должны забыть об этом. Разве ты не помнишь? — Исин как зачарованный смотрит на лица, тонущие в клубах дыма и странно искажающиеся в его восприятии. Это время их связывал только тот липкий страх, те воспоминания, подбитые ломким светом китайских кварталов и вечерние пасьянсы. Чондэ делает новую затяжку. — Мы обещали оставить прошлое в прошлом. Тогда мы пообещали: теперь будет другая память, в которой нет места нашему бережно хранимому, никому не нужному прошлому. — Но это удобно лишь тебе одному, — отчетливо говорит Исин, а Чондэ только с усмешкой смотрит на него, не пытаясь скрыть нахального взгляда. Он горделиво поднимает подбородок и раздраженно откидывает со лба отросшие пряди. — Ты жалкий и эгоистичный кусок дерьма. Когда тебе хорошо — ты отталкиваешь от себя целый мир. Когда ты хочешь сбежать от воспоминаний, ты тянешь за собой того, кто находится рядом с тобой. В нашем случае — меня, который не хотел забывать обо всём случившимся. Ты убегаешь от прошлого, не осознавая, как сам нуждаешься в нём. Ты любишь прошлых людей — тебе нравится Чунмён, а не Марго. Ты влюблен в наивную провинциалку Чжинри, которая ходила с тобой на танцы, а не Солли, которая видит в тебе только друга. Ты любишь ту Чон Сучжон, которая рисовала картины, а не мою жену, которая не может написать хоть чего-то стоящего. Теперь и этот парень. Ты питаешь неприязнь даже к тем, кто хочет лишь одеваться в женскую одежду и вовсе не собирается переходить черту. Ты никого не пытаешься принять здесь, в настоящем. Тогда скажи… на какой черт оно тогда нужно — это настоящее?! Всю свою жизнь ты занимаешься философией и извращениями. — Исин резко поднимается со стола — пиджак висит через локоть, он вскидывает взгляд слишком резко и сталкивается с этой лениво-наглой улыбкой и говорит уже тише, спокойней: — Ты всегда сбегаешь, когда тебе страшно. Мы ведь могли ещё спасти того парня. Но ты сбежал и в тот раз. Исин выходит слишком резко — уходит ровной уверенной походкой. Но уходить, как Чондэ у него всё равно не получается. Уходить как человек, который привык оставлять за спиной все горести и печали, уже летя к чему-то новому и неизведанному. Его сердце на краткий миг останавливается, когда он замечает в полусвете ещё одну фигуру. У дверного проёма джаз-бара на корточках сидит стройная женщина в свободной белой блузке и красной юбке. Темные волосы — шелком — до плеч. В её позе нет совершенно ничего женственного, так сидят мужчины, которые выходят покурить. Сизый дым вьётся вверх — к небу. Исин меланхолично смотрит, как влага оседает на его опущенных плечах и несмело сверкает на рыжих ресницах. Всё кажется до боли трогательным, слишком хрупким, а капли разлетаются в стороны, стоит парню вздрогнуть или чуть изменить наклон головы. Тот самый мальчик из гонконгских рассказов его друга. Тот самый мальчик, за которым присматривала Марго. Она догоняет Исина у самого входа и обвивает сзади руками, притягивает к себе. Он чует её запах — чайная роза и перец, чистое платье, её пот, её сожаление. Марго обнимает очень крепко, его голос звучит слишком слабо: — Ещё не поздно, — говорит он, но это, конечно же, ложь. Чаще всего в свои выходные Марго сидела дома, слушала пластинки и пила виски: поверх кубиков льда наливала жидкого янтарного огня и выпивала снова и снова, как в один из таких дней, когда Бекхёну не хочется возвращаться домой, потому что там ему не остаётся места. Сехун почти не говорит и больше похож на того из тех мертвецов, бессмысленно снующих по дому, а Джимми занят рисунками и поиском какого-то синего свитера с булавкой. Голова Бекхёна — поверх её коленей, скрытых подолом длиной юбки из грубой тёмно-бордовой материи, мягкие пальцы скользят в отросших мужских волосах. От Бекхёна чувствуется предельное изнеможение, которым было пропитано его тело, а в его лице упрямо видится обиженный и потерянный мальчик, который бог знает, через что он уже прошёл и которому бог знает, сколько ещё суждено пройти. Может быть, на сегодня ему уже хватит. — Ты знаешь, это длинная история, — вкрадчивым голосом предупреждает Марго. — Ты знаешь, что сегодня мне некуда пойти. — … Мы повстречались в Гонконге: я, Чондэ и тот человек, которого у нас называют «мужчина за ширмой». Ещё тогда Чондэ назвал меня трансвеститом в нашу первую встречу — я была в ужасном безвкусном платье, — Марго тихо засмеялась и вдруг перестала поглаживать чужие волосы. — А в остальные дни рядом с ними я была мужчиной: носила мужскую одежду и даже стриглась, ещё тогда меня звали Чунмён, но они знали кто я, и они принимали меня. Гонконг крепко связал нас. Мы были странной компанией — жаждущей, мечтающей, бездельничающей, вздыхающей. Чужие люди были искренними друг с другом, — Марго прислушалась к голосу певца с пластинки, играющей неподалеку, будто услышала мелодию, вернувшуюся тонкой ниточкой обратно по собственным следам из прошлого. — Исин терпел карьерные неудачи и семейные конфликты, связанные с навязыванием женитьбы. У меня обнаружилась гендерная дисфория, которая пошла на руку в тот момент запутавшемуся в себе Чондэ. — Марго остановилась, вспоминая, как они бродили под тусклым светом фонарей в ночи, где множество взглядов — открытых, жадных взглядов встречались и тонули друг в друге, и мужчины — рука об руку, плечом к плечу. Как в сомнительных заведениях пьяные любовники крепко обнимались и издавали томные звуки сладких ласк. — Нашим местом стал бар в одном квартале: от гомосексуалистов до трансвеститов. Там были и мальчики — чудные и прекрасные в своей грубой одежде, сетчатых маечках и дешёвых украшениях, с бледными лицами, которые так нравились Чондэ. Марго вспомнила, как один из них танцевал на сцене, его прозрачная сексуальность отличалась от нерешительности женщины. Когда он откинул голову, то бросил недвусмысленный взгляд, полный желания, в направлении Чондэ. И он ответил ему тем же. — «Возможно, мы приведем одного из них к себе сегодня» — так думал он, но ни разу не притронулся и не заговорил ни с одним из них. Только наблюдал издалека и постоянно что-то искал. Только сейчас я понимаю: они чем-то отдалено напоминали ему о том мальчике из его рассказов, о мальчике по прозвищу Чайка. Да, эту историю он рассказывал нам в Гонконге. Говорил, что раньше уже писал её, но блокнот оставил под дверью дома того мальчика. — Ты же знаешь, что этим мальчиком был я. — Он рассказывал о тебе, как о каком-то герое из собственной книги, к которому питал особые чувства. Чайка казался ему далёким, недосягаемым и, казалось, рядом с ним он может быть только в собственных историях. Я всё видела и всё чувствовала. Повторюсь: мы были странной компанией — жаждущей, мечтающей, бездельничающей, вздыхающей, пока однажды в толпе бара мы не заметили симпатичное лицо — резкие, чуть андрогинные черты. Дешёвое платье из черного полиэстера и чёрный парик. Я знала его, и он был законченным наркоманом со странными наклонностями к удушению. Я пыталась отговорить Чондэ, но он был упрям и тверд как сталь — этот юноша был нужен ему. Он был с нами в тот вечер, когда скончался. Мы с Исином выпивали и разговаривали неподалеку, а Чондэ… Парень скончался ещё до того, как он попытался слегка придушить его по его же просьбе. Он умер от передозировки. В тот вечер мы просто оставили его. Мы решили расстаться после этого случая и забыть обо всём. Ни что не должно было нас связывать, но в итоге мы никуда не убежали от этого. Я бросила свою беременную невесту и перебралась в Штаты, чтобы накопить деньги и сделать операцию. Я не могла признаться никому в собственной ничтожности, но когда ты сидишь в теле чужого тебе человека, когда каждый день ты сторонишься зеркал, чтобы не видеть что у тебя там, ниже пояса — это страшно. Моя семья отказалась от меня, а я любила их и просто хотела быть той, кем себя чувствовала, кем являюсь на самом деле… Чондэ тоже всё это время чувствовал себя не на своем месте, не в своём теле, которое должно любить женщин. — Но что вас связывает сейчас? — Есть такие воспоминания, от которых невозможно сбежать. Но ты стал тем, кто столкнул нас снова. — О чем ты говоришь, Марго? — Бекхён хочет вырваться, но женская рука сжалась у него на плече, удерживая на месте. Длинный наманикюренный ноготь постучал по его плечу, и он услышал: — Чондэ… когда-то он просил меня присмотреть за тобой, когда однажды зашёл по случайности в наш бар, когда встретил меня, когда в поющей старый французский джаз Примадонне он узнал своего давнего друга. Он ходил и садился в самые тёмные углы бара, смотрел на тебя и уходил, пока в тот вечер не решился подойти первым. И всё это время я смотрела за тобой, чтобы ты никуда не ушел далеко, но и чтобы не заигрывался, ведь эти женские наряды, мой мальчик, не для тебя. Эта комедия, но плачут в ней все не от смеха. Об остальном он сам тебе расскажет, мой дорогой. Просто в тот день я заметила, что он смотрит на тебя, как тот мальчик с фотографии в его блокноте — искренне. Марго встает за маленькой пудреницей, аккуратно оправляя белым тальком покрасневшие щеки и веки, следом закрывает бутылку и оставляет её в шкаф. — У тебя есть Чондэ, а ему нужен тот, кто не захочет изменить его. Не отталкивай тех, кто однажды запутался и потерялся в себе, попытался сбежать от своей необъяснимой сущности. Может быть, просто им нужна помощь. Все мы сидим или сидели не в своих телах, и всем нам когда-то бывает страшно. Бекхён садится на диване, обнимая себя за колени — слегка покачивается, словно потерянный маятник и закрывает глаза, жмурит, чувствует острый приступ тошноты. Бекхён думает о Чондэ. Бекхён думает о том, что не знает человека, которым стал. Ему перестали нравиться прежние цвета — бирюза и тёплая синь, а та девочка снова приходила к нему, не давала уснуть — та девочка в юбке из новенького ситца и лицом — сплошь истлевшие кости из-под черных колец волос. Холодный, влажный и липкий страх. Она звала его за собой — снова. Он чувствует, что все постепенно находят себя, а он себя попросту теряет.6.
