Часть 1
31 мая 2017 г., 20:18
У нее неон перед глазами яркими вспышками пляшет.
Она улыбается, чувствует его присутствие, хотя в глаза и не смотрит.
Воздух в легких плотным слоем застывает.
Музыка долбит по самым барабанным перепонкам, у Изабель под пальцами стеклянный бокал, с не отпитым до сих пор коктейлем. Она по кромке ведет, смотрит на цвет Лонг Айленда, полностью угадывая нужный оттенок. Полностью игнорируя чужое-родное присутствие рядом; в клубе душно, в клубе народу много и освещение ужасное, из нее актриса слишком талантливая, в ней фальши ни грамма. Она не дергается, ни одним мускулом не реагирует, когда ладонь старшего брата упирается в поверхность барной стойки, прямо недалеко от того места, где лежит ее ладонь. Она не поворачивается, она игнорирует его так ловко, что кажется, будто прикрой она глаза и сделай пару вдохов, то его и правда не окажется рядом.
От ее алкоголя пахнет холодным чаем; она знает — внутри там водка, ром, джин, текила, ром, трипл сек. От Алека пахнет спокойствием и выдержкой; она знает — внутри настоящий ураган из эмоций, лютая смесь из страсти, гнева, раздражения и похоти.
Иногда ей кажется, что ей вполне нравится притворяться. Она ногу на ногу закидывает. Его тихий голос слышит слишком отчетливо на фоне откровенной долбежки, что где-то за грудиной отдается.
— Это уже седьмой клуб по счету за одну ночь, — говорит он, чуть наклоняется к ней; в нем льда больше, чем в ее бокале, Изабель подушкой указательного по стеклу, по кромке скользит, смотрит куда-то на бармена, улыбается слишком довольно, улыбается почти провоцирующе. — У меня полно работы, почему я должен бегать по всему городу и искать тебя?
Врет. Ее губы чуть шире расползаются в улыбке. Врет, нет у него никакой работы в четвертом часу утра; иначе бы не стал ее искать. Биты ударяют сильнее, она абсолютно трезвая, она голову в его сторону не поворачивает. Он закипать начинает медленно.
Говорит:
— Тебе давно уже не шестнадцать, Изабель. И как я вижу, ты в полном порядке. Твои пьяные сообщения — не более, чем фикция.
А вот тут уже в яблочко. Лед в бокале тает, она разворачивается на стуле слишком резко, забывает, что он рукой упирается прямо в ровную поверхность стойки, между ними расстояния почти никакого. На ней платье по-блядски короткое, черное, облегающее. Изабель руками по шее Алека скользит, губами красными, маркой помадой по челюсти мажет, выдыхает куда-то в скулу, чувствует, что он начинает откровенно заводиться. Еще немного, и все его терпение пойдет к херам, еще немного, и он орать на нее начнет прямо здесь.
Она выдыхает:
— Ты все равно уже пришел, — губами медленно, дразнящее по шее. Следы разводами остаются; помада вжирается в его кожу.
Музыка долбит едва ли не в мозгах, у нее в висках кровь пульсирует. Изабель довольно улыбается и отстраняется, как только чувствует его ладонь по-свойски на своей талии. У Алека взгляд тяжелый, когда она слезает с высоченного стула. У нее вид развязный, у нее вид в лучших традициях ее восемнадцатилетней: платье едва прикрывающее задницу, выставляющее грудь, хорошо хоть с лямками, губы яркие, при этом неоновом освещении темные — красные, он и так знает, что красные — и каблучища высокие, тонкие, ноги голые, она даже чулки не позаботилась надеть.
— Ненавижу вытаскивать тебя из подобных злачных мест, — говорит он размеренно.
Она дышит едва ли не ему в шею, прижимается тесно, пальцами за пряжку ремня на его брюках хватается цепко. Уверенно и далеко не в первый раз.
— Я знаю, — звучит явно довольно, с придыханием. Звучит на контрасте с его фразой; на том же контрасте, что и выражения их лиц: ее с широкой, почти издевательской улыбкой, его со сведенными бровями и темным взглядом.
Взгляд из-под ресниц на него поднимает. Пальцами под футболку, холодными пальцами, еще недавно сжимавшими так и нетронутый бокал Лонг Айленда, по животу. Он следит внимательно за каждым ее действием, взгляд с задержкой на нее поднимает, с ощутимой паузой. В клубе душно, в клубе откровенно дышать нечем; и так много чужих, незнакомых людей, не имеющих не малейшего понятия, кто они такие. Алек сглатывает слюну, смотрит четко в глаза сестре. А Изабель подается чуть вперед, ближе, выдыхает в губы ему:
— Пойдем.
