bts – 하루만 (just one day)
[осень]
Донхек ни к кому не приходит, когда ему плохо. Он предпочитает оставаться в гордом одиночестве. Сидит за своей дальней партой в самом углу класса, грызет кончик карандаша, смотрит в окно, за которым все еще, кажется, теплое-теплое лето, и настойчиво игнорирует тупую боль, выедающую его изнутри. Донхек впитывает в себя все яркие краски окружающего мира – цвета утреннего школьного автобуса, неоновых вывесок ночного города, всех своих свитеров и футболок, пока еще ясного осеннего неба; да, неба особенно. Донхек осознает, что не так долго ему осталось быть свободным, не так долго ему осталось быть живым. Он ни к кому не приходит, когда ему плохо, – и не потому, что не доверяет людям или что-то в этом роде; просто Донхек считает, что, когда ему тоскливо и больно, действительно больно, никого не должно быть рядом. Его новый преподаватель математики думает иначе. Он, вообще-то, неплохой, только какой-то уж слишком молодой и потому создает странный контраст со всеми другими учителями – пожилыми и злыми на весь мир. Его зовут Ли Минхен, он едва-едва окончил университет, и на первом же совместном уроке Донхек позволяет себе назвать его хеном – спокойно и непринужденно, встав с места и предварительно вскинув руку, как в младшей школе. Минхен выглядит как самый счастливый в мире человек. Наверное, потому, что спокойно может сказать Донхеку: «Мне нравится твой свитер, классный цвет», или потому, что у него золотом сияет на пальце обручальное кольцо. Донхек порой цепляется за него взглядом и по-тихому завидует. «Надо же, счастливый. И мучиться долго не пришлось». А сколько Донхеку радости осталось – неизвестно. Хотя у него в голове крутится вполне четкая и понятная дата – шестое июня, день, когда ему исполнится ровно шестнадцать и мир начнет понемногу угасать для него. Последний год, когда еще можно запоминать цвет школьного автобуса, неоновых вывесок, своей растянутой и немного несуразной одежды и, да, пока еще ясного-ясного неба. В середине октября начинаются первые проливные дожди, и именно в это время Донхек как-то внезапно устанавливает для самого себя, что падает в огромную пропасть под названием «депрессия» и даже не пытается хвататься руками за края, выступы, скалы, за что угодно, лишь бы удержаться – в один момент ему становится абсолютно все равно. Крупные капли дождя бьют по стеклам окон, на Минхене по-прежнему идеально выглаженная белоснежная рубашка, часы, украшающие тонкое бледное запястье, и все то же обручальное кольцо; Донхек от усердия крошит в грифельную пыль кончик карандаша, когда Минхен проходит мимо его парты и от него отчетливо пахнет цитрусами, а еще, совсем немного, – сигаретами. Минхен высокий, худой и статный, очень спокойный и вежливый, настоящий аккуратист. «Наверное, ко всему прочему еще и очень внимательный со своей невестой», – думает Донхек, и его захлестывает невесть откуда взявшаяся зависть, которую он очень старательно пытается заглушить.—
Донхек думает, что его новый преподаватель математики приносит в эту серую и неприметную школу немного света; и на уроках его нескучно, и Донхеку хочется слушать, хоть и слушать приходится не много – только выходить к доске и бесконечно решать задачи и уравнения. Донхек в такие моменты неуверенно берет мел дрожащими пальцами, подносит его к доске и замирает, потому что попросту боится написать что-то не то – и не то чтобы он плох в математике, просто, когда Минхен подходит близко, совсем близко, запредельно близко, руки внезапно дрожат сильнее, в горле пересыхает, и нервозность пересекает критическую отметку. – Все в порядке? – тихо спрашивает Минхен, видя, что Донхек еще даже не начал ничего решать. «Нет, ничего не в порядке. Я каждый день делаю по сотне фотографий своей комнаты, своих вещей, своего города, просто чтобы пересматривать и впитывать все цвета; я знаю, что в этом нет толку, что мир все равно померкнет, но почему-то делаю это все настойчивее с каждым днем. Возможно, мне просто хочется верить, что я – особенный и меня участь потенциального одиночки обойдет стороной. Но нет, ничего не в порядке и никогда уже не будет». – Садись, – вздыхает Минхен, и Донхек покорно возвращается на свое место, в последнюю секунду улавливая выученный уже наизусть запах цитрусов и сигаретного дыма. Запах, от которого у него каждый день что-то внутри трескается, ломается и крошится в мелкую пыль, как тот самый кончик грифельного карандаша.—
