hyukoh - tomboy
Длинные, тонкие, идеальные, что плакать хочется, музыкальные пальцы неторопливо, будто в замедленной съемке, скользят по шершавой поверхности стены с ободранными серыми обоями, касаются каждого маленького следа от пули, каждой царапины, наверняка оставленной здесь чьими-то острыми ногтями; когда пальцы останавливаются возле последнего маленького отверстия в стене, по просторному помещению разносится вздох, полный не то испуга, не то восхищения. – Интересно, – голос Юнги дрожит, когда он оборачивается, окидывая взглядом уставившиеся на него три пары глаз. – Давно они здесь? – Точно были до того, как ты родился, – невозмутимо отвечает Джин, который листает какую-то старую пыльную книгу, даже не поднимая взгляда от выцветших страниц. – Рискнешь спросить у чокнутого? – усмехается сидящий на подоконнике Чимин; его волосы взъерошивает весенний ветер. Юнги переводит взгляд на Хосока, который сидит у стены рядом с Джином и, положив голову на колени, раскачивается назад-вперед и при этом совсем тихо непрерывно стонет. С ним такое нечасто, только в дни, когда особенно солнечно за окном – тогда это серое место становится еще более безжизненным, начинает нагонять самые отвратительные ассоциации из всех возможных. Например, что это – братская могила для них четверых; могила, из которой не выбраться, даже если похоронили живьем. Джин с усталым вздохом отводит взгляд от книги и переводит на Хосока, бережно кладя ладонь на его ярко-рыжие волосы и взъерошивая их. Джин – единственный, кто верит в его рассказы, когда Хосок говорит, что не псих и на самом деле его заперли здесь по ошибке; единственный, кто всегда сочувственно кивает головой в ответ и тихо шепчет: «Я понимаю, понимаю, понимаю…». Потому что Джин здесь действительно по ошибке. Когда ему было пятнадцать, он убил своих мать и сестру, а затем добровольно сдался полиции. Зачем – никто не знает, Джин до последнего молчал на всех допросах, гордо и абсолютно спокойно смотрел в глаза детективам, которые просто волосы на себе рвали, лишь бы добиться от него хоть слова. Над Джином издевались морально, избивали, бросали из камеры в камеру, из будки в будку, как бродячую собаку, пока у него не начали сдавать нервы и он не набросился на одного из охранников в тогдашней тюрьме. После того инцидента он и попал в эту могилу – появился здесь одним из первых, стал единственным, кто встретил Юнги добродушно, без агрессии и отчуждения. Юнги еще в первую их встречу подумал: «Какого черта он вообще тут делает?». Но всегда бывает затишье перед бурей, разве что у Джина оно несколько затянулось. Юнги хотел бы верить, что буря никогда не нагрянет, но разве так бывает? Джин принимал каждого, кто попадал в эту богадельню, с добром и лаской, не был скупым на объятия и слова поддержки – Юнги до сих пор помнит, как в один дождливый вечер прятался от грозы в его руках, цепляясь за ткань его свитера и рыдая навзрыд. Юнги помнит все свои истерики, все свои срывы – и помнит, что в такие моменты Джин всегда был рядом. В этом месте все пропахло ноябрьской сыростью на несколько сезонов вперед; даже сейчас, в самом расцвете апреля, в этих темных серых стенах – глубокая осень. Юнги давно привык к тому, что погода чаще всего хуже по вечерам, но порой бывает наоборот – когда снаружи, за поцарапанными старыми оконными стеклами, слишком светло и солнечно. В самые теплые дни у Юнги трясутся руки, когда он добровольно натягивает на себя смирительную рубашку, принимает любую гадость, которую ему пускают по венам врачи, отказывается ходить в общую комнату, где слишком много окон и оттого слишком много света – невыносима сама мысль о том, что пока они здесь, в могиле, жизнь снаружи продолжается. Это старое здание на окраине города не имеет названия и наверняка истории как таковой – лишь создается