Где-то на грани уверенности и мольбы.
Она тянет его за собой; именно она, не он. Если бы была вдрызг пьяной, если бы была такой пьяной, как ему и писала в тех сообщениях, то соображала бы в разы лучше. У нее другой туман в голове, у нее в этом мороке слишком много грязи и чего-то настолько неправильно возведенного в абсолют, что ей плевать.
Это продолжается уже лет шесть, наверное. Плюс-минус пару месяцев.
Совесть давно похоронена и не беспокоит.
В туалет — женский, мужской, значения не имеет — они вваливаются, как и сотни людей до них в этом задрипанном клубе, как и сотни людей после них. Голова плывет, мысли плавятся. Он ее к стене прижимает с напором, кожей по грязному кафелю, его язык у нее во рту, его руки на ее теле. Освещение откровенно херовое, им откровенно на это плевать. Изабель ладонью за шею Алека крепко держит, ногтями свободной руки живот ему царапает, пальцами за ремень брюк держится. Он на ее шее, чуть выше руны, сине-фиолетовые метки оставляет. Она знает: у него на спине и плечах еще не зажили ее царапины, оставленные во время одного из слишком спешных перерывов в обед, на ключицах красуются ее засосы после пробуждения прошлым утром.
Взгляд у него тягучий, взгляд тяжелый и прижимающий к стене сильнее, чем его руки. У нее в барабанных перепонках, словно пробиваясь через вакуум, звук расстегивающейся пряжки, звук расстегивающейся молнии. Она себя чувствует дешевой шлюхой, пальцами забираясь под собственное платье, стягивая вниз стринги, переступая с ноги на ногу на своих этих проклятых шпильках, кусок ткани оставляя валяться на грязной плитке, пока он штаны спускает, разбирается с презервативом и вот уже тянет ее на себя, задирая края платья, заставляя ноги раздвинуть.
И каждый раз во время их секса Алек сам на себя не похож. В нем ни грамма осторожности и заботы не остается. Всякий раз берет ее грубо, всякий раз они будто права друг на друга заявляют. Это, наверное, своеобразный способ выживания. У него планка падает от ощущений внутри нее, он буквально втрахивает ее в грязную поверхность кафеля, он буквально дерет ее, дышит практически ей в рот. Изабель руками за него цепляется до сведенных мышц, голову назад запрокидывает, дышит рвано через рот. Кажется, она слышит, как у нее кости хрустят от того, как он вжимает ее в стену. Она чувствует себя бухой вхлам, чувствует себя дешевой шлюхой, когда кто-то хлопает дверью в туалет. И даже слышит что-то напоминающее «роскошная шкура досталась», у нее кровь в висках долбит. У Алека и подавно; если бы он слышал, то сказавший эту фразу уже бы со свернутой шеей валялся где-то в стороне бара. Она стонет. Шумное дыхание сменяет на стоны, руками сильнее за него цепляясь.
У нее на шее под его губами очередной засос. У нее внутри грубые и рваные движения его члена.
Они самые пьяные во всем этом клубе; они без капли алкоголя на двоих. У нее на талии от его пальцев синяки останутся. Он слышит шлепки кожи о кожу громче, чем музыку из зала, что звучит где-то на периферии. Ее стоны от каждого нового толчка обволакивают, ее стоны не позволяют думать ни о чем, кроме нее.
Изабель вскрикивает внезапно, ногтями, пальцами впиваясь в его плечи. Губами его губы сжимает слишком крепко, прогибается в спине. Такие места позволяют не сдерживаться. В таких местах их связь не может стать еще грязнее. Алек стонет глухо ей в рот, куда-то в подбородок, когда она улыбается довольно, когда губы его выпускает; она лишь чувствует, как последний раз ударяется задницей о стену.
У них с головой проблемы.
С оргазмом заканчивается вся грубость; когда они выходят из клуба, на ней его куртка, он прижимает ее к себе за талию, она обоими руками его за пояс обвивает. По темным переулкам, по улицам неосвещенным. Лучше бы они были пьяные. Вина давно похоронена вместе со стыдом. От него пахнет никотином, от него пахнет им; ладонь на талии лежит бережно, чересчур на контрасте. Она носом утыкается куда-то ему в грудь, ногами лениво перебирая по асфальту.
— Тебе все так же нравится сбегать, — говорит Алек размеренно, затягивается своими слишком уж крепкими, выдыхает в сторону.
— Тебе все так же страшно, что меня кто-то обидит, — тем же тоном произносит Изабель, чуть плотнее жмется к нему.
Херовый у них способ выживать. Его клинит, что ее может взять кто-то другой; ее клинит, что он больше ее не захочет.