Правая рука болела всё время, но Чондэ писал ежедневно, столько, сколько смог вытерпеть, а после принимался массировать онемевшую руку — растягивать узлы пальцев, растирать сведенную судорогой ладонь. Четыре утра — время поэтов-неудачников и странных людей. Чондэ не мог вспомнить, когда с самого юношества писал так отчаянно и быстро, оно было — такое непостижимое желание отложить отцовские книги по хирургии и написать новую историю в свежий блокнот, где слишком много моря и камней. Чондэ вдруг вспомнилась мать, распахнутое окно дома, на котором стоял новый проигрыватель и наигрывал блюз, а под ним — высаженные ею цветы в стройный ряд на чистеньких клумбах, которые, как говорил отец, свели её с ума. Отчего-то ему вспомнился тот то трагичный, то страстный, пронзительный и полный радости неистовый голос певца с пластинки. Ему вспомнилась совершенно невменяемая мамочка, которая однажды наступила каблуками ему на сломанные пальцы и спросила, где на этот раз он провел ночь. В его воспоминаниях такой же порядок, как в его записях. Вот пластинка заканчивается. Мать встает и переворачивает её. До захода солнца она вслушивается в немного постаревшие звуки, а духи любовницы отца так и не выветрились из комнаты. Она говорит, что в доме нет мужчин, пока Чондэ прячет под шапкой те самые — острые шипы в мягкой мочке уха, а за спиной мальчишку с подбитыми коленями. Блокнот летит к его ногам. Достопочтенная матушка с бокалом, полного вина скалится и просит перестать таскать в дом всякую дрянь, а под дрянью подразумевает того глупого желторотика за спиной сына. Чондэ только смотрит в раскрытый перед собой блокнот весь в эстетичных заметках и небрежных набросках, полный историй о том мальчике со странным прозвищем и никудышном герое. Никудышном герое Ким Чондэ, который однажды испугался самого себя. Он долго разглядывает выпавшее из блокнота фото — осталось всего одно, остальных никогда и не было и то на нём — их только двое: мальчик по прозвищу Чайка с побитыми коленками в потянутом бирюзовом свитере и мальчик-из-соседнего-дома. Странное было время – горькое. Фотография потертая, с обтрепанными краями. Кто-то провел немало времени, глядя на неё, и Чондэ был готов поклясться, что этот кто-то Бекхён. Все эти дни он приходил, чтобы унизить его, втоптать в грязь, потому что Бекхён — это захватывающая театральная пьеса, длящаяся бесконечность. Это спектакль, способный заставить зрителя восхищаться своей игрой, не подозревая, что чувства актёра не отточенное театральное мастерство. Бекхён — это целый театр, в котором никогда не опустится занавес. Бён Бекхён — красивый мальчик, который вчера выделывался на сцене, умник и пародист, щедрая душа, его лучший друг и его первый любовник… Сам он себе не поможет. Этим же утром набережная пропитана морем и солью, что въедается под кожу, издалека — только шум волн без вскипающей пены. Здесь Чондэ прогуливался вместе с Солли. Они говорили о продающихся неподалеку дешёвых и вкусных восточных сладостях, о тканях, которые Чондэ пообещал подарить ей, чтобы она расписала их сама и затем незаметно перешли к последнему роману Чондэ, хотя на самом деле Солли думала только о своих новых туфельках для танцев. — Ты всё еще редактируешь тот роман? — спросила она, бросая взгляд на зажатые в руках листки рукописей. Чондэ качает головой — нет, он даже прикасаться к нему боится. Всё стало слишком близким к нему, будто где-то он это уже видел. — Ты все еще можешь купить права на газету. Но знаешь, на днях я перечитала твой последний роман. Все твои работы трудно назвать чувственными и томными, они — это скорее разговор о страданиях, нежели о любви. Но последняя работа — слишком обнажённая правда, истинная сущность боли. Не понимаю, почему этот роман запретили печатать большим тиражом. — Герой был загнан из-за собственного несовершенства, он не гнался за идеальностью, а попытался сделать так, чтобы мир принял его таким — несовершенным. И зачастую реалии этого мира не оправдывают наших надежд. Людям невыгодна правда, ложь продается легче, — пояснил писатель, но девушка, кажется, уже не слушала его. Заметив её рассеянность, мужчина решил, что она, должно быть, влюблена. Сложно было поверить, что она любит кого-то больше, чем Чондэ, ведь куда бы она ни пошла — раньше она всегда ощущала на себе его взгляд, полный гордого презрения, и этот взгляд приказывал опуститься перед ним на колени. Но в этот момент он даже не смотрел на неё и не видел разочарования в её глазах — скоро она уедет на юг Португалии. Счастливая или нет, это уже неважно. — Ты никогда не давал никому любить себя, — призналась Солли вновь с этой белозубой улыбкой. Несколько минут назад она стояла у него за спиной, прижимаясь к нему, а её нежные маленькие ладошки осторожно, трепетно прикрывали писателю уши и гладили волосы. — Ты только думал, что не можешь заполучить ни одну женщину, которую по-настоящему желал, а на самом деле ты просто не давал возможности это сделать. Ты никого не подпускал к себе. Чондэ приятно от такой близости, но он не подавал вида, что всё это было его личной правдой. Он немного злился — Солли смогла так глубоко погрузиться в него и вытянуть на поверхность то, во что он сам долгое время не верил, от чего так упорно и долго бежал эти годы и к чему вернулся вновь. Писатель издает звук, похожий на сдавленное рычание, и с гневом прижимает к себе не скреплённые листы романа Неизвестного. Не то чтобы он не давал ему покоя, наоборот — Стервятник больше не душил его холодными и влажными ночами. Загадочная дама больше не появлялась с тех пор, как он заговорил с Бекхёном, будто те ощущения, когда она казалась ему знакомой, что чем-то приводила писателя к невероятному ощущению, что он знал её когда-то раньше, любил её раньше — в другом времени, в другом месте, будучи кем-то совсем другим привели его к осознанию, что Бекхён и есть та Загадочная дама из его снов, из чужого романа. И это объясняло странное ощущение — ощущения узнавания. Это объясняло напряжение, которое Чондэ чувствовал, когда смотрел на Бекхёна, когда он думал о нём. Но все казалось не так. Именно это ты и хотела показать мне, думал про себя Чондэ, это ты привела меня к нему. Бекхён… В этом имени больше боли, чем его тело когда-либо могло вместить. Чондэ замер так, опершись рукой о парапет моста, второй держа прижатым к себе роман. Некоторое время, перед тем как подойти ближе, он следил за ним на расстоянии: черные как смоль волосы, в них — влажный ветер, тонкие руки в слишком длинных и потянутых рукавах бирюзового свитера хорошо сочеталась с невинностью мелких черт лица. Чондэ показалось, что вот-вот и он побежит вперед — прямиком к морю, босыми ногами по битой гальке — ему нравилось ходить босиком, и подошвы его ног достаточно затвердели, чтобы идти по краям устричных раковин. Побежит вперед, размахивая слишком большими рукавами свитера. Но парень сидит, не шевелясь, будто ожидая чего-то с моря. Чондэ опускается рядом, оправляя подол пальто. Некоторое время они молчат, думая о своём, пока Бекхён не решается закурить, найдя в потайных местах огромного свитера сигарету. Тогда следует дружеское и мягкое прикосновение к руке, когда из пальцев Чондэ забирает сигарету и почти сразу — ладонь в волосах, оглаживает, замирает на затылке. Бекхён потрясенно отстраняется. — Ты должен был здесь очутиться? — едва слышно спрашивает Чондэ, почти надеясь, что Бекхён его не услышит. — Это всё — часть того, что должно было произойти. — Если бы это было возможно, я бы хотел переиграть эту жизнь, — говорит Бекхён. А что если однажды он заиграется, и никто никогда не сможет докричаться до него. Эта мысль испугала Чондэ настолько, что он был готов схватить его за плечи и хорошенько встряхнуть. Но вся проблема в том, что из Ким Чондэ выходит никудышный герой. — Но смог бы я тогда спасти её? Смог бы тогда не быть для тебя жалкой бессмысленностью? — Черт возьми! — Чондэ останавливается и сгребает Бекхёна за ткань свитера, почти вплотную придвигает к нему лицо и только сейчас осознает скорее пальцами — это его свитер, тот самый, который он подарил ему. — Ты не даёшь мне покоя. Тогда, восемь лет назад, я уехал из-за тебя. Да будь для меня ты бессмысленностью, как ты думаешь, был бы я ещё здесь? — Не знаю! — Бекхён хватает руки мужчины за запястья, грубо отрывая от своей одежды. — Откуда мне было знать, из-за чего ты оставил меня? — Почему я тебя оставил? Потому что мне пришлось. Потому что я жил и смотрел, как ты ходишь рядом со мной и с каждым разом у меня не оставалось сил быть возле тебя равнодушным. Я пытался быть ближе, но ты отвергал меня. Что мне было делать? — спросил Чондэ; вопрос казался ему до крайности неуместным, но никакой другой ему в голову не шёл. — Мне никогда в жизни не хотелось переспать с женщиной. Потому что на свете не было никого, кроме тебя, с кем бы я желал иметь близость, но я не хотел напугать тебя, а она была так похожа на тебя. Я не чувствовал желания, когда смотрел на женщин, не чувствовал желания, когда смотрел и на твою сестру, тем менее я пытался убедить себя, что обманываюсь. Я ушёл, чтобы найти себя, собирался на этом остановиться, вернуться к старым привычкам, но где бы я ни был — я везде искал тебя, проиграв спор самому себе. И это была правда, всё это было правдой, и они могут жить и верить в это. Эта мысль не давала Бекхёну покоя. — Где же ты был? Почему ты не пришел за мной раньше? — Я приехал сюда чуть больше полугода назад, я не решался подойти к твоему дому, я не решался эти полгода подойти и к тебе. Я виноват перед тобой за то, что уехал, что оставил. Виноват и за то, что вернулся. — Мне было всего семнадцать, Чондэ. Я никогда не был влюблен. Ты это понимаешь? — Но и я тоже не был! Чондэ выставляет перед собой руки, пытается коснуться парня. Бекхён отступает в пределах недосягаемости, и руки Чондэ хватают воздух. Они замолчали, тяжелое дыхание и перекрещенные взгляды не давали двинуться с места. На фоне пергамента век ресницы Бекхёна были темно-рыжие. Чондэ захотелось коснуться этих ресниц губами, а Бекхён вспомнил, как однажды незадолго до того, как он решил уйти из дому после смерти сестры, отец прижал его к стене и держал зажжённую сигарету в каком-то дюйме от его глаз, угрожая прижечь, если тот уйдет. Раньше, когда он хватал его так — отчаянно, в пьяном угаре, сестра отталкивала его, получая пощечины, сбивавшие её с ног, а потом отчитывала брата за то, что он спровоцировал отца своим поведением. Позже он заметил, что ресницы у него опалены, наверное, сильнее, чем сердце. Чондэ резко обнял Бекхёна и прижал к себе — сделал то, что ему хотелось сделать с той самой минуты, как он увидел боль в этих темных, совсем еще детских глазах в обрамлении опаленных ресниц. Бекхён прижимается к нему мокрой щекой к мягкой ткани пиджака, вдыхает его дымный прокуренный, слегка сладковатый мужской запах. Бекхён прижимается к нему, как будто хочет остаться так навсегда. Он чувствовал себя абсолютно беспомощным. Всё было вовсе не хорошо. Всё было откровенно плохо — он не хотел возвращаться назад. Там в нём поднималось ощущение, что его истинное «я» незаметно ускользает, что человек, которого он всё чаще видит в отражении, поглощает его настоящего. В тот день на ней было розовое платье, такое, какие носят маленькие девочки. Её руки и ноги длинные и изящные, возможно, слишком худые и длинные, а кожа бедер — упругая. Она могла стать девочкой-мечтой, а стала девочкой-шлюхой, которая принесла своему брату одно разочарование и кошмары. Иногда Бекхён мечтает найти в себе достаточно сил, чтобы уйти, сжечь весь этот проклятый дом с собой внутри. Но знает, что ему не хватает ни храбрости, ни сил сделать последний шаг, преодолеть пропасть между ним и сестрой, положить конец одиночеству. — Держи меня, — шепчет Бекхён, уткнувшись в грудь Чондэ лицом. — Не отпускай меня. Не сейчас. Чондэ крепче прижимает к себе худое тело. Кожа у него оказалась холодная, и этот холод ранит его, как плохое воспоминание, самое худшее, какое можно только представить. Бекхён более чем осознавал прикосновение Чондэ, а тому не хотелось отстраняться. Если чего и хотелось, так это придвинуться ближе. Он слишком резко схватил за руку парня и, тяжело дыша, приник к безвольному рту Бекхёна, поцеловал крепче, но никакой реакции. Он не был готов к такому, не сейчас. Тогда Чондэ поцеловал веки Бекхёна и слабые темные круги синяков под глазами — нежная текстура кожи на собственных губах. Он целовал изящные дуги бровей, переносицу узкого изысканного носа. Чондэ и не знал, что можно чувствовать такую близость с кем-то. — Останься сегодня у меня, — просит Чондэ. — Я помогу тебе, вместе мы справимся. Бекхён думает: быть может, так будет лучше. Они просидят до утра за вином и разговорами, пожарят поп-корн с кайенским перцем, каждый час переворачивая пластинку в проигрывателе. Но можно слушать и совсем другое, не обязательно тот опостылый блюз: дыхание Бекхёна и биение его сердца, влажный звук, что совместно производят их рты. Бекхён лежит наполовину на Чондэ, обнимая его, целуя томно и успокаивающе. Невозможно стало думать ни о чем, кроме этой близости, которую они когда-то упустили. Они целуются робко, потом — смелее, со всевозрастающей жаждой — губами по шее, груди. И Бекхён улыбается, впервые спокойно улыбается, и все становится хорошо, все становится опять правильно, потому что он здесь и сейчас, с ним человек, за которого он может уцепиться. Но если он слетит с катушек, если ему придется провалиться до самого дна, он никого не потянет за собой — это было единственное, что он пообещал себе. Дверь в спальню была приоткрыта. Чондэ заглянул в затемненную комнату. Минутой ранее тело Бекхёна было раскинуто на кровати, одеяло лишь до половины прикрывало его худые ноги, сейчас от него — еще не испарившееся тепло и смятые простыни. Чондэ нашёл его в кухне, за столом. Он сидел в большой ярко-голубой пижаме и со всколоченными волосами, стряхивая пепел с сигареты и прижимая рукой к себе кожаный блокнот. Писатель присел рядом, налив им обоим пива, и принялся разбирать почту: банковские счета и какие-то письма, вычитывая и перечитывая только важные абзацы, чувствуя несильную дрожь время от времени в руке. — Она меня видела, — произносит вдруг Бекхён и поднимает стакан к губам, выпивает наполовину, делает глубокий вздох и приканчивает пиво. Горечь прокатывается по рту, заставив съежиться язык. — И я видел её там. — Кого? — Моя сестра. Она видела, как я пришёл к тебе, — его голос стал сухим, ломким и тихим. Чондэ вскидывает голову и в полутьме видит глаза — две дыры, черные выемки, уходящие далеко. Смотреть в эти глаза было сродни тому, как падать сквозь пустоту, еще — ввалившиеся щеки и изнеможённое, измученное лицо. — Я часто вспоминаю её, какой она была легкомысленной притворщицей. Но всё, что чувствовала она, чувствовал и я. И в те дни, когда она пыталась скрыть изнасилование, я всё ощущал, но не смог помочь ей. Иногда она приходит ко мне, а иногда складывается такое ощущение, что никогда и не уходила. Я ненавидел её, ненавидел за то, что она была вместе с тобой. И она здесь, она хочет одного. — Бекхён склоняется ближе к мужчине и шепчет почти сиплым голосом: — Отомстить мне… — Здесь никого нет.— Чондэ придвигается ближе и, словно защищая, обнимает за плечи, подставив Бекхёну шею — тот охотно утыкается в неё лицом. Бекхён знал, что Чондэ не сделает ему больно. Возможно, он даже поможет ему спрятаться и затеряться, и тогда ему хватит храбрости и сил сделать последний шаг, преодолеть пропасть между ним и сестрой, положить конец одиночеству. — Здесь ты в безопасности, со мной тебе больше нечего бояться. Бекхён вспомнил, как однажды после смерти сестры отец так же притянул его к себе. Тогда от него пахло резким алкоголем, старым потом и нестиранной одеждой. Он всё равно обнял его в ответ, хотя его охватил панический ужас — он не знал от чего. Возможно, потому что он остался один, возможно от представления, где смерть выглядела слишком натурально на том самом погнутом карнизе над ванной. После отец силой оттолкнул его и вздернул ко рту бутылку, хлебнул прямо из горлышка и спустя какое-то мгновение издал протяжное булькающее рыгание. Если бы было такое место, где можно скрыться, Бекхён непременно ушёл бы туда. Ему не хотелось видеть, как отца тошнит, но по утрам он собирал после него бутылки и вытирал остатки выблеванного виски вплоть до его смерти на продавленном диване. Тогда ему было страшно за свою беспомощность, особенно когда отец смотрел так, будто хотел раскрошить его голову осколками толстого стекла вслед за предательством лучшего друга. Присутствие сестры не уходило из дома — все так же пахло тяжелым фруктовым запахом и надкушенными сливами, которые она оставляла на тарелке. Она всегда хотела быть похожей на мать: стройную женщину, одетую настолько к лицу, насколько позволяла мода, которая ведет себя немного дерзко, своевольно, поэтому таскала у отца сигареты и засматривалась на его непреступного друга-писателя. Чондэ знал её хорошо, но только Бекхён терпел те самые — за стеной дома — почти не больно, когда хлестко по щеке. Это даже нормально, это совершенно нормально. Только пульс долбит в ушах, и сердце почти ломает худые рёбра, пока ей заламывают руки, а она смотрит своими странными, своими сладкими и улыбается, стонет — грязно, протяжно, пошло, чтобы потом прикрывать синие по шее. Она растекается сладко, словно патока, а сосед напротив — крупные потные руки рыбака, что держат маленькие бёдра. Его сестренка — хруст конфет, голые плечи и пальцы в мужских волосах, теплый загар и собственные губы, касающиеся чужой кожи. Маленькая улыбчивая девочка. Она хотела быть похожей на мать, а стала той, которую опускают на колени. Иногда Бекхёну кажется, что всё это было с ним, но Бекхён заставляет себя не думать об этом, пока Чондэ держит его так крепко и не отпускает. — Помнишь, как я выучил французский по пластинкам твоей мамы? — негромко спрашивает Бекхён. — Однажды на мой день рождения ты стащил её проигрыватель и диски с джазовой музыкой, тебя наказали… точнее попытались наказать. — Ты замечательно подражал певцам, но я всегда хотел послушать, как ты поёшь. — Значит… и у нас с тобой было-то светлое. — Споёшь когда-нибудь для меня? Без магнитофона, проигрывателей. Когда-нибудь я хочу услышать твой голос. В ответ Бекхён молча кивает. Он замирает, оставаясь сидеть с занесенной рукой над пепельницей и прижатым к себе блокнотом. Бросает на него взгляд, потирая корешок большим пальцем. — Почему ты так крепко сжимаешь его? — Он мне дорог, — признается Бекхён, поднимая голову. — Это единственное, что осталось у меня после тебя. Теперь знаю каждую страницу наизусть — я зачитывался этими историями, особенно о Чайке. А раньше я и не знал, что ты писал… обо мне. Знаешь, в этом блокноте есть нечто большее, чем наше прошлое. — И что же в нём есть? — В нём — твоя искренность. — Бекхён… — лишь имя срывается с губ. Чондэ быстро перехватывает его худую руку вокруг запястья — мягко сжимает, оглаживает, заглядывая в глаза особенно внимательно, пытаясь понять, что он испытывает, что испытывает Бекхён. И улавливает только, что у Бэка сильно бьется пульс. — Меня всегда тянуло к новому, неизведанному, поэтому тот мальчик-из-соседнего-дома был так эгоистичен в своих желаниях к тебе. Он не умел слышать, не хотел понимать чужих чувств; он привык, что всё будет так, как захочет он. Но мальчик вырос, и тебе больше не надо бояться его. — Ты писал, что эта записная книжка вырастила из мальчика монстра. — Просто доверься мне, — просит Чондэ. — Доверься в самый