ощущение, словно оно выросло из самой земли, стояло на этом самом месте еще тогда, когда мир только начал рождаться. И следы от пуль на стенах, и следы чьих-то ногтей и крови, и сами стены – все древнее, старое, более старое, чем вообще можно представить. В здании со стенами, не имеющими даже примерного возраста, очень опрометчиво и жестоко оставили догнивать едва распустившуюся, как первый весенний цветок, молодость. Молодость, которая была и есть у Юнги, неоправданно тоскливая, как вид какой-нибудь увядшей клумбы или сожженного сада ранним летом. Просто что-то, что у него было и что у него впоследствии отобрали, оставив ничтожные следы, эфемерные намеки на былое этой молодости существование. – Какое сегодня число? – тихо спрашивает Юнги, неторопливо опускаясь на колени и продолжая рассматривать следы на стене. – Пятнадцатое апреля, – тут же отзывается Чимин. Он единственный из них всех, кто следит за календарем. – Говорят, завтра приедет кто-то из прессы. Пальцы Юнги снова замирают на шершавой поверхности ободранных обоев, а сам он оборачивается, недоверчиво глядя на Чимина, который отрывает маленькие ниточки от швов своих пижамных штанов и тихо шмыгает носом. Джин тоже отвлекается от чтения, на миг переглядываясь с Юнги. – Наверняка какой-то любитель низкосортных детективов, которому внезапно очень захотелось узнать, что на этой свалке происходит, – фыркает он, делая закладку в книге и откладывая ее в сторону. – Что происходит? – резко спохватывается Хосок, и Юнги даже вздрагивает, когда он начинает испуганно оглядываться по сторонам. Джин лишь вздыхает и вновь бережно кладет ладонь ему на голову, аккуратно поглаживая по волосам и шепотом приговаривая успокоиться. – Говорят, молодой совсем, едва-едва университет закончил, – не унимается Чимин, тем самым вновь привлекая к себе внимание Юнги. – Я, между прочим, тоже на журналистику попасть хотел, а попал сюда. Вроде как, им дают задания для практики – кто найдет самый интересный сюжет и качественно его преподнесет. Юнги с усталым вздохом садится на пол, придвигаясь к стене и опираясь на нее спиной. Внимательно рассматривает подушечки своих пальцев, перепачканные пылью, и недовольно вздыхает, вытирая ладони об растянутую футболку. Из коридора раздается звонок, оповещающий о том, что уже полдень – а значит, им всем немедленно нужно спуститься в общую комнату для обеда и приема лекарств. Юнги поднимается с пола, несколько сочувственно смотрит на Джина, который обнимает за плечи дрожащего Хосока, и безмолвно спрашивает, сможет ли он справиться сам. Джин только кивает в ответ, и Юнги следом за Чимином выходит в коридор, где уже вовсю суматоха и обеспокоенные голоса – для некоторых здесь транквилизаторы становятся наркотиками, а потому и ломки бывают ужасающими. Общая комната больше напоминает огромный бальный зал, разве что только здесь в хаотичном порядке расставлены деревянные столики, а в одном из углов покоится покрытое толстым слоем пыли расстроенное пианино. Каждый раз, заходя в общую комнату для трапезы, Юнги смотрит на пианино с нескрываемым сочувствием, а еще – с невероятным желанием настроить его и сыграть, хотя бы разок. В детстве в родительском доме он играл сутками напролет, а здесь это пианино стоит разве что в качестве украшения, и если хоть один из пациентов даже мимолетно коснется его – получит неизвестное ему самому наказание. Как Юнги давно знает, страх неизвестности – один из самых сильных. Но в своих мечтах Юнги частенько играет знакомые, заученные наизусть мелодии, аккуратно и бережно скользя пальцами по клавишам – знал бы только кто-нибудь, как непреодолимо сильно он по этому скучает; как и по многим мелочам из детства – маминой улыбке, ее теплым объятиям, утренним тостам с вареньем и медом. Юнги скучает по тому времени, когда он неторопливо, умиротворенно