Оба давно изломанные и изувеченные. Алеку скоро тридцать, Алек глава Института и, кажется, делает все и сразу: и демонов убивает, и на собраниях сидит, и бумаги тоннами разбирает. Пустота не заполняется. У Изабель скоро скулы заклинит от фальшивых улыбок Клэри или Джейсу, когда они говорят о своих детях, когда они рассказывают, как провели очередную годовщину свадьбы.
У них обоих нет личной жизни. У них есть грубый секс на грани попытки убить друг друга и не заканчивающаяся необходимость прикидываться обычной семьей, нормальными братом и сестрой.
Изабель вообще-то могла бы быть счастлива. Могла бы выйти замуж за Саймона, родить ему детей, могла стать ничем не отличающейся от Клэри. Изабель слишком сильно нужна своему брату, Изабель не может так с ним поступить. Уничтожить его, разорвав на части, выпотрошив сильнее, чем это физически возможно. Он держится за нее, одна она удерживает его в статичном состоянии, что за последние годы стало почему-то привычно называть нормой, хотя от нормы они оба далеки. Изорвать его в клочья — непозволительная роскошь. Ей не нужна свадьба, ей не нужны дети и нормальные отношения.
Изабель ненавидит Алека за это.
Проводит большую часть в морге, ковыряется во внутренностях очередного нижемирца. Руки в грудную клетку едва ли не по локоть засовывает. Ловит себя на долбанной аллегории, что ей бы не так херово было, если бы руки можно было засунуть в собственную грудную клетку. К крови ей не привыкать; намного хуевее каждый раз видеть счастливую улыбку Клэри и слышать ебаное «мама» от ее детей. Она с хрустом ломанная уже несколько лет как. Она уничтоженная до черта, разобранная на составляющие. Она днем улыбается подруге — хера с два они подруги; рыжая всего лишь жена ее сводного брата, не более, общее прошлое ну никак не делает их близкими, — а ночью забирается на колени к Алеку и без слов просит выдрать ее так, чтобы она забыла обо всем этом, чтобы за его руками, за его телом, за оргазмом она не вспоминала о том, насколько разрушена ее жизнь.
Алек не уверен, что вообще понимает дефиницию слова «счастье»; Алек работой заваливает себя так, что думать больше не о чем. У него на утро куча документов, в обед очередное совещание, а вечером и в ночь несколько рейдов подряд, до седьмого пота, перепачканной одежды и крови, грязи, остатков демонов на руках и лице. Он не считает, сколько лет уже существует по такому принципу. У его сестры губы мягкие, а тело до ужаса податливое; рядом с ней он не думает, рядом с ней он может не думать. Годами уже так, с тех самых пор, как окончательно удалось убить в себе всякую мораль. О нормальной жизни или семье он слышать не хочет. У него могло бы все это быть, у него мог бы быть Магнус и дети — они бы точно усыновили, непременно двоих, — Алеку откровенно похуй на сослагательное наклонение. Он продолжает разрушать себя до основания, вылавливая в коридорах сестру на пару свободных минут, губами и языком вылизывая ее шею, пальцами доводя до сумасшествия в одной из тесных подсобок.
Вранье друг другу стухает, они просирают срок годности; вранье самим себе выдерживает чуть больше.
Буквально на пару дней.
Изабель втирает инь фэнь раз за разом, пытается почувствовать себя хоть немного живой. Хотя бы на несколько мгновений, в момент кайфа. У нее перед глазами туман, на коже испарина, ощущения круче, чем после оргазма. Ощущения такие же, как и годы назад. Она сама усаживает себя туда же, откуда когда-то еле слезла. На этот раз полностью осознанно, на этот раз понимая, что пути обратно может банально не найтись.
Когда Алек находит ее в своей спальне под кайфом, когда она видит его напуганные глаза, она говорит, не думая:
— Ты растоптал меня. Ты уничтожил меня. Попользовался и выкинул, — смеется несколько истерично. — Я ненавижу тебя. Это ты виноват, — и ладонью вдруг проступившие слезы смахивает.
Алек не выдерживает; у Алека в ушах свистящий звук рвущегося каната. Его уничтожает вместе с ней, он запрещает себе ее касаться, хотя и внутри что-то порывается, хотя и до скрежета костей хочется прижать ее к себе, в ухо процедить, что если она еще раз возьмет в руки эту дрянь, если еще только раз…
Он никогда ей не пользовался. Он и подумать о чем-то подобном не мог.