последний раз. Ближе к рассвету они перебираются в кровать, лежат неподвижно вытянувшись на постели и только пальцы писателя лениво перебирают сверкающие темные волосы Бэка и рассеяно гладят по спине. Они не виделись слишком долго, чтобы отказаться от таких моментов. Чондэ гладит бедра Бэка, как будто впитывая ладонями тепло и мягкость его кожи, прижимается собственными губами к чужому лбу и замирает так ненадолго, пока пальцы — проходятся по впадине живота, добираются по пояса штанов, завязок и ловко развязывают узел. Бекхён пугается, но быстро отступает под поглаживаниями гладкой груди и впадины грудной клетки — тяжелые и шероховатые ладони Чондэ. Раньше... раньше они не гладили его с такой нежностью — то было наглые, собственнические движения, сейчас — томные и успокаивающие поцелуи. — Расслабься, я больше не сделаю тебе больно. Шорох рук по слабой щетине писателя, влажный звук их ртов — поцелуи со всевозрастающей жаждой. Чондэ потерся щекой о рёбра парня и впадину его живота, прижался губами к шелковистой ткани белья, к горлу — целует бившийся на нём пульс, который был таким же возбужденным, как и его. От кожи пахнет мылом и солью, чувствуется вкус чистого пота, будоражившего изнутри. Бекхён ощущает, как по его хребту понесся поток сумасшедшей энергии, как внутри горит тело, отдаваясь пылкостью в его глазах и чувственных раскрасневшихся губах, которыми он беспорядочно ловит воздух, будто задыхаясь. И Чондэ отвечает на его жар своим — бережно огладить бока, подхватить под бедра и прижать к себе, и чуть заметная дрожь продрогшего тела – родного, уютного тела. С горла с рыданием срывается воздух. Ни на что не похожие ощущения — не столько болезненные, сколько чужеродные. Если бы я был смелее, думал в этот момент Бекхён, если бы я уступил ему, всё могло было быть иначе. Но, похоже, ответ он прочел на лице Чондэ, который смотрел на него не с сожалением, а благодарностью. Его глаза были очень расширенными и светлыми, в них росло что-то всепоглощающее. Чондэ смотрел на него с чем-то сродни восхищению, почти с любовью, и Бэк не мог заставить себя шевельнуться, сил находится, чтобы сцепить руки на его пояснице, притягивая ближе, не обращая внимания на острую боль. Ощущение того, что все тело Бэка пытается затвердеть, не проходило какое-то время — не тело, а напряженная струна, которая постепенно расслабляется, согревается, а мышцы — расплавляются, чтобы потом чувствовать, как его пальцы зарываются в волосах; утыкаться безоружно носом в открытую шею. И что же там за этой гранью? Нечто не испитое, полноценное, живое. — Пожалуйста, не дай мне потерять себя, — Бекхён, прижатый к крепкому мужскому телу, с надеждой всматривается в склонённое лицо. Чужие губы выдыхают почти нежно: — Не позволю. Но позже в какой-то момент Бекхён перестаёт узнавать человека, которым стал.7.
— Как ты себя чувствуешь? — Крис выглядит одиноко-потерянной, но в теле ещё теплятся жизнь и желание, но сил совершенно нет. Она едва заметно поводит головой, благодарно поймав на себе обеспокоенный взгляд, и продолжает смешивать краски. Слишком нереальная для этого мира, слишком холодная, чтобы ответить на спонтанное желание мужа этим утром купить цветы к завтраку до её пробуждения. — Ты знаешь, как умер Ван Гог? — спрашивает девушка, оборачиваясь через плечо. — Выстрелил в себя из пистолета на прогулке, потом добрался до собственной постели, где истекал кровью последние часы своей жизни. В комнате пахнет цветами и растворителем. Чондэ привычно занимает собой подоконник, подносит ко рту сигарету и долго рассматривает женскую спину — тонкая и гибкая — сейчас слегка горбится — болит поясница, а она продолжает смешивать масляные цвета совершенно непохожая на себя. Словом Усталый гений… А себя Чондэ, зажимая губами сигарету, сравнивает с картиной Винсента «Череп с горящей сигаретой» и думает, что если умрет, то только от этой вредной привычки. Об этом она предупреждала его всегда, когда — протянуть руку и отобрать ненавязчиво сигарету, затянуться самой и почувствовать себя героем какой-нибудь мелодрамы или комедии. В Париже они много смеялись и курили, почему-то там можно было быть безумными на полу съемной квартиры и теребить её берет, слушая очередные рассказы о великих художниках, к которым она хотела приравняться. Она любила пародировать главных героинь из старых черно-белых фильмов, но после апреля того года та Суджон сменила свой прованский стиль на безразмерные рубашки — иногда мне кажется, что ты потеряешься в них. Но в ней всё еще чувствовался тот французский шарм: полуголой сесть у окна с бокалом вина и долго всматриваться в сюжет на копиях картин Рембрандта, лениво вытягивая длинные, белые ноги. Но сейчас Чондэ не видит ничего — в ней всё убито, и будто перестает любить. Больше не хочется, как раньше коснуться руками теплого и наполненного молодостью тела, чтобы потом немедленно прекратить; прижаться на мгновение своими губами к её губам — тоже не хочется. Так было раньше, но сейчас в ней всё убито, только Исин становится слишком мягким и вновь заботливым после недавнего визита доктора — потрогать лоб — снова холодный, но руку она тогда брезгливо скинула, но боль из себя так легко выкинуть у неё не получилось. — Что ты обычно делаешь со своими страхами? — её вопрос вводит его в недолгое заблуждение. Она оборачивается, чтобы посмотреть в лицо писателя.— Убегаешь от них? — Пытаюсь подавить, уничтожить, — отвечает он. — Главное никакой жалости. Бегство, как и самоубийство, самый доступный выход, но заранее обреченный на провал. Лучше быть жестоким со своими страхами. Кристал не хватает ни на что кроме вина и красок. Вот сейчас нанесёт на холст те самые — вино и краски. И это будет какой-то мир или какой-то остров, который она придумает, потому что боли в её глазах умещается больше, чем в самом теле, пока краски ложатся слоями в образе острова из рыбьей чешуи — поблескивает, а она с каждым днём — тускнеет в собственном неприступном и холодном ободке обиды и отчаяния. — И кому ты подаришь этот придуманный мир? Сбежать в него одной тебе всё равно не получится, — с сожалением говорит Чондэ. — Вас уже двое, — говорит чуть тише и больше не может выдавить ни слова, только встает с подоконника и почти бегом исчезает в дверях, прикрикивая, чтобы принесли пальто. В гостиной на холсте — рыбий скелет, вплетенные в кости горящие маки, на этом острове живут люди, которые носят подсолнухи на головах, ходят на руках и ждут её возвращения. Но сейчас в ней всё убито — Кристал почти мертва в тот момент, когда в её теле только начинает теплиться новая жизнь. Художники — более странные и покалеченные люди в отличие от писателей, им постоянно нужно испытывать боль, чтобы написать настоящие шедевры. Возможно, она уже отошла от этого, когда в её картинах не хватало трагизма, а Чондэ, который считал, что в мире не осталось место для настоящей трагедии понимает — в его жизни её хватило достаточно и для неё у него всегда найдется место. Четыре утра — время поэтов-неудачников и странных людей. Квартира писателя полна света и бумажных завалов. Книги повсюду — стоят впритирку на полках-стеллажах, занимая собой почти всё маленькое пространство. Среди этих страничных исполин Чондэ натыкается на свою скандальную книгу для взрослых и вспоминает, как одно крупное издательство отвергло его роман, как до этого — газеты отвергали все его рассказы длинной в пару страниц, которые позже стали публиковаться в контркультурных и студенческих изданиях. Ещё в свои студенческие годы он считал, что литература призвана будоражить сердца, что этому миру не хватает катастрофы, трагедии. Он часто просиживал в прокуренных залах ресторана, где обычно собиралась молодежь, художники, актеры и студенты, чтобы затеять спор, чтобы затеять бунт на своих — страницы рассказов. Чондэ постоянно находился в поиске новых впечатлений, его возбуждала только новизна, механизмом которых был эгоизм. Писатель садится на подлокотник дивана в гостиной и стряхивает пепел от сигареты о тыльную сторону ладони и замечает желтеющий край потолка над головой — видимо, кто-то до него курил на этом месте так долго, что потолок начал невольно желтеть от дыма. Отчего-то Чондэ снова вспомнилась мать — то ли от дыма сигарет и закоптившегося потолка, как у них дома, то ли от звука старых джазовых пластинок. Его мать слушала их, и они напоминали ей о тех днях, когда она была счастлива и не курила несколько лет подряд подолгу в кровати. Чондэ не любил её. Она была высокая, стройная, вся подтянутая, с волнистыми каштановыми волосами, и в памяти навсегда остались те самые — полинялые расшитые джинсы и свободная зеленая рубаха с блестками по воротнику и рукавам. Она была натурщицей для многих скульпторов, но матерью не была никогда. Лучше всего у неё получалось изображать хорошую жену и курить траву после утомительных походов с сыном в церковь. Ей нравилась вся музыка, особенно джазовые саксофонисты, но сережки-гвоздики в ушах сына и его новый друг с побитыми коленями — никогда. Чондэ ненавидел её. Их дом всегда был полон её пьяных подруг, которые обсуждали задницу одного музыканта из местного бара и новую любовницу отца. Он ненавидел их всех, особенно, когда те, завидев серьезное детское лицо, находили в этом что-то умиляющее и трепали его уложенные волосы. Их семья никогда не была тем самым — единым целом, но и распасться она не могла. Ещё в двенадцать, до того как они переехали в этот город, Чондэ стал замечать, что ему нравится пробор в волосах маминого любовника. Он знал, что в глазах Господа это было неправильно. Мама вырастила его хорошим мальчиком, поэтому отдаться греховной связи и рассказать об этом он мог только в блокноте. Его воспитала любовь к писательству, ради которой он отказался от всего. И если писательство можно было назвать пропастью, то Чондэ чувствовал себя самоубийцей, которого