После Победы.
29 мая 2017 г., 18:35
Сегодня в Москве дождливо, и эта погода, наверное, подходит как нельзя лучше для парада. То есть, Жукову было комфортно, солнце он никогда не любил, но дождевые капли должны были символизировать скорбь неба по погибшим солдатам. Был за плечами Жукова грешок, когда при разговоре с Эйзенхауэром, будучи уже довольно навеселе, он поделился боевым опытом — предложил слать сначала на минное поле не танки, а пехоту. Нужно было видеть лицо этого дурака-американца. Может быть, имели место и случаи, когда солдат действительно гнали впереди техники насильно, но в тот день, когда по Красной площади должны были пройти воины-освободители, маршал чувствовал себя паршиво.
Не только из-за того, что парад принимает он вместо товарища Сталина, но и из-за того, что парадом командовал Костенька, недавно довольно-таки сильно переболевший. Ему ведь под дождь — всё равно что отправиться повторно зарабатывать себе простуду. Если бы не падение Иосифа Виссарионовича с коня, возможно, парад бы принимал он. Потому что одну истину Георгий знал точно, и никогда о ней не забывал — его Сталин уважал, а Рокоссовского любил.
Дождь лил не как из ведра, а монотонно, мелкими каплями. Войска на площади стояли с шести утра, завершались последние приготовления, а Жукову стало паршиво ещё сильнее, когда он как-то неуклюже вышел из дома, не с первого раза захлопнул дверь со старой обивкой, спустился по темной лестнице — в доме номер три по улице Грановского пока царила тишина. Георгий знал, что и Василевский, и Конев, и все прочие уже вышли и уехали к площади, а Жукову можно было немного припоздниться. Стоя у окна он видел, как его внизу уже ожидала машина. Дочка Эра подошла, чтобы что-то ему сказать, но он отмахнулся от неё, потому что голова была занята совсем иными мыслями. Жестоко, но сегодня такой день, что другого от Георгия не дождешься.
Снаружи было холодно и зябко, дул ветер и редкие прохожие, явно направлявшиеся на парад, едва могли удержать зонты, которые качало из стороны в сторону, почти выворачивало наизнанку. Жуков довольно где-то про себя подумал о том, что ему зонт не нужен, и направился неспешным шагом к машине. Ну как неспешным — шаги были широкими, автомобиля он достиг быстро, в шинели, под которой парадный мундир со всеми полученными за эту жестокую войну наградами. Потом, когда он прибудет на парад, верхнюю одежду придётся снять, чтобы выйти под дождь в одном кителе — перспектива так себе, учитывая что Георгий уже стучал зубами, растирая свои предплечья ладонями. Тем не менее, путешествие до Красной площади обещало быть уютным — всё-таки в салоне автомобиля дождь не лил. Пока есть время, Жуков мог немного подумать надо всем, что он пережил с того момента, как увидел освобожденного из Крестов Костю.
Радость от встречи была недолгой, продлилась она примерно до того момента, пока Рокоссовский не начал делать успехи. Когда в сорок первом году началась война, Георгий этому объявлению нисколько не удивился, отнесся спокойно, как и Костя. Хотя, возможно, тот мог просто спрятать настоящие эмоции — это было волнение за семью, за товарищей, за всю страну в целом. Эти чувства они могли использовать как связующую их нить, как-то, что могло отсрочить вспышку вражды, но ни один из них не отважился подойти и прямо рассказать о том, что творилось в душе.
Их отношения после той встречи были весьма странными — Костя делал в них всё, а Жуков не делал ничего, потому что его по-прежнему охватывала детская растерянность. Костя мог спокойно прийти и обнять, мог поцеловать в гладко выбритую щеку и губы почти целомудренно, коротким горячим прикосновением, а иногда врывался в кабинет командира как смерч и пропитывал жаром всё тело Георгия, знал где прикоснуться, где шлепнуть, где поцарапать, а где ласково зализать укус и прошептать что-то шелестяще нежное. Жуков не сопротивлялся — он мог разве что отвечать на чувства Костеньки, он сам проявлял их крайне редко в неуклюжей заботе, в добродушном ворчании, хотя вообще непонятно было, кто их них больше похож на медведя — он или Рокоссовский. Вместе у них было много уютных и жарких ночей. Вместе они смотрели на серое небо Берлина, в котором изредка проглядывали квадратики голубизны, и вместе же творили грязные для многих вещи после банкета с Союзниками, заперевшись в одной из задних комнат и отмечая порыкиваниями, ругательствами, стонами, нежными успокаивающими польскими словами их собственную победу.
