Животное (Сын, Колумбийский босс)
26 июня 2017 г., 23:57
Примечания:
"Итак, Колумбийский босс. Что ты можешь сказать о нем и насколько с ним близок? Ты знаком с ним поверхностно и едва-едва, или же точно можешь сказать, что знаешь его достаточно, чтобы надавить на больное или хотя бы знать о самом факте слабости в определенном аспекте?"
Отец почти всегда брал его с собой.
Александр часто задавался вопросом, с какой радости его встречи с Ледером, которые язык не поворачивался назвать деловыми, проходят не на нейтральной территории, но задать этот вопрос непосредственно отцу казалось такой дикой глупостью, что этот вариант даже не рассматривался. Емцев не знал и не интересовался, воспринимая это как обыденность или традицию. К Ольге обращаться не хотелось до отвращения, тошнотворными красками которого слишком четко вырисовывалась картина того, как она бессовестно высмеивает самого Сашку перед Георгием Ивановичем, фамильярно прикладываясь к его кубку своим.
Отец почти всегда брал его с собой, и не было такого случая, чтобы Сашка вместе с Емцевым не остался за дверью ледерского кабинета, как только оба главаря переходили от любезностей к насущным вопросам. И если Емцев, в своей беспрекословности напоминающий истукана, никогда не имел ничего против, то младшему Лебедеву это очень сильно не нравилось.
Не нравилось ему и то, как смотрел на него босс колумбийских гангстеров – вскользь, почти брезгливо, словно сплевывая прямо на лицо своей едва заметной, но тягучей улыбкой, которая тоже, судя по всему, была одной из формальностей.
Щекочущий горло зуд, с которым ни за что не сравнилось бы ввернутое в нужное место шило, подстегивало то, что эта неприязнь, оставаясь будто бы беспричинной, не растворялась ядовитым дымом в воздухе, а медленно и верно вынашивалась. Росла, вытачивалась, постепенно пропитывая собой все, что хотя бы самым косвенным образом касалось Эмилио Эрреры Грахалеса Ледера – начиная с его туберкулезно-рычащего имени.
Когда Александр, наконец, понял, что такая уступчивость отца была блестящей оберткой для его ступни, давящей на Ледерову шею, грудь обожгло перечным злорадством. Обожгло так сильно, что искренне расхохотаться в обихоженную его рожу стало не просто легко, а неудержимо легко.
Так сильно, что в долю секунды иссякли всяческие сомнения: называть это всего лишь неприязнью отныне стало просто смешно.
- Мне плевать, - слова, еле держащие свою тишину, будто спотыкались о зубы Ледера, сжавшего переплетенные пальцы до белизны костяшек. – Если твой отец был всего лишь глиняными ногами для этого колосса, то туда ему и дорога. Больше тебе не за кем прятаться. И сдохнешь ты точно так же, как он, только гораздо раньше.
Это был первый и последний раз, когда Лебедев видел его выведенным из себя.
С каждым месяцем ненависть всей длиной лезвия скоблила все жестче и жестче, и некуда было ее деть, и нечем стиснуть, когда Ледер вновь принимал его, заставляя своего телохранителя обыскивать гостя буквально до последней складки ткани. Когда за душой Лебедева не оставалось самого жалкого балисонга, он улыбался все той же мерзкой улыбкой, будто бы чуя, как медленно и ядовито крошит она чужое самообладание – вернее то, что от него оставалось после унизительного обыска.
Он выставлял Александра вон аккурат в ту минуту, когда самый фундамент начинал осыпаться песком, почти-почти дозволяя взбелененному хозяину наброситься на самого влиятельного и самого беспринципного из своих врагов без разбора, с чем именно – с кулаками, зубами, тяжелой пепельницей.
Но без трезвого осознания происходящего, подобно животному, каковым его и называл Ледер с неприкрытым презрением, сладким, как засахаренный сироп.
Лебедев лакал мельчайшие детали первой встречи с колумбийским главой на равных как бальзам, вновь и вновь стараясь вспомнить совершенно все – вплоть до того, как подрагивали ледерские губы, своей ровностью добавляющие его морде неуместной смазливости. Вплоть до того, как екнуло в груди при упоминании отцовской смерти, но екнуло так, что подпитанная этим ударом нервность буквально вынудила продолжать смеяться, смотря в его глаза прямо, резко, безжалостно. Так, как больше при всем старании не получалось – словно эта омерзительная крыса украла, до изящности подло стянула такой взгляд, до поры до времени пряча под сверкающий перстень.
Чтобы потом использовать против Александра, который, вопреки такому длительному знакомству, не знал о нем совершенно ничего – и поэтому выгрызал свой рот едва ли не до крови, заходясь в нежелании этого знакомства.
Не было на свете человека, которого Лебедев ненавидел бы больше.
Не было на свете человека, которого Лебедев вообще бы ненавидел, если считать эту ненависть единственно возможной, идеальной, эталонной.
Разъедающей.
Тошнотворной.
Заставляющей хотеть еще больше мановением все того же животного инстинкта, который ворковал теплым полушепотом, что Ледер прав, что Александр – всего лишь неразумное, дикое животное, которому место в комнате с мягкими стенами.
Забить рот этой твари огромным кляпом могла бы такая слабость Ледера, о которой достаточно было намекнуть сквозь приторную ухмылку, чтобы снова исказить его лицо, снова увидеть тот взгляд, ищущий хоть одну зацепку для возрождения палёной самоуверенности.
Но ни о чем подобном Лебедев не знал.