дрейфовал по водам детской беззаботности; времени, когда жизнь была тихим, ровным, спокойным штилем. А сейчас на части крошит резкая головная боль от чьего-то громкого крика. Юнги оборачивается и видит, как тощую взъерошенную девушку вытаскивают из общей комнаты два надзирателя – она плачет, царапается, шаркает ногами по паркету, пытается вырваться и плачет, плачет, плачет. Как будто душа чья-то вырвалась наружу. На завтрак – снова противная молочная каша (в этой дыре ничем другим и не кормят), транквилизаторы застревают в горле, от воды Юнги отказывается; они сидят за самым дальним деревянным столом возле окна, Чимин – напротив, сверлит его пронзительным взглядом, размазывая свою кашу по тарелке. – Ты уже неделю ничего не ешь, – недоброжелательным тоном чеканит он, на миг оглядываясь по сторонам, как будто кто-то может их подслушать. – Как ты еще жив вообще? – Чокнутый таскает мне снеки, – невозмутимо отвечает Юнги, старательно царапая стол найденной между паркетных досок монеткой. – Не смотри так, ты же знаешь, что мы дружим. И не разводи треп. Чимин закрывает рот, не успевая даже ничего сказать или возмутиться, и молча утыкается взглядом в свою тарелку. Затем, видимо, замечает выцарапанные Юнги на столе цифры – «1504»; Чимин знает, что он оставляет здесь по набору цифр во время каждого завтрака на протяжении уже двух недель, и знает, что это все – даты. (Такие же, как кое-кто важный выцарапывает на стенах одиночной камеры все эти две недели). – Его же выпускают завтра, да? – спрашивает Чимин, и Юнги слышит в его голосе осторожность. – Вечером, – кивает он и прячет монетку в карман изорванной грязной худи. – Меня не пустят к нему, но он сказал, что придет сам. Каша в тарелке Чимина, к которой он так и не притронулся, – липкая и вязкая, она кажется Юнги отвратительной, и его тошнит от одного лишь ее вида. Точно так же, как и от вида большинства людей здесь; но это нормально – когда ты здесь хотя бы год или больше (и еще не загнулся), очень легко привыкаешь к громким крикам по ночам, стуку по батареям и стенам, к тому, что кто-то может царапать ногтями дверь твоей камеры во время отбоя. Чимин отодвигает тарелку с кашей в сторону и начинает неспешно перекидывать во рту маленькую таблетку, как он делает это обычно. Юнги знает, что Чимин никогда не глотает транквилизаторы и предпочитает каждый раз смывать их в уборной после завтрака, обеда и ужина. А вот Юнги не настолько волевой – ему уже таблетки, как и ощущение блаженного спокойствия после них, воздух заменили; когда голова больше не болит каждую минуту, исчезают галлюцинации, и в целом Юнги не хочется перерезать самому себе глотку – это, черт возьми, непередаваемое чувство. – Знаешь, похоже, ты единственный в этом месте, кто может с ним справляться, – вновь нарушает молчание Чимин, и Юнги на мгновение даже теряется, забывая, о ком шел разговор. – До поры до времени, – невозмутимо отвечает он, мимолетно глядя на большие часы над выходом и отмечая, что до конца завтрака осталась всего минута. – На этот раз я никак не мог предусмотреть, что он нож под матрасом спрячет. Чимин хочет ответить, но не успевает – по помещению разносится звон, от которого несколько человек начинают закрывать уши и громко кричать, а Юнги лишь поднимается с места и стремится как можно скорее покинуть общую комнату, пока в дверях не образовалось столпотворение. Чимин догоняет его уже в длинном коридоре, когда они проходят мимо камер – сзади плетутся надзиратели, а потому ускользнуть нельзя, даже если очень хочется. Юнги поворачивает налево, а Чимин – направо. С тихим ударом за ними закрываются двери камер, надзиратели уходят дальше по коридору. Юнги выглядывает наружу сквозь маленькую решетку на двери и видит только полный обреченности чиминов взгляд.i. стены и пули
26 мая 2017 г., 23:56