манила эта проспать. И пусть это писательство доведет его до потери рассудка — он не пожалеет никогда. Спустя долгое время его имя само повышало тиражи — он публиковался в различных статьях, писал собственные работы, наполненные трагедией, а когда уставал, то редактировал чужие романы и новеллы, только те, которые могли по-настоящему задеть его. Но роман Неизвестного до сих пор лежит черновыми рукописями на краю стола — будто ждёт чего-то, будто они оба чего-то ждут — необратимого. Пак Чанёль. В тот день, когда они обсуждали роман, на нём была легкая серая шапка, которую он то и дело отдергивал вниз, скрывая пряди выжженных краской волос и постоянно оттенял движения Чондэ, будто издевался, повторял. У того парня проколов в ушах было гораздо больше, а смотрел он так — будто всё уже знал. Чондэ пообещал взяться за рукопись, но каждый раз, когда он смотрел на неё, то чувствовал внутреннее биение, и в этом биении было что-то скверное, опасное. У Загадочной дамы нет лица. Она всё время куда-то идёт, и с десяток пройденных улиц у неё начинают истекать стрелками колготки чайного цвета, а туфли — алые лодочки с потертыми носками — зажаты в ладонях. Она идет, стучит по брусчатке. Один каблук сломан, зажат в чуть влажноватой ладони. Она что-то или кого-то ищет и постоянно ускользает из виду, возможно, ведёт за собой глухими переулками, но у этой дороги нет края. За ней по пятам начинает идти Стервятник. Голова у него лысая, со складками. Лицо наполовину хищное, наполовину горестное; длинное пальто, висящее на плечах и длинные худые ноги. Он всегда идёт только за ней и не понятно кто он — тень или хищник, но глаза его были серые, прозрачные, зрачок обведен тонким чёрным ободком — глаза бездомного, глаза бродяги, глаза настоящего голода. За ним всегда в воздухе остаётся запах распадающихся цветов лилий и орхидей. Никто не знает, кем он приходится этой даме — верным соратником или спутником. Никто не знает, кто она на самом деле. Эта женщина может вызывать разные чувства. Иногда она кажется вам знакомой, что чем-то она приводит вас к невероятному ощущению, что вы знали её когда-то раньше. Любили её раньше — в другом времени, в другом месте, будучи кем-то совсем другим. Иногда, будто вы её ненавидели — в другом времени, в другом месте, будучи кем-то совсем другим. Иногда от неё пахнет пачули и ананасами, иногда не чувствуется никакого аромата. У неё нет лица, у неё нет имени. Вы можете позвать — она не откликнется. Но если увидите её лицо вас ждёт верная гибель. Чондэ закончил читать отрывок. Насмешливая улыбка сошла с губ, кровь прилипала к лицу. В первую очередь и к большому своему огорчению он был тронут собственным страхом. Он не понял, как очутился здесь, как с первым зажёгшимися фонарями решил прогуляться по кварталу и встретил её. Красный силуэт мелькал между прохожими — к выходным квартал всегда заполнялся гуляками, подростками и заблудившимися туристами. Здания словно покачивались и кивали, клонились над кварталом, пытаясь затянуть его в свой сон. Чондэ едва поспевал за ней, глубоко вдыхая воздух, который оседал в легких смесью его запахов — пряности и вино, земляника, любовный пот и что-то холодное, липкое — подкатывало к горлу. Фон дешёвых декораций и люди будто бесцельные призраки на этом безвкусном и печальном фоне. Словно во сне Чондэ увидел, как его рука поднимается к ней навстречу, как пальцы смыкаются на рукояти ржавого молотка. Что, молоток?! Нет, он не мог объяснить, как этот предмет оказался у него в руке, так же как и не мог объяснить как медленно, очень медленно занёс его над её головой. Она обернулась. Чондэ проснулся. — Ты ведь не спишь? — очнувшись ото сна, Чондэ не разбирает хриплого голоса в трубке. Четыре утра — время поэтов-неудачников и странных людей. — Я просто хочу сказать, что здесь всё и заканчивается. Кажется, он слышал свой собственный голос. Из пяти ночей в неделю, когда Бекхён работает в джаз-баре, Чондэ приходит дважды или трижды посмотреть, как он поёт, пока тот не говорит, что его нервирует каждый раз ловить его отражение в десятках зеркал. В баре столпотворение перед дамским столиком: пудрят лбы, подкрашивают губы и наносят румяна, карандаш для бровей, а потом выбирают свой наряд из огромного склада лоскутов ткани. Марго возвращается со сцены — немного избитая внутри, нервно курящая в стороне, но её лицо остается таким же холодным, набеленным и спокойным. На ней алый шёлк и пурпурный бархат, но вдруг появляется кто-то красивее её и ходит по гримёрной, элегантно подбирая цвета. Марго рассказывала, что это место было борделем, но только несколько лет назад стало сомнительным баром, где подают абсент, но только клиенты все те же — десятки небритых потрепанных мужчин с пронырливыми взглядами. А ей всегда хотелось любви, мысли о которой согревали бы кровь, но она никогда не искала. Когда ещё она выглядела как мужчина, то один меланхоличного вида молодой человек появлялся с ней в чайных домах и европейских ресторанах и однажды признался, что влюблён в него. Пустячная неожиданная любовная история радовала её, но недолгое время. И сейчас из ночи в ночь, из выступления в выступление она разбита. Утро — цветы и завтрак, вечерами — пьяный водевиль. И ей все сложнее собирать себя из растрескавшихся кусочков. Но отчего-то Марго выглядит так, словно знала всё наперед: «мужчина за ширмой» быстро коснулся губами её мягких рук, ему было неловко целовать Марго, почему-то резко переставшую проявлять к нему интерес — он выглядел так, словно вымаливал у неё не только прощение, но и немного ласки. Той ласки, что никогда не даст ему жена — отстраненность и безразличие, а она сдерживалась, чтобы не вырваться от его неприятно вспотевших от волнения рук. И эти вспотевшие руки, как оправдание — да, он хотел уйти сам, но ему не хватало смелости разбить ей сердце. Вот что она запомнила в тот вечер и к чему больше не хотела возвращаться. Бекхён начал бредить, а Марго предпочла сбежать, только чтобы не общаться с тем, кто знал её слишком хорошо и значил для неё слишком много. За их сапфировой мечтой его будут звать по-другому, но в прошлом он остается для неё навсегда «мужчиной за ширмой», к которому она питала страстную, почти болезненную увлеченность, но никогда не открывалась до конца и держала на расстоянии. Но от этого «почти» сейчас становится только больнее. Потому что «мужчина за ширмой» — утонченный и слишком элегантный, а еще совсем скоро он станет примерным отцом и любящим мужем, а Марго такая — всегда говорит правильные вещи и спасает каждого, кто собирается пойти ко дну. И Бекхён снова убеждается, какая она сильная, как смело настраивает всех на победу, а сама терпит поражения. Возможно, кто-то мечтает спрятать её от всего этого, забрать отсюда. Обнимать, любить, дарить счастье. Любить её так сильно, так крепко. Быть может, кто-то мечтает дать ей всё, чего она только ни пожелает. Возможно, кто-то так сильно мечтает об этом. — Ну и кто он? Каков на лицо? — спрашивает Бекхён о новом мужчине Марго, прежде чем войти в крошечную квартиру подруги, заваленную концертными платьями и коробками с новыми туфлями из мягкой кожи. Здесь ничего не меняется и изменится вряд ли — цвета гранатового сока слишком тяжелые, как и сама она. — Мужественный, с резкими чертами, а профиль какой-то яростный. Я всегда страстно мечтала о мужчине, которого встретила вчера ночью. Наверное, мне его послал сам Бог, верно? — говорит Марго скорее с усмешкой и открытым разочарованием в голосе, сбивая столбик пепла с сигареты. Она говорит это и знает, что это, конечно же, ложь. Она страстно мечтает о том, кого она никогда не получит по собственной прихоти. — И сколько раз он был с тобой за это короткое время? — Два. — Ты всё равно должна была бороться за своё счастье. — Мой дорогой, он и сам хотел уйти, только вот так старался не сделать мне больно, но своим робким виноватым взглядом и нежными извинениями, сам того не подозревая, причинил невыносимую боль. — Ты заслуживаешь любви, заслуживаешь её больше, чем кто-либо. Будь собой и самой восхитительной во всем мире. — Себя мне уже не спасти, — холодно произносит Марго немного дрожащим голосом. — Я просто не могла позволить ещё одному ребенку остаться без отца. А из этого места мне уже не выбраться, да и незачем. У каждого из нас свой путь, свой я пройду ни о чем не жалея, — отвечает она и тянется — мягкие ладони поверх чужих рук. Бекхён представляет, как Марго отодвигает бархатную занавесь и выбрасывает вперед ногу, обтянутую черной сеточкой чулка — и толпа ревёт. Она так начинала, так она и закончит. — Только прошу тебя, дорогой, не теряй своего имени. Наверное, это единственное, что остаётся у человека, когда он теряет всё, а некоторые теряют и эту последнюю ценность, — и конечно это она говорит про себя, хотя так и не считает. Бекхён видит Марго. Марго, которая романтизировала себя. Марго, которая всегда верила, что внешняя красота — это не единственная ценность, которая должна присутствовать в человеке. Марго, которая спокойно следила за тем, как появляется кто-то красивее и отодвигает её в тень. Марго, которая попросту не справилась. Не справляется с собой и Бекхён. Он не может сказать точно, когда это началось. Но иногда он не узнает человека, который смотрит на него с зеркала. Этот человек смотрит на него диким, отчаянным взглядом, и он не знает, кому принадлежит этот страх — ему, ей или им обоим. Он всё чаще поёт о прошлом и отверженных. И это выглядит так, будто это она играет, притворяется в каждой песне, в каждом чертовом мюзикле — черный карандаш вокруг глаз размазан настолько привычно для всех, что это даже нелепо. Обычно Чондэ дожидался его после работы, они шли выпить в ближайший бар или сразу шли к писателю домой — занимались любовью, слушали музыку, разговаривая о чем-то, и сразу ложились спать. Иногда Бекхён боялся