Не бывало, конечно, и без трудных моментов, когда тонкий хлипкий мостик взаимопонимания между ними грозил рассыпаться. Например когда Жуков запретил отводить войска на Истринский рубеж, чтобы успешно отбиться от атак противника на Москву и дать солдатам необходимое время для отдыха, Рокоссовский обратился к начальнику Генштаба Шапошникову и тот санкционировал его действия, одобрил их. Георгий этого стерпеть не смог — отправил гневную телеграмму, приказав войскам стоять насмерть. Бывало так, что их телефонные разговоры были похожи на нескончаемый поток мата со стороны Жукова и ледяное спокойствие со стороны Костеньки, за что Георгий потом мысленно его благодарил. Им нужно было быть такими разными, просто жизненно необходимо, а стоит только хоть немного сойтись, как тянувшая их друг к другу сила ослабевала. Потом за собственную же ругань было перед собой стыдно.
Но несмотря на все неприятные инциденты, они оставались друг с другом. Жуков подумал, что раз всё это длится не так уж и долго, то и оборвать будет легче. Может быть, сегодня, после парада, или потом… Или оба они каким-то чудесным образом решат, что всё произошедшее было лишь средством чтобы отгородиться от остального мира. Георгий был не против такого завершения, был очень даже за, и в то же время понимал, что от Кости навсегда отделаться не сможет, как бы ни старался. То, что они пронесли сквозь года, останется нерушимым.
Холодный дождь каплями застывал на стекле. Жуков смотрел на московские улицы, проносившиеся одна за другой, думал о чём-то совсем уж заурядном, о том, что надо бы поговорить с женой, обдумывал детали возможного развода. Он поражался иногда своей способности любить. К Александре он питал уважение как к матери своих детей, Галю любил за её красоту и мягкость, а Костю… К Косте питал, пожалуй, самое пьянящее чувство. Когда достаточно лишь его взгляда, лишь его присутствия, чтобы любить. Любить и ненавидеть.
Жуков сорвался в тот день, когда ему позвонил Сталин и назначил командующим Первым Белорусским фронтом вместо Рокоссовского. Именно Костя должен был тогда брать Берлин. Но поставили Георгия. Радости его не было предела — он чуть ли не коленца выделывал, держа в подрагивавших руках трубку. О каком теперь уже соперничестве шла речь? Жуков был впереди. Он позвонил Косте и впервые от души нахвастался, посетовал на то, как жаль ему что Рокоссовский находится теперь на второстепенном направлении. Нетрудно представить, что произошло дальше — снова громкая ссора, крайние грубости, а потом Костя зашёл к нему перед отъездом, потрудившись так хорошо, что у Георгия пару недель не сходили с запястий синяки. Зато он был всем доволен.
Приехали. Он вышел из машины и в сопровождении нескольких солдат двинулся куда-то в сторону площади. Взгляд на часы — вот-вот начало, войска уже построены, пора. Вдох-выдох. Всё было отрепетировано заранее, так чего бояться? И Рокоссовский должен быть рядом. С Георгия заботливо сняли теплую шинель — так жаль было с ней расставаться, так зло брало за то, что придётся торчать под дождём, но он не сказал ни слова. Кумир, красавец светло-серой масти, уже дожидался его, придерживаемый бойцами. Жуков никогда не был таким хорошим наездником, как Костя, и до сих пор завидовал ему, но в седло полез сам, не принимая ничьей помощи. К этому времени его китель уже усеяли сотни прозрачных капелек. Вот и всё. Можно ехать.
Многие люди стояли под зонтами, держали рядом детей, было тихо, и тишину эту нарушал только цокот копыт и пофыркивание коня. Жуков держался прямо, взялся за поводья так, как его когда-то учил Константин…
А вот и он сам. Его конь был темным, и звали его, кажется, Полюс, если Георгий ничего не путал. Красавец, ничего не скажешь, но Кумира затмить не мог. Зато Костя, стройный, подтянутый, чувствующий себя в седле как никогда лучше — это было приятное зрелище для Жукова. Ездил Рокоссовский отменно — животные охотно подчинялись его командам, вели себя смирно и словно бы так же чинно, как и всадник на их спинах. Сверкнула в совсем слабом луче солнца, пробившимся сквозь тучи, сабля в его руке. Длинная, не менее красивая. Многим показалось бы, что Костя не улыбался, но на самом деле Жуков видел добрую искринку в его глазах, видел, как едва заметно приподняты уголки губ. Эти губы он лишь однажды поцеловал сам — в задней комнате после банкета, где он прошёлся на радостях вприсядку с неожиданно прорвавшимися эмоциями, как его учили танцу в родной Стрелковке.
