***
— В чём дело? — спросил Герхард, указывая на ремни, — почему раненый привязан к койке? Били зачем? Оказалось, заволновался капитан не зря — ему доложили, что в санчасти пленный первым делом сорвал номерную бирку с выданной ему одежды, заявив, что он не вещь, чтобы иметь номер, а потом запустил уткой в голову одного из санитаров и рассёк ему висок. «Да, — вздохнул капитан, — трудно нам с тобой придётся, лейтенант Монтиньи. Первый день — и уже нарушение…» — Отставить побои. Делаю вам замечание. А сейчас все свободны, я проведу разъяснительную работу. — Он сел на табурет возле койки. Разбитые в кровь губы, отёк под глазом. Пленный лежал неподвижно, отвернув лицо к стене. «Ну зачем ты так», — Герхард оглядывал маленькое тонкое тело, стянутое ремнями, не зная, что сказать. И тут он заметил, как быстро и мелко поднимается грудь омеги, как часто пульсирует голубая вена под нежной полупрозрачной кожей — точно так же билась жилка на шее его Сандро, когда он, устав плакать, лежал без сна на соседней подушке. Но Сандро был дома, рядом с мужем и ребёнком, а этот мальчик… Вдруг Герхарду ясно представилось, каково этому маленькому солдату должно быть здесь, среди врагов, обезоруженному и бессильному, какое мучительное страдание переполняет сейчас это хрупкое тело и это отважное сердце. Чужая боль горечью отозвалась в его душе, и неожиданно для самого́ себя капитан произнёс: — Мне понятно ваше поведение, лейтенант Монтиньи. Плен — это тяжёлое испытание для любого. Но… мы с вами солдаты. Вы исполняете свой долг, а я — свой. Сейчас вы — военнопленный и обязаны подчиняться общему распорядку. — Герхард оглянулся на соседние койки и продолжил, немного понизив голос. — Ради того чтобы остаться в живых. Чтобы вернуться домой, когда кончится война. Пленный не пошевелился. — Хорошо, можете молчать, лейтенант. Я знаю, что вы понимаете меня. Капитан хотел сказать что-то ещё, но не смог — ему помешала волна удушливого стыда, сдавившая горло. Стыда перед этим маленьким связанным мальчиком и перед самим собой — его ненавистным тюремщиком. Не нужно слов. Он почувствовал, что должен хоть что-то сделать. Когда Герхард тронул ремень, стягивающий грудь пленного, омега вздрогнул, быстро повернул голову — и капитан замер, впервые встретившись с пронзительными серыми глазами. Наверное, в ту секунду лейтенант смотрел на него с ненавистью, но Герхарду это бледное нежное лицо показалось лицом несправедливо наказанного ребёнка. С таким же выражением смотрел на него Сандро, в тот последний раз… перед тем как они расстались навсегда. И пусть сейчас эти серые глаза полыхали ненавистью — капитан Бауэр не видел её. Он увидел только, как они молоды и красивы, увидел, столько боли и горечи отражается в них, и в его очерствевшем сердце всколыхнулось давно замершее чувство. Желание защитить, уберечь, оградить и утешить. Обнять, прижать к груди, пообещать, что всё будет хорошо. Сделать то, что когда-то он не сделал для Сандро. Герхард не выдержал и отвёл взгляд. — Я собирался расстегнуть ремни. Освободив пленного, он быстро вышел из палаты. И сразу же остановился в смятении. «Хоть что-то сделать». — В помещениях для раненых собачий холод. Выдать им по второму одеялу. — Но, господин капитан, — возразил озадаченный интендант, — на всех одеял не хватит. — Значит, выдать омегам и самым тяжёлым. Выполняйте. — Распорядился Бауэр.***
С той минуты капитан окончательно утратил покой. К его тревоге за жизнь сына добавилась новая — тревога за судьбу пленного истребителя. Он мучился смутным предчувствием, что раненый лейтенант, несмотря на предупреждение, не смирится, и каждую минуту ждал нового доклада о неповиновении омеги. И что тогда? Да, он комендант, он здесь отдаёт приказы, но есть устав, есть дисциплина. Капитан понимал, что если он начнёт закрывать глаза на нарушения режима, то его обвинят в попустительстве, а если кто-либо из подчинённых заметит его особенное отношение к омеге — за этим может последовать донос с обвинением в порочащей его связи, тогда он сам будет наказан, как и любой другой солдат. Герхарда не страшило никакое наказание, кроме одного — отстранения от должности. Чем тогда он сумеет помочь? «Ну а сейчас? — размышляя, капитан возражал