тех самых прикосновений, что — руками по коже под шорох и шелест одежды, любовное дыхание из губ в губы, но Бекхёна это пугает — по спине холодный, липкий страх, что щекочет волосы по всему телу. Обволакивает, утягивает за собой, а человек напротив становится мгновенно ненавистным, хочется оттолкнуть и сбежать. И почему в этих глазах мужчины с красивыми скулами отражается лицо — бледное, напуганное, не его. В такие моменты Бекхён смотрит затравленно, забиваясь в угол кровати — не трогай меня, пожалуйста, не прикасайся. Но Чондэ ничего не понимает, пока внутри — гарпуном под рёбра и кто-то так же — кричит и вырывается. Бекхён снова забывает снять чулки перед сном. В такие моменты Чондэ желает, чтобы на него смотрела не она, а кто-то другой. Всё повторяется, когда в одну ночь Чондэ находит его на полу в ванной — крохотный комок, забившийся между раковинной и унитазом. Беспомощные кости, беспомощная кожа — сломать да разорвать. Бекхён видел, снова видел её в зеркале — она появлялась лишь тогда, чтобы указать костлявым пальцем на собственное отражение, не произнося ни слова. Рот, полный крови, её лоб и левый висок размозжены, лицо и платье черны от крови, а волосы вовсе свалялись в комья и только глаза — две бездонные впадины, полные черноты. Она лишь улыбается, руками удерживает в его горле хриплое, в горле горькое — не надо, не трогай меня. Чондэ пытается зафиксировать его руки, бьющиеся в конвульсиях. Бекхён кричит, срывая голос, пытаясь достать обидчика то кулаком, то ногтями. Чондэ наваливается на него всем телом — под ним хрустят и перекатываются кости. Чондэ шепчет, что всё будет хорошо и пытается разглядеть хоть проблеск осознания в пустых глазах, но Бекхён не понимает — он видит те очертания, те впавшие глаза и рот, полный крови — стекает на лицо, лишь бы не захлебнуться. Всё в его позе кричит — не трогай меня! так же громко, как и его рот, но глаза будто просят: обними меня, помоги мне. Они беспомощно смотрят друг на друга. Лицо Бэка покрасневшее и мокрое от слёз. Он зовёт его несколько раз, но в ответ тишина. Только вскоре Бекхён щурится на человека перед ним и разглядывает в нём Чондэ. — Не ходи туда больше, — твердо говорит Чондэ. — Я не могу спокойно смотреть на это. Просто ты возвращаешься оттуда, и каждый раз в тебе что-то умирает. Просто она — в нем, живёт, дышит. Он не может без этого, без этого — он задохнется, иногда кажется, что Чондэ здесь — не к месту, но — я погибну без тебя, понимаешь? Бекхёну незнакомы черты собственного лица и выражение глаз не было таким загнанным и смертельно уставшим. Голоса внутри него говорят, что он слишком долго боялся смотреть в зеркала, ведь там — истлевшие кости на лице глупой девочки, которая однажды ушла гулять и вернулась слишком пустой. И эти кошмары… худшие кошмары. Чондэ всё скидывает на рассвет, значит, они увидят, как те тают по краям и растворяются в желтом свете. Бекхён думает, возможно, Чондэ станет ненавидеть его, может даже решит ударить, но это было бы слишком — он не причинит боли. Худые пальцы цепляются в чужие предплечья, ясные глаза испуганно заглядывают мужчине в лицо: — Ты же не позволишь ей забрать меня? — Никто не сможет отнять тебя у меня. — Пообещай мне сохранить моё имя. Не спрашивай зачем, просто сохрани его для меня, Чондэ. — Обещаю, — отвечает писатель и понимает, что пришло время развеять те беспочвенные мысли, которые Бекхён питал на его счет. Но это будет завтра. Да, завтра, когда они двинуться дальше от этого сводящего их с ума города. Бекхён находит пепельницу на диване и пристраивает её между небольшими острыми пиками тазовых костей, в ней — туго забитый нетронутый косяк. Он крутит его в руке и думает, что этого, возможно, скорее всего и не будет. Возможно, они уедут с Чондэ далеко от этого места, возможно, они смогут начать новую жизнь и больше не будет ничего из этого — ни этого гнилого дома, ни людей, которых он знал, ни этих косяков — отличная трава, ярко-зеленая и липкая от смолы, которой он закуривался, чтобы забыть этот кошмар. Он вспоминает те дни, когда приходил домой под утро после бара и заставал Джимми в комнате при горящем свете лампы: пустая тарелка от сэндвичей, стеклянная пепельница с побитыми краями, окурки, сваленные в пепле, и несколько пустых банок из-под пива. Ложился он обычно в пять и вставал только к обеду, чтобы открыть свой музыкальный магазин, а вечером забивал косяк и рассказывал о том, скольких блудных мальчиков таких же, как и они, за день посетили его заднюю комнату. Затянувшись еще раз, Бекхён тушит косяк в пепельнице, садится на диване и крепко обхватывает себя руками. В этом доме всё остается так, как когда-то он расставлял тут всё по-прежнему, в точности как было до начала долгого кошмара, от которого до сих пор не очнуться. Только в последнее время Джимми был занят — развешивал те страшные рисунки по комнате, прикалывая булавками к отсыревшим и отходящим от стен обоям, а еще высушенные бумажные вырезки из старых газет. Он всё чаще куда-то уходил, и Бекхён подолгу оставался наедине с мексиканским мальчиком. Между ними никогда не было ни единого разговора, только единожды, сидя утром в кухне и слушая музыку, Бекхён рассказывал, как однажды попробовал устричные оладьи и варево из риса, полное морской капусты, рыбы и острого соуса, когда жевал целиком маленькие красные перцы. — А почему ты сбежал из дома? — Дома не разрешалось много разговаривать, — вытянутое и худое лицо Сехуна дрогнуло, а губы скривились: — Вот и я не говорю. Бекхён понимал — от хорошей жизни никто не бежит, и, возможно, этот мальчик, как и десятки других, встречающихся в квартале в легких маечках и с легкими головами, находится здесь не от хорошей жизни. Но ему всё равно — совсем скоро они с Чондэ будут далеко от этого места — все закончится завтра утром, когда он соберет вещи и они покинут город. Осталось совсем немного. — Бэка, ты о ком-то тоскуешь? — спрашивает Джимми, когда они сидят этой ночью на ступенях дома. Бекхён просто сидит, опершись подбородком на кулак, глядя на небо. Летние ночи здесь синие, душно и небо никогда по-настоящему не темнеет. Ему нравится это место, но зачастую здесь было слишком трудно думать, слишком трудно жить и дышать. Бекхён молчит на вопрос. Джимми поворачивает голову в сторону распахнутой двери, чтобы поглядеть на Сехуна, спящего в доме на узком матрасе, голого поверх влажных от пота простыней. — Иногда я тоже тоскую так сильно по человеку, которого потерял. Любимого человека. Видишь эти шрамы у меня на запястьях? — Джимми развернул руки ладонями вверх, кожа на запястьях испещрена старыми шрамами, накопившимися за годы порезов. Бекхён знал: чтобы убить себя, надо резать вдоль руки, чтобы вскрыть ее от запястья до локтя. Надо резать до самой кости, надо перерезать все основные артерии и вены, но Джимми оставлял на коже порезы — порезы, сделанные им за многие годы, выпуклые и светлые, светлее, чем кожа; шрамы иногда воспалялись и болели. — Эти шрамы… Я оставлял их в память о нём. Но однажды я перестал резать руки: это просто больше не срабатывало — боль таким путём не выходила. — То, что с ним случилось, непростительно, — холодно произносит Бекхён. — Семь сломанных пальцев, раздробленные ключицы и берцовая кость, три сломанных ребра и вошедший в грудь молоток, — на автомате отвечает Джимми. Он неизменно читал в газетах об этом и даже сохранил вырезки — официальные комментарии полиции и дикие домыслы безграмотных журналистов, все они вклеены в его фотоальбом и теперь развешены по комнате, как напоминание о самом страшном. — Но это не правда. Ложь всегда продается лучше правды. Его убило вовсе не это. Есть вещи, которые губят людей намного сильнее, чем торчащие из груди молотки. Знаешь, как он умер? Он покончил жизнь с самоубийством — перерезал вены у себя на чердаке. А знаешь, как он называл это место? Дом, в пустые окна которого пробивается вездесущий виноградник, так он всегда говорил. Джимми опускает взгляд на запястья — у него отняли то, чем он дорожил в своей жизни. Он не мог спасти этого человека, единственное, на что он был способен — разделить его боль вместе с ним, заставить себя страдать. Джимми трёт пальцами пепельные волосы и успевает закурить обычный табак — горький и одновременно безвкусный, но сейчас было необходимо оставаться в рассудке. — Бэка, а что у тебя с тем писателем? — спрашивает парень. — Всё же простил его? — Иногда мне кажется, что я его давно потерял, но сейчас мне спокойнее. У меня есть он, и я могу опереться о него. Но иногда мне становится страшно, иногда я боюсь к нему приближаться и заглядывать в глаза, иногда я вижу там опасность. И это вовсе не потому что он эгоистичный, холодный и в любой момент от него можно ожидать необдуманных поступков, это что-то другое… То, что я не в силах объяснить. Но я не хочу его потерять, но для этого мне нужно постараться не потерять себя. — Тебе до сих пор снится сестра? Она — кошмар спутанных темных волос, обрывков кожи и обращенных в пыль костей, который пытается заползти в его тело. Она не снится, она приходит, но об этом Бекхён всегда умалчивает, иногда оправдывает её приход приходом от выкуренной травы, но Джимми пока ещё может сочувствовать. — Моя сестра тоже убила себя. Её нашли свисающей с карниза для дешёвой занавески в ванной прямо в этом доме, — почему-то Бекхёну захотелось сказать об этом впервые вслух. — Она приходит ко мне. Иногда будто хочет что-то сказать, о чём-то предупредить, иногда, будто забрать меня. Но себя я терять не хочу. — И как ты это сделаешь? — Я хочу уйти из бара. Эти вещи… они стали пугать меня, иногда я не узнаю себя. Каждый раз, влезая в платье, вспоминаю сестру, и от этого мне становится только хуже. Такое ощущение, что скоро оттуда мне не выбраться. Дам послезавтра последнее выступление, и мы уедем вместе с Чондэ из этого места. — Бэка, а что если я