Войска для парада построены. Это же Рокоссовский произнёс громким звучным голосом — Георгию это безумно понравилось. Заиграл марш и они двинулись неспеша вдоль ровного строя солдат — Жуков на великолепном скакуне впереди, Костя на своём Полюсе чуть позади, опустив саблю вниз и выпрямившись в седле. Очень хотелось обернуться, увидеть его лицо, но пока нельзя. Сейчас главное — парад.
Много в тот день прозвучало криков «ура», много каких речей было произнесено, но не это запомнилось Жукову больше всего на свете. Больше всего на свете ему запомнилось то, как Костя тщетно пытался стащить с себя мокрую насквозь парадную форму. Вскоре после окончания парада они поехали к Георгию, на улицу Грановского. Александра и дети их не беспокоили — ушли в гости к жене Буденного, чтобы не мешать мужчинам общаться. Или, быть может, говорить и делать то, о чем другим узнавать необязательно.
— Что ты мучаешься-то? — скучающим тоном спросил Жуков, наблюдая за потугами Рокоссовского. Форма не слезала с него, вода текла едва ли не ручьем.
— А ты сам попробуй, — проворчал Костя, устало вздохнув и выпрямив плечи. Георгий с тихим вздохом поднялся с кресла, подошёл к нему и пощупал ткань, после чего слегка хлопнул того по плечу.
— Резать будем.
— Чего? — протянул грозно Рокоссовский.
— Не тебя, дурак. По швам разрежем, потом заново сошьешь, не страшно.
— Это же парадное…
— Ну, ты же не ходишь в этом каждый день. Можно и испортить немножко…
Георгий храбро взялся за ножницы и в течение нескольких минут высвобождал осторожно тело Рокоссовского из плена мокрой ткани. Костя с горечью смотрел на превратившийся в лохмотья мундир, но всё-таки смог размяться и обтереться поданым полотенцем — он ведь был мокрым, капли падали даже с волос, пока он отряхивался как пёс, выбравшийся из реки.
— Вот и всё, — проронил Жуков, стоя у окна. — Война окончена.
— Я непрочь отдохнуть, — заметил Костя — он устроился в кресле, вытянув вперёд длинные ноги. — Даже не верится как-то. А ты что? Еще думаешь разводиться?
Для них подобные темы были весьма обычными — никто никого ни в чем обвинял. Рокоссовский глянул на Георгия и усмехнулся, удовольствовавшись коротким кивком.
— Галина — хорошая женщина.
— Зачем ты это говоришь, Костя? Мало тебе того, что я все эти годы слушал твои нравоучения?
— Ты сам напросился, — развёл руками маршал Рокоссовский и стал с наслаждением вслушиваться в стук капель по стеклу.
— А ты… У тебя же тоже Галина. Военврач которая, помнишь? Ты не собираешься на ней жениться?
— Я Юлю не оставлю, Гош. Она и так уже из-за этого настрадалась, хватит с неё. У меня ведь… и ты есть.
Жуков хмыкнул. Конечно, есть, Костенька. И он всегда будет. Он отвернулся от окна, подошёл к сидевшему Рокоссовскому и присел в его ногах, поудобнее устроив голову на чужих коленях. Ласковые пальцы тотчас же зарылись в волосы, поглаживая.
— Двадцать лет уже, — сказал Георгий, прикрыв глаза. В полумраке комнаты было тепло и уютно.
— Да верну я тебе те карты, — рассмеялся вдруг Костя и принялся тереть ладонью его макушку с каким-то детским азартом — большой ребёнок, ей богу. Жуков не мешал.
Теперь у него было время, чтобы обо всем подумать как нельзя лучше. Георгий завидовал Косте, но уже совсем по другим причинам — Жуков не мог так начинать смеяться, веселиться, улыбаться. Рокоссовский всегда оставался каким-то лёгким, всегда находился, парил выше. Георгий оставался прикованным к земле. Это, впрочем, не мешало им до самого конца жизни питать друг к другу красную зависть, у Жукова никуда не делось его болезненное самолюбие, но любовь их оставалась такой же мучительной и подчас неясной для них обоих, потому что они так и не сказали этого друг другу вслух. А разве оно было нужно?