сам себе. — Разве сейчас я в силах что-то сделать? Любое проявление сочувствия — это уже повод для подозрений. Но… он же такой…» Герхард вспоминал худенькое тело, узкие плечи, маленькие руки — трудно поверить, что ещё совсем недавно эти руки сжимали штурвал истребителя. Вспоминал бледное лицо, русые волосы, разбитые губы — такие нежные. А больше всего вспоминал серый взгляд, полный боли, но непримиримый... «Что-то сделать». Всю ночь промучившись в сомнениях, наутро капитан взял несколько банок тушёнки из своего офицерского пайка и отправился в кухонный блок. — Вот. Будешь добавлять в кашу тяжелораненым и омегам из лазарета. — Приказал он старшему по кухне. — Как? Ведь не положено, господин капитан. — Теперь положено. — Отрезал Бауэр. — Вчера я был в санчасти и сам видел, насколько они истощены. Это приказ.***
Предчувствия и страхи капитана оказались не напрасными — Жан Рене не собирался ни мириться, ни подчиняться. Лишённый возможности уничтожать ненавистного врага, лишённый мечты подниматься в небо вслед за самолётом своего любимого, он решил помочь тем, кто был рядом. Он видел вокруг себя хмурые, опустошённые лица военнопленных — и подумал, что может поселить в их отчаявшихся сердцах надежду. На одной из коек лежал молоденький рыженький омега. На него больно было смотреть — он беспрестанно кашлял, а если кашель прекращался — начинал плакать. Вечером Жан Рене подсел к нему и шёпотом спросил: — Ты так плачешь, тебе очень больно? — но омега не ответил, а только сильнее расплакался. — Он ждёт ребёнка. — Так же шёпотом откликнулся раненый с соседней койки и пояснил. — Вот и плачет. Боится. Услышав это, Рене ужаснулся. Это ведь невыносимо страшно, когда твоего ещё не родившегося ребёнка могут в любую минуту убить вместе с тобой, или он сам тихо умрёт внутри истощённого больного тела. — Бедный ты мой. — Он наклонился к омеге и бережно обнял сжавшиеся острые плечи. — Знаешь, что я думаю? Твой малыш не умрёт, потому что он такой же сильный, как ты. А ещё —потому что я буду делиться с тобой едой. Честно. — Я тоже. — Вдруг раздалось с соседней койки. «И я. И я», — тихим эхом разнеслось по палате. — Вот видишь. Все хотят тебе помочь. — Жан Рене улыбнулся. — Как тебя зовут? Омега перестал плакать и посмотрел на Рене красивыми, но безжизненными глазами: — Одри Янсен. Так Жан Рене обрёл нового друга. Одри рассказал ему свою недолгую историю — родом из Нидерландов, он служил связистом, на фронте встретил свою любовь. Когда стало известно о беременности, командование отправило его в тыл, но санитарная колонна попала в окружение… — Ну, всё, всё. — Зашептал Рене, прижимая к себе худое вздрагивающее тело. — Не надо плакать. Твой малыш всё чувствует. Лучше рассказывай ему, какой у него сильный и смелый отец. Ах, Одри, война скоро кончится, и вы обнимете друг друга. А пока дай я тебя обниму. Через две недели поправившихся друзей перевели в общий барак для омег, а уже на следующий день после этого капитану Бауэру доложили о новом нарушении — номер 514-й отказался выполнять обязательные работы.***
— Прикажете отправить номер 514-й в карцер? Капрал Кранке, доложивший о нарушении, выжидательно смотрел на коменданта, не понимая, почему тот медлит с распоряжением, но капитан продолжал молчать и лишь рассеянно постукивал пальцами по столу. За отказ от работ полагались сутки карцера. Сутки без еды и воды в холодном и сыром каменном мешке, куда не проникают ни свет, ни звуки. Это по-настоящему страшное наказание — не нанося большого физического вреда, оно ударяло по сознанию, сокрушало волю. Там, в полной изоляции, заключённых охватывало чувство беспомощности и заброшенности, постепенно превращаясь во всепоглощающее безысходное отчаяние. Побывавшие в карцере рассказывали, что там теряется ощущение времени, то кажется, что прошло несколько минут, то — будто это тянется уже долгие годы. Что кромешный мрак вокруг наползает на тебя, невидимые стены сдвигаются, и потом ты начинаешь видеть в темноте то, чего на самом деле нет, а слух наполняют странные звуки — от тихого невнятного шёпота до пронзительных криков, которых на самом деле тоже не существует. Но измученный разум не в силах бороться, и тебя один за другим охватывают приступы