К концу ноября, когда сильные ливни понемногу сменяются первыми заморозками и пробирающим до костей ветром, Донхек постоянно чувствует себя уставшим и растерянным – голова болит и кружится все чаще, мир вокруг кажется каким-то серым и безрадостным (хотя, еще ведь рано, еще очень-очень рано!), да и в целом время начинает безудержным потоком нестись вперед, так, что Донхек не успевает отхватить себе ни единого, даже самого сырого и промозглого денька. Родители говорят, что это нормально и все проходят через это в определенный момент жизни; Донхек только покорно кивает за завтраком, обедом и ужином, но мысленно не верит ни единому слову. Что это за момент жизни такой? Моральная подготовка к тому, что уже совсем скоро мир вокруг будет таким, каким Донхек его видит в своих самых страшных и неспокойных снах? Минхен просто говорит, что он будет в порядке. Задерживает его после урока и смотрит прямо в глаза долго-долго, проницательно так; Донхек в этом взгляде теряется и напрочь себя забывает. – Твой хороший период в жизни совсем скоро подойдет к концу, – спокойно напоминает он об и без того понятных вещах, и от этого Донхеку совсем немного горько и тоскливо, а запрятанная глубоко внутрь неясного происхождения боль вновь дает о себе знать. – Но затем начнется прекрасный – ты встретишь свою половинку и влюбишься, мир снова станет цветным и ярким, и серости и тоски больше никогда не будет. Минхен говорит как разукрашенные куклы из социальных программ по телевизору или как их школьный психолог – так написано в его тупых цветастых брошюрах. Минхен говорит шаблонно и неискренне, и Донхека это раздражает. – Я пойду, – лишь бросает он в ответ и торопливым шагом направляется прочь, но у самой двери Минхен вдруг его окликает. Донхек с тяжелым вздохом оборачивается и ловит себя на мысли о том, что еще хотя бы минута этого театрального спектакля, этого наигранного психологического сеанса – и он просто не выдержит, вылетит из кабинета, громко захлопнув за собой дверь, и никогда больше здесь не появится. Донхек не выдержит еще одной шаблонной фразы от человека, которого по неясной причине считает самым искренним в мире. – Помни, Ли Донхек, – Минхен поджимает губы, а затем немного тоскливо улыбается, опираясь поясницей на учительский стол и пряча руки в карманы. – Всегда нужно переждать ночь, чтобы наступил рассвет.—
[зима]
Донхек, вообще-то, до жути чувствительный. Старается избегать грустных фильмов и книг, грустных историй из жизни, благотворительных фондов, а еще тактильных контактов – особенно тактильных контактов с людьми, которые кажутся ему приятными. Потому что Донхек считает это непозволительным – обнимать, пожимать руку и даже просто случайно касаться кого-то, у кого уже где-то по этой планете разгуливает предназначенный ему человек, соулмейт, который будет иметь на объятия и касания полное право. Донхек считает непозволительным касаться кого-то, кто не предназначен ему судьбой, а потому вздрагивает, как от удара тока, когда случайно врезается в кого-то посреди практически опустевшего школьного коридора. Минхен спокойно оборачивается, смотрит на него сверху вниз с какой-то необъятной тоской во взгляде, говорит что-то о том, что просто читал доску объявлений, а Донхеку стоит бы начать смотреть под ноги, но Донхек практически не слушает – только впивается взглядом в пальцы его левой руки, которые мнут и выворачивают наизнанку манжет рубашки на правой, и думает о том, что все в жестах и действиях этого человека вызывает в нем непонятную /пугающую/ дрожь. Минхен задает вопрос, а Донхек пропускает его мимо ушей и переспрашивать стесняется, а еще ему кажется, что он начнет заикаться, если попытается вымолвить хоть слово, а потому он лишь отвешивает быстрый смазанный поклон, бросает напоследок тихое и невнятное: «Проститехенмнепораидти» – и стремительно удаляется прочь по коридору, путаясь в собственных ногах. Наверное, никогда прежде Донхек не чувствовал себя настолько неловко и глупо. Дома он принимает душ четыре раза подряд, но запах цитрусов и сигарет, кажется, въелся ему в самую кожу; он падает на кровать и громко вздыхает – слишком отчаянно и театрально, как бездарный актер бездарного сериала. В голове только смазанные картинки и образы – всегда спокойное, немного бледное, улыбчивое лицо Минхена, его плавная походка и утонченные жесты, вежливость, а еще участливость, забота и беспокойство, которых Донхек (он уверен на сто один процент) не заслуживает.—
Февраль встречает город сильными вьюгами и пронзительно холодным ветром; февраль пробивает в груди Донхека зияющую дыру, рану, которая никак не хочет стягиваться и заживать. Донхек пробует доставать иглу и нить, пробует сам себя зашивать и излечивать, но все без толку – руки, как бесполезные отростки, повисают вдоль слабого тела, и как-то совсем внезапно не хочется уже ничего; совсем-совсем ничего. До определенного момента. Дверь актового зала распахивается сама по себе от сильного порыва ветра из окна; Минхен не злится и не прогоняет Донхека, когда он немного испуганно и осторожно проходит внутрь – только просит закрыть за собой и желательно разок провернуть в скважине ключ. Минхен сидит на одном из зрительских мест, холодное февральское солнце ломаным светом падает на его бледную, словно фарфоровую кожу, и Донхек на одно короткое мгновение умирает, когда они с Минхеном встречаются взглядами; Минхен смотрит спокойно и непринужденно, как он умеет, а Донхек с трудом отрывается от его лица и садится рядом, теперь уже глядя лишь на потертые паркетные доски под своими ногами. Минхен достает из кармана штанов сигареты и зажигалку, делает первую затяжку и медленно выдыхает дым в холодный воздух. Донхек ежится от ветра и смотрит на своего учителя с неодобрением. – Хен, здесь нельзя курить, – осторожно сообщает он, а сам не может отвести взгляда от того, как Минхен цепляет двумя длинными пальцами сигарету и размыкает бледные губы. – Система безопасности отключена, – спокойно отвечает Минхен и тихо, хрипло прокашливается, устремляя взгляд на пустующую сцену. – Никто не узнает. Он делает еще одну затяжку и снова замолкает, а Донхеку в этом молчании совсем немного не по себе. Ровно неделю назад он, по принуждению матери, начал посещать психотерапевта – пожилого угрюмого доктора; тот задает шаблонные вопросы, которые предусматривают шаблонные ответы, выписывает антидепрессанты и искренне верит, что Донхеку это действительно должно помочь. Донхеку еще только пятнадцать, а он уже самую малость разрушил свою жизнь бесконечными мыслями о том, что от хороших времен осталось так мало, так ничтожно мало. – Когда мне должно было исполниться шестнадцать, я думал, что жизнь на этом закончится, – вдруг нарушает тишину Минхен, тем самым привлекая внимание Донхека. – Я отказывался спать, есть, видеться с друзьями, всеми силами оттягивал время назад, но оно ни в какую не поддавалось. И вот, на календаре второе августа, за окном – рассвет, наверняка по-прежнему такой же розово-золотой, светлый и яркий, а я лежу на своей кровати, спрятавшись под одеялом и не желая ничего видеть и слышать. Я вообще ничего не хотел в тот момент, я боялся разлепить веки ото сна и осознать, что все вокруг – безжизненное и серое. Донхек вслушивается в его голос, как в тихую музыку, мантру, звуки ливня в mp3, которыми забит его старенький плеер. Донхек вслушивается в его голос, как если бы это был последний день в мире, когда он еще может слышать. Они сидят посреди тихого и опустевшего актового зала, где еще можно найти остатки конфетти на сцене и атласные ленты под сидениями; они сидят посреди тихого и опустевшего актового зала, пока за окном бушует сумасшедшая зима, и Минхен делает затяжку за затяжкой, как будто очень нервничает, а Донхек проникается каждым его словом, каждым вздохом и на какое-то мгновение даже забывает о сумасшедшей пропасти между ними. Пропасти, которую ему никогда не перешагнуть, не перепрыгнуть.