скажу, что был знаком с твоей сестрой? — Допустим, я поверю тебе. Джимми на момент замолчал, а после поднял голову, смотря в серьезное лицо Бекхёна. — А что если я скажу, что это Ким Чондэ изнасиловал её? — Бекхён моментально напрягся телом, сжавшись. Джимми повернул голову в сторону спящего Сехуна и выдохнул: — Мой мальчик был безумным, молодым и красивым. И его звали Джимми. На следующее утро Чондэ постучал в дверь дома, к которому не решался подходить долгое время, чтобы забрать Бекхёна, который не пришел вчера. Из темноты выступила бледная фигура — голый по пояс, худой и возмутительно красивый. В тот момент Бекхён казался напуганным. Он хотел захлопнуть дверь перед ненавистным мужчиной, но две худые руки обняли Бекхёна сзади. Мгновение спустя молодой пепельноволосый парень с многочисленными проколами в ушах выглянул из-за него и с расширенными глазами, горящими и совершенно безумными посмотрел на ошеломленного писателя. Чондэ стоял в каком-то параличе и не мог издать и звука. — Пак Чанёль… — Ну, вот мы и снова встретились, Ким Чондэ, — парень пыхает косяком. — Неожиданная встреча, правда? Неожиданная скорее для тебя, а я к ней готовился долгое время. Бекхён, — обратился он к парню с насмешливой улыбкой, — не уходи, тебе стоит послушать эту историю до конца. Если бы не ты, я бы не смог так близко подобраться к такому человеку как Ким Чондэ. — Джимми снова вернул взгляд к писателю, глаза человека напротив расширились от непонимания. — Я долгое время думал, как встретиться с тобой, но искать встречи с таким человеком пустая трата времени. Я почти опустил руки, но после встречи с этим глупым желторотиком изменилось всё. Черт возьми, я чувствовал себя так, словно выиграл в безвыигрышной лотерее! Я решил написать роман и уже осенью отправил книгу в издательство твоего друга под псевдонимом Неизвестный на твоё имя. Скорый ответ и приглашение обсудить книгу меня обрадовало: я мог лично заглянуть в глаза человека и очередной раз убедиться какое ты эгоистичное дерьмо. Наверное, ты задашься вопросом, зачем я это сделал? Зачем так отчаянно пытался встретиться с тобой? Но вспомни, почему ты перестал писать. Потому что ты никчемный писатель! Потому что из-за твоей последней книги умер человек. Тот самый сиреневый мальчик из моего романа. Его звали Джимми, — громко пояснил Джим дрожащим голосом, почти срывающимся на крик. — Я не знал никакого Джимми, — резко ответил писатель. Людей, которых он знал по именам — единицы, остальные — ненужные — просто не укладывались в его памяти. Но это имя почему-то всплыло в его памяти со слов подруги-художницы. — Он был художником, у которого всегда были безумные и странные идеи никем не одобренные и никем не оцененные. Да, у него были проблемы с психикой, он был раним, но безобиден и искренен. Его картины никто не понимал, все находили их отвратительными. Он не безумен — нет. Ему просто не хватало ярких красок, не хватало места в этом мире. Родители никогда не следили за ним, я был единственным, кому удавалось видеть его, но даже в последние месяцы своей жизни он изолировался ото всех и не желал никого видеть. Говорил, что рядом с ним есть тот, кто понимает его лучше всего. И этот кто-то — ты, — Джимми резко замолчал, вглядываясь в лицо мужчины с открытой ненавистью, сбивая пепел с самокрутки к босым ногам. Он раскинул руки и нервно засмеялся: — И только наш славный Ким Чондэ понимал его! В своей последней книге, которую он прочёл, ты писал, что самоубийство тоже выход. Джимми не принимал никто, он стал разочаровываться в своих картинах, а потом пришел Стервятник с молотком в руке и рассказал, как правильно жить. Джимми перерезал вены на чердаке собственного дома, он умер из-за той книги, которую написал ты. Герой просто заходит в тупик, и самоубийство есть не что иное, как тоже выход, — цитирует он. — Все вокруг думали, что он был просто ненормальным, а родители и вовсе придумали ему странную смерть с поломанными конечностями, лишь я не мог смириться с тем, что это ты убил его. Иногда есть вещи, которые губят людей хуже, чем молотки — это слова. Иногда ты ныряешь в них так глубоко, что не можешь уже выплыть. Я ненавижу тебя за то, что ты был ему собеседником, ты последний кто видел его перед смертью! Но слова достойного писателя должны спасать утопающих, а не вести ко дну. Ты погубил его жизнь своим «новым взглядом» на этот мир. С того момента я взял себе его имя, стал резать руки, чтобы каждый день помнить как было больно ему. Да что ты знаешь о чужой боли? Ты погубил всех людей рядом с собой. — Это не правда! — Чондэ сделал шаг и резким движением схватил парня за ворот хлопчатой футболки. Разница в росте заставила писателя наклонить чужое лицо к себе и яростно заглянуть в насмешливые глаза. — Ты ничего не можешь знать обо мне! Джимми всматривается в лицо мужчины, и Чондэ чувствует, как этот полный спокойствия и надменности взгляд проходит сквозь него и он точно знает — Джимми смотрит на Бекхёна. Чондэ жмурит веки, не выпуская ворот из пальцев. — Он всё мне рассказал, и ты сам всё рассказал о себе, в том блокноте, который вырастил из мальчика монстра, — Джимми тихо рассмеялся и придвинулся ближе, выдыхая на мужское лицо с шипящим голосом: — Ты ненавидел свою мать и поэтому бросил её, почти умалишенную; ты боялся вдруг открывшегося влечения к лучшему другу, и поэтому изнасиловал его сестру. И знаешь, что я решил из этого? Создать для тебя Загадочную даму в своём романе, ту женщину без лица. Знаешь, кто она? Она — собрание всех твоих страхов, за которыми идёт Стервятник. Но что будет быстрее? Молоток, который раскрошит ей череп или её лицо, которое обернётся к нему? Я лишь хотел показать твоё истинное лицо, заставить почувствовать ту же боль и страх, которую я чувствую вот уже два года и все узнают об этом — я дал разрешение на публикацию этого романа, а твой друг с удовольствием согласился на это. Бекхён, извини, я не хотел пользоваться тобой, но ты — последнее, что я мог разрушить для Чондэ, оставив на финал. Извини за ту правду про твою сестру, ведь Чондэ не может сознаться в своих поступках. Спасибо, что выслушал до конца,— Джимми резко плеснул руками и оттолкнул от себя обессилевшего писателя, разворачиваясь и скрываясь в темноте проёма дома. — Бэк, послушай… Секундное выражение дискомфорта как появилось на лице Бекхёна, так и не сходило до этого момента, выражение, словно он страдал от нетерпимой боли. Ничего удивительного, впрочем — ему ещё хочется во что-то верить, но больше не за что уцепиться в напротив стоящем человеке. Чондэ непременно хотел бы всё объяснить, но разговора Бекхён так и не продолжает, и следующий вздох ему приходится сделать в собственной квартире. Чондэ заставляет себя прикусить язык, да так, что чуть сильнее — и откусил бы вовсе. В квартире слишком душно и тихо, а при виде алкоголя к горлу подкатывает жажда. Он двигает ногой к себе стул, раздается звук откупоренной бутылки и шорох бумаг — банковские счета, чеки и письма. Одно из них находится от Солли, которая возможно пишет о тех новых туфлях для танцев, о новых восточных сладостях из любимой кондитерской и рецепте верескового мёда, за которым она бы поехала в горы, обязательно добавит что-то о старинных вещах, но ни слова о своём мужчине. Тот, что старый португалец с залысиной. Чондэ долго не решается прочесть письмо — и не читает. Счастливая она или нет, это уже неважно. В горячей голове писателя зародилось подозрение, что его ничто не утешало до этого момента так, как ненависть, которая питала его всё это время — от читателей, завистников, обычных людей. Но только не те глаза — мальчишеский взгляд, запуганный, как в те моменты в юношестве — прикоснуться рукой и выдохнуть — поближе, погорячее. Тогда Чондэ с его лениво-наглой улыбкой, покровительственным движением приобнимал его за талию. Но нужно было остановиться, убрать руки с теплого и мальчишеского тела, немедленно прекратить — пока нельзя, еще рано, но уже так хочется… А его сестра так похожа на него и не скупится на ласки, только дергается в руках — птичка с зажатыми крыльями, которая завела так далеко, но не давала прикасаться, играясь со злобными взглядами юноши-из-соседнего-дома. Дразнила и хвасталась — на ней нет белья из легкого кружева, это означало удачный день, а ей так нравилось забавляться, только юноша-из-соседнего-дома не привык, когда им играют. Взгляд бросается на свои руки, и на мгновение Чондэ кажется, что они залиты кровью, потому что он запустил их слишком глубоко в человеческие внутренности. Он действительно проделал это всё и очнулся слишком поздно, когда понял, что в свои двадцать восемь является воплощением идеи — идеи, способной запросто убить. Оказывается, до этого момента он ничего не знает о себе, только — его страх одевается в красный страх мажет бардовым по губам страх всегда уводит за собой, если от него во время не избавиться. Ноги несут в гостиную, а пальцы напряженно сходятся на горле бутылки, когда чьё-то присутствие остро ощущается холодом по коже. Чондэ смутно осознает, что в доме есть кто-то ещё — фигура, сидящая на краю дивана, поднимает глаза. Его взгляд встречается с его глазами, но лица не видно — только жёлтые глаза, как проблески всполохнувшего янтаря в темноте. Взгляд хищника, взгляд голода. — Ты, черная тварь! Это ты сделал! — тут же орёт писатель. Стервятник кивает — спокойное и присущее ему хладнокровие и поднимается на ноги. Руки мужчины лихорадочно хватают воздух, ищут связь столь же бесплотную и бесспорную, как память. Он с трудом подходит ближе, сжимая пальцами горло бутылки. — Просто уходи же! Это ты виноват, черт возьми! Почему ты не можешь оставить меня в покое? Чондэ смотрит перед собой — та самая птица, тот самый Стервятник стоит напротив, но от него не ощущается присутствие чужого, наоборот — тот поднимает голову — лицо мужское, выразительное и