безумного, панического ужаса. Комендант ни разу не отправлял в карцер омег, но даже взрослые сильные альфы выходили оттуда угнетёнными, подавленными и долго ещё словно дикие животные озирались по сторонам. Герхарду не хотелось даже думать, что станет там с этим мальчиком. Он был уверен, что сердце истребителя не знает страха, но… нет. Этого он не допустит. — Нет. Рабочих рук и так не хватает. Возвращайтесь и объявите, что если номер 514 не начнёт работать, то не получит… то сегодня весь их барак не получит еды. Уверен — это подействует. Щёлкнув каблуками, Кранке вышел, а капитан Бауэр тяжело вздохнул. «Как же ты был прав, Сандро. Нужно было послушать тебя, бежать в Италию, уйти в Сопротивление, примкнуть к одному из партизанских отрядов или к подпольной группе. Возможно, меня бы уже не было в живых, это неважно. Главное — что не было бы того последнего взгляда, Сандро, полного боли и обиды, а наш сын мог бы гордиться своим отцом. А сейчас кто ты? — спросил себя Герхард и сам себе ответил. — Разве достойный солдат? Нет, ты — просто убийца, воюющий с мальчишками, почти детьми, и с беременными омегами. Ты допускаешь побои, ты готов морить их голодом, ты… если когда-нибудь ты вернёшься в Милан, как ты осмелишься посмотреть в глаза своего сына?» — в отчаянии он стукнул кулаком по столу и вскочил. Жан Рене, мой маленький лейтенант, прошу — будь благоразумен. Ведь осталось совсем недолго. Нужно только дожить.***
Перед Жаном Рене стояла сложная задача. Если бы речь шла только о нём, он не задумываясь послал этих мерзких бошей в известном направлении, но оставить даже без той скудной еды, которую им плескали в миски, словно свиньям, своих товарищей, своего Одри? На миг его сердце дрогнуло в сомнении. Что делать? Сдаться? Если бы только узнать, поддержат ли они его… Но как? — капрал навис над ним, ожидая повиновения. Рене обвёл взглядом пленных — никто не работал, все взгляды были обращены на него. Они ждали. Тогда лейтенант поднял голову, посмотрел прямо в лицо надзирателя и… запел. Ошеломлённый капрал, растерявшись от неожиданности, отступил на шаг назад. Он никак не мог понять, что это значит и что вообще происходит, зато понимали, независимо от национальности, другие пленные. А голос Рене звучал всё увереннее, всё звонче, и очень скоро к нему присоединился ещё один, потом ещё и ещё. Спустя минуту Кранке уже со всех сторон окружали звуки неизвестной ему «Марсельезы». «Прекратить!» — заорал он и ударил номер 514-й по лицу. Жан Рене покачнулся, на мгновение смолк, утираясь, но другие продолжали петь.***
— Господин капитан! Бауэр с удивлением посмотрел на запыхавшегося капрала: — Докладывайте. — Они... чёртовы омеги… они теперь все не работают, — выпалил Кранке. — Да? — неожиданно, но капитан уже догадывался, что причина — это номер 514-й. — И что же они делают? — Они… поют, господин капитан. «Поют?» Это Герхард должен был увидеть своими глазами. Он взял палку и следом за капралом направился к рабочим баракам. Ещё на подходе услышав пение, — теперь пленные пели знаменитую песню итальянского Сопротивления «Свистит ветер» — капитан невольно вздрогнул, замедлил шаги: «Сандро, клянусь, я готов отдать всё на свете, чтобы сейчас быть с теми, кто поёт эту песню», — но вместо этого он должен будет восстанавливать порядок. Сжав в кулак всю свою волю, капитан вошёл в барак. — Прекратить пение. Возвращайтесь на свои места! — скомандовал он. Реакции не последовало. Тогда Герхард подошёл вплотную к номеру 514: — Вы говорите по-итальянски, лейтенант Монтиньи? — Sì, il capitano. — В сером взгляде не было ни испуга, ни сомнений — только неукротимая решимость. — Хорошо. Тогда слушайте. Вы устроили здесь бунт, лейтенант Монтиньи. Знаете, что мне надлежит делать в случае массового неповиновения? Подавить беспорядки — прикладами, палками, любыми средствами. А потом устроить показательные казни. Вы хотите, чтобы расстреляли его, его, или, может быть, его? — капитан наугад указал на нескольких омег, последним из которых оказался Одри, и продолжил, — лейтенант, поймите меня — я не хочу больше смертей. Я не приказываю вам, я прошу — остановитесь, иначе не в моих силах будет остановить всё э́то. Обещаю — никто не будет наказан. Жан Рене задумался. Он ожидал чего угодно, но не такого. Он знал, что такое присяга и что такое измена, и понимал, что за каждое из своих слов этот хромой комендант мог немедленно отправиться под трибунал. Но всё же — он произнёс их, и в глазах его не ярость, а только тревога… Возможно ли, что он говорит сейчас правду? А если нет, то зачем ему подставлять себя под удар? Жане Рене ещё раз посмотрел на испуганного Одри, который готов был вот-вот расплакаться, и кивнул: — Ti capisco, capitano.* Я не буду петь. Бауэр устало выдохнул, на мгновение прикрыл глаза, успокаивая стремительно колотящееся сердце, а потом снова перешёл на немецкий: — Всем возвращаться к работе! — и повернулся к капралу, — зачинщика беспорядка — ко мне. Кранке и конвойные переглянулись в недоумении, но приказ есть приказ, поэтому вскоре омега уже смотрел исподлобья на коменданта, нервно ковыляющего по кабинету взад и вперёд. Несколько минут протекло в полном молчании, потом капитан опустился на стул и наконец заговорил. — Много лет назад я совершил страшную ошибку. Непоправимую. Она стоила жизни моему мужу, из-за неё мой ребёнок растёт сиротой… Комендант говорил медленно, тихо, так, будто рассуждал сам с собой. Он говорил о том, как много судеб сломала война, о том, как его муж погиб под английскими бомбами в Милане, о маленьком сыне, а Рене слушал и смотрел на него — искалеченного, бесконечно уставшего солдата, с опущенными, словно придавленными непомерной тяжестью плечами и потухшим взглядом. — Я преклоняюсь перед вашим мужеством, лейтенант. Но вы так молоды, совсем ещё мальчик. И так… красивы. Вы должны жить, Жан Рене. — Капитан тяжело вздохнул. — Исход войны предрешён, конец уже близок, зачем напрасно жертвовать собой? Он с надеждой посмотрел на пленного — но омега решительно покачал головой. — Вы не уговорите и не заставите меня. Ни одной секунды я не буду работать на ваш издыхающий рейх. Капитан грустно улыбнулся. Другого ответа он, в общем-то, и не ожидал. — Понимаю. Ваша верность долгу достойна восхищения. — Герхард был почти готов смириться, но тут к нему пришла неожиданная мысль. — А если не на рейх? Если для ваших товарищей? Жан Рене посмотрел с недоверием, тогда капитан пояснил: — На кухне не хватает рабочих рук. «Кухня — это хорошо. Там всегда найдётся, что стащить для Одри, — подумал Рене, — хотя ещё лучше…» — Для них я буду работать, капитан. Но… у меня есть одна просьба — вы можете перевести на кухню и моего друга, Одри Янсена?***
На следующее утро омеги приступили к новым обязанностям, и теперь Герхард, проходя мимо кухонных блоков, часто видел возле них маленькие тонкие фигурки, таскающие вёдра с мусором или сливающие в канаву помои. На душе у него стало немного спокойнее, потому что он мог присматривать за Жаном Рене, которого незаметно для себя начал в мыслях называть «мой мальчик», потому что сумел хотя бы что-то для него сделать, а ещё потому, что на кухне он мог бывать, не вызывая особых подозрений. В тот же день капитан заглянул в подсобку. — Здравствуй, Жан Рене. — Он положил на край стола несколько плиток шоколада. — Капитан. — Поднявшись, ответил омега, потом быстро посмотрел на плитки, и серый взгляд тут же словно налился холодным металлом. — Мне не нужны ваши подачки. Герхарда почти не задели презрительные слова — он знал, что этот мальчик примет от него далеко не любую помощь. — Это не тебе, Жан Рене. Это Янсену. Для ребёнка. На это омега не нашёлся, что сказать. Капитан вышел, скрывая улыбку, — он был уверен, что Одри непременно поделится с другом, — и с тех пор каждый раз, когда заходил в подсобку, то обязательно оставлял на столе шоколад, галеты, тушёнку, сыр, хлеб — всё, что входило в его сухой паёк. А Одри, разворачивая хрустящую обёртку или открывая банку, каждый раз спрашивал: — Как ты думаешь, почему он это делает? — Не знаю, — пожимал плечами Рене. — Может быть, потому что у него самого маленький ребёнок… Так они сидели, прижимаясь друг к другу, и мечтали — о том, как кончится война, как они вернутся домой и обнимут своих любимых. Одри мечтал вслух, как они с мужем будут нянчить малыша. А Жан Рене молча представлял себе, как они с Марко ранней весной придут в их рощу и станут слушать берёзовый сок.