загорелое, плотные скулы и угловатые губы. Стервятник улыбается. И в отражении его лица Чондэ видит… себя. Он тот самый — привычно расслабленный с легкой затяжкой хрипотцы во всех движениях, и он настоящий — истерично-взвинченный и напряженный. Стервятник, та самая тёмная сторона, сидящая в нём все это время, изгрызающая его изнутри. — Отпусти меня! Я — не ты, я больше не хочу быть тобой, слышишь? Голова Стервятника откидывается назад, пальцы кривятся в когти. Стервятник подходит почти вплотную, опускает голову и вонзается зубами в выступ мышц между шеей и плечом писателя, а тот даже не пытается отступить назад — тело не двигается. Боль неимоверная, горячая. Он чувствует, как кровь стекает по ключице, как рвутся мышцы и он слышит хруст, затем собственный крик и долгие рыдания. В зеркале мелькает его отражение — он сглатывает собравшуюся кровь во рту, чувствуя, как с глаз стекают беспомощные жаркие слёзы. Кровь капает у него с подбородка, расцветает темно-красными на рубашке, стекая по груди. И он захлебывается, а в руке — что-то тяжелое, намного тяжелее, чем просто бутылка коллекционного вина. Чондэ с трудом поднимает руку — молоток, ржавый молоток. Медленные струйки крови сбегают по рукояти, похожие на вены — дорожки крови по руке. И всему сразу находится логичное объяснение, почему не страх ходит за ним по пятам, а он ходит за собственными страхами, ведь Чондэ — это не бегство, это попытки подавить, уничтожить всё то, что причиняет боль. Главное никакой жалости. И сейчас в руке он держит тот самый молоток, которым в прошлый раз раскрошил голову Загадочной даме и теперь пытается ударить им Стервятника. Но Чондэ не ударил его. Он очнулся утром лежа на полу с бутылкой недопитого вина — винные пятна на рубашке и липкие ключицы. Кашляет и цепляется за обрывки видения, ускользнувшие прежде, чем он вообще осознал — они принадлежали ему. говорят, у этого мальчика начиналась жизнь. жизнь ещё есть — тлеет на самом дне. Из ноздрей и уголков рта ползут струйки синего дыма, в глазах — печаль и дурман, и где-то ниже человек, что ворует у себя же последнюю искренность, оставляя взамен сердце в объятиях изломанных рёбер. Бекхён думает о Чондэ. Бекхён думает о том, что не знает человека, которым он был и которым стал. Он не знает его вообще. От Бекхёна остаётся — худые ключицы и обрывки плеч, по-уродски худые ноги и последний косяк с желчью по подбородку, а от Джимми — ни рисунков по стенам, ни того молчаливого парнишки на изломленном диване. Он всё-таки нашёл тот синий свитер с булавкой и ушёл, даже не попрощавшись. И в какой-то момент Бекхён замечает, что возвратился к самому началу — в доме всё стало по-старому, просто чужие страдания и страхи разом выселились вслед за соседом, а вот он остался и ему приходится существовать с этой правдой, которую он оставил. То, что он чувствовал все эти семь лет — вина человека, которому он доверился, которого снова подпустил так близко и позволил разбить себе сердце. Бекхён сжимает губами сморщенную самокрутку, слегка влажную от слюны и глубоко затягивается. Он уже курил траву Джимми, но никогда не блевал от неё и не плакал. Затем переворачивается по знакомому пространству матраса, сжавшись в комок из худых рук и ног, и зарывается головой в отсыревшую подушку. Тонет, вянет. Бекхён медленно отцветает, как сестра — вишня да надкушенные сливы, ситец и кружево, лак да каблук. Он так отчаянно хотел вырвать её — изнутри, с корнем, чтобы дышать, но в голове красные предупреждающие огоньки — н е с б е ж а т ь. Может быть, она пыталась предупредить его об опасности — вот он, вот этот человек, который сделал мне больно, который убил меня. И поэтому Бекхён стал так остро реагировать на его прикосновения и перестал узнавать себя. То, что было с сестрой, ему иногда кажется, что всё это было с ним. И тот мужчина с мягкими руками — он вынес её из этого дома, но всё чаще казалось, что выносили не её. Выносили — его. От неё осталось всё: от мелких разбитых бусин до кружев, а что осталось от него самого? Бекхён на грани срыва — зубами под ногти на руках, пальцами в волосы, быть может, внутрь — в голову, словно черви. Он хочет уйти, потому что опять — я исчезаю, я исчезаю — помогите, просто что-то колет внутри, а без дыма становится тошно, потому что дом сжимается вокруг него до размеров матраса, пытается удержать в себе, смешаться с его кровью. У дома есть когти, есть глаза, и что-то будто поднимается сквозь половые доски. Бекхён — босыми ступнями по отсыревшему дереву, пальцами — скользить по отсыревшим стенам. У дома есть рот — темный, всегда открытый. Дурман ползёт в голову, шаги все такие же — мелкие, но уверенные. И эта пасть становится ближе — мелькает огромным провалом пустоты, а из неё тянет холодом, будто перед ним развернулась целая бесконечность. От зеркала Бекхён сразу же отошел, от зеркала в ванной ему стало неуютно. Но что-то толкает к нему, заставляет снять с шатких петель, разбив серебристую поверхность с собственным отражением внутри, безжалостно уставившееся на него — пока он будет жить, кошмар останется с ним. пока он будет жить, ему от него не очнуться. Его сестренка стала нежной прелюдией к его трагедии. И отступив шаг назад от зеркала, Бекхён, заставив поднять свою правую ногу, перешагивает бортик ванны, держась за него — влажный и холодный, как он сам. Погнутый карниз — а выдержит ли? Выдержит! Но Бекхён не мог выбирать, куда он хочет пойти — пока он будет жить, ему не очнуться. Холодное тело на холодном полу как в прошлый раз. И пусть всё закончится здесь и сейчас. Можете погасить свет, можете опустить занавес. Вон, пошли все вон! Комедия окончена. И пусть всё закончится здесь и сейчас. Только страх падает на него театральным занавесом посреди представления. Битое стекло скрипит и визжит под ногами, мгновение — и Бекхён подвисает на карнизе, не доставая ногами до пола. Веревка жжет горло, словно жгут, в глазах — пляшут тени, темнеет, горло снова — до хруста, холодное, и нити сосудов, венок — рвётся, внутри всё рвётся. Но кто-то подхватывает его безнадежно худое тело, сгребает, сдавливая почти до хруста, и выносит из этого дома, как тот самый мужчина с мягкими руками выносил его сестру. Тело Бекхёна скользит внутрь машины по грязному виниловому сиденью. Бекхён громко дышит, потом затихает. Его глаза полузакрыты, дыхание — быстрое и поверхностное. Кожа на ощупь холодная и влажная. — Бэк? Никакого ответа. Чондэ напугано смотрит на него. Тот обмяк на сиденье, глаза его закрыты, мертвенно-бледное лицо на котором темными цветами цвели синяки. Предчувствие не оставляло его в покое, когда он сидел сегодня в джаз-баре и не находил среди новых лиц глянцевых бликов её, его. Фонари гудели еле различимо, их свет тонул в грязных лужах, звёзд не было видно. Сегодня он обещал уйти. Сегодня Бекхён должен был закончить этот спектакль и начать новую жизнь — должен был спеть в самый последний раз, снять те самые — туфли на шпильке и черный чулок с красной подвязкой, который по левой ноге уже пополз стрелкой к колену, но только сцену он выбрал другую — на краю собственной ванны. — Бэк! — зовет он. — Меня зовут Тэ. — Ты Бекхён! Перестань выдумывать других людей! Лучше очнись, пока не стало поздно, — цедит Чондэ и нервно заводит машину, поворачивая ключ дрожащими руками. — Кажется, я потерял своё имя. Я не помню, кто обещал хранить его для меня. — Бэк, а помнишь ты обещал мне… ? Спеть. Для меня. Без проигрывателей и пластинок. Я всё ещё хочу слышать твой голос. Давай будем петь вместе — старый добрый французский джаз всю дорогу, — умоляет Чондэ, чтобы слышать, что он всё еще здесь, чтобы знать, что он ещё его не оставил. — Ты же обещал мне. Чёрт возьми! Горячие слёзы — нет, Чондэ просто не сдержался, он не мог сдержаться, слыша позади себя тихий свист, похожий на пение из тонкого горла. Да, что-то знакомое, что-то из прошлого — украденная пластинка матери, а там тот самый пронзительный голос певца. Когда-то Чондэ пообещал себе не жить прошлым, а Бекхён просто — жить, чтобы не чувствовать боли, но Чондэ поздно очнулся от самого себя, поздно решил стать героем. Никудышный герой Ким Чондэ — главный герой этой жалкой комедии, который тянет руку назад — схватить чужое запястье и ощутить какой он — тонкий, слишком реальный, нежный и уязвимый, обманка, фальшивка. Голос Бекхёна вздрагивает, и он затихает, смолкает слишком неожиданно — песня обрывается — заело пластинку. Исцарапалась, иссякла, кончилась. — Останься здесь со мной, пожалуйста, — сквозь слёзы просит Чондэ, повышая голос. Он сжимает руль и снова не слышит ответа, а рука снова немеет, напоминая писателю о невинных жертвах его письма, его собственных рук, но продолжает силой смыкать пальцы на руле. — Бэк, ты меня слышишь? Мы уедем из этого места так далеко, что никогда не сможем вернуться. Я не могу оставить тебя, черт возьми! Пусть ты ненавидишь меня за все страдания, что тебе пришлось пережить и за то, что я сделал тогда с тобой, но я не оставлю тебя, не позволю этому случиться снова. Пожалуйста, верь мне. С Чайкой все будет хорошо, его больше никто никогда не обидит, никто не причинит ему боль. Чайка… он увидит настоящее море, бухты и соль, и он снова сможет бежать босиком по битой гальке и попробовать суп из морских гребешков. Я напишу для него новую историю, и это будет красивое продолжение после долгой трагичной прелюдии. Только потерпи, пожалуйста, ещё немного. Чондэ едва различает дорожные указатели перед самым выездом из города — перед глазами всё плывет от усталости и слёз. Океан становится ближе и выглядит он тёмным, пасмурным. Бекхён ощущает, как воздух сгущается, вода заливается в нос и глаза, чтобы застыть монолитом. Он не отвечает. Чондэ начинает нервничать. — БЭК! Но Бекхёна словно тут и нет. Или, может, он ушёл так глубоко, что уже не слышит. Просто Чайка засыпает, и не будите его, пожалуйста.