Сами виноваты. Сами оба виноваты. Сами взрастили в себе эту червоточину, культивировали гниль. А ее теперь и без наркотиков ломает, выламывает во все стороны сразу, у него руки безвольно трясутся. Он на пол опускается медленно рядом с ней, взгляд не отводит, взглядом прямо ей в глаза. Ей хочется каждую кость в его теле переломать, ей хочется убедиться в том, что ему так же больно, как и ей. Чтобы он понял, чтобы он хоть на мимолетное мгновение понял, как сильно она уничтожена. Вместо этого Изабель прямо ему в глаза смотрит, с вызовом и решимостью, подбородок чуть приподнимает. У него руки трясутся, во рту сухо, он безвольным мальчишкой себя ощущает. А она прямо при нем пальцами загребает в баночке, набирает наркотика и ладонью к шее тянется, подушками чуть кожи касается, начинает втирать.
У нее запястье болит до ломоты от его хватки, она под пеленой кайфа не сразу понимает, что спиной к полу прижата, что он буквально сидит на ней, руку с не до конца втертым в кожу наркотиком прижимает к тому же полу чуть в стороне.
— Хватит, — рычит ей в лицо. Ее истерика накрывает. — Хватит, прекрати!
— Ненавижу, — почти безвольным шепотом. — Ты меня убиваешь.
— Ну так убей меня, — повышает голос, почти орет на нее. — По-настоящему. Убей меня, если хочешь. Давай. Я сказал: давай!
Ее хватает лишь на пощечину. Звучную и четкую, прямо по коже и с силой. Лишь на пощечину и на мешающую дышать истерику. Он ничего не чувствует почти, он смотреть не может на то, что она творит с собой. Повязан на ней чересчур, живет, блядь, одной ей. Дышит едва ли не для нее, а она в наркотики лезет. Снова, блядь. Снова, блядь, идет по тому же пути, что и однажды. Изабель кричать хочет, когда он ее пальцы о свои вытирает, когда свои пальцы о край пледа, что свисает с кровати, вытирает. Ей хочется кричать, но сил нет, слов нет. У нее рассудок от наркотиков плывет. Она не слышит, как он окончательно разрушается, не может слышать. Не понимает, в какой момент он выпускает ее, не понимает, в какой момент он выходит из комнаты. Только не находит столь нужную теперь баночку. Валяется на полу, знает, как жалко выглядит.
Они пользуются друг другом в равной степени; они выживают друг за счет друга.
Ломка начинается внезапно — запланировано — и выкручивает сильнее, чем в ее воспоминаниях. Она слезами захлебывается, она обещает ему бросить, она губы его своими ловит, пугается едва ли не до смерти того, что он никак не реагирует. Того, что его шершавые, но такие нужные ладони, отстраняют ее за плечи, убитые глаза цвета Лонг Айленда в самую душу заглядывают. А она снова к нему тянется, губами снова в его губы впивается отчаянно.
Алек отпихивает ее почти яростно, почти со злобой, лопатками к стене прижимает.
— Ты сама себя убиваешь, — говорит ей. Она головой отрицательно качает, она жалкая. Жалкая и бесполезная, и отчаянно нуждающаяся в своем сильном и большом брате. — Ты сама это с собой делаешь.
Руки к нему тянет, дрожащими пальцами, запястьями трясущимися. У нее губы тремором идут. Его внутри выкручивает, его изнутри разрывает. Он в несколько раз острее чувствует все то, что с ней происходит. Он должен бы ее оттолкнуть снова, должен бы сказать, что тоже ее ненавидит, что она — его чертов центр, ебаный ориентир, что он не может так больше. Алек безвольный, Алек позволяет. Позволяет ей прижаться к своей груди, обхватить крепко ладонями за плечи. По волосам ее гладит, носом в макушку ее утыкается. Собрать себя по частям больше не выходит; у нее тело хрупкое, у нее тело содрогается от рыданий и жмется к нему ближе, теснее, ища защиту.
В зависимость Изабель все дальше катится. Ему откровенно похуй на работу, на столе днями лежат одни и те же не просмотренные даже отчеты, ни одного рейда, ничего. Ночами сбивает руки в зале до крови, до мяса. И чувствует себя максимально бессильным. Она ходит в его свитерах, рукава натянув до середины пальцев, и если еще способна накраситься или улыбнуться, делая крупные глотки огненно-горячего чая, то чувствует себя более-менее устойчиво. Про собственное тридцатилетие он забывает; всю ночь проводит у кровати, следит за тем, чтобы она спала нормально, не прерывисто, без криков и не раздирала ногтями кожу на предплечьях, на бедрах, на шее. Чтобы ее просто не выламывало от нехватки дозы.
Спать без него у нее больше не выходит. Ее порой лихорадит, порой откровенно трясет. Она к нему жмется, кожа почему-то холодная. Алек закрыть глаза не может; у него стойкое чувство, что если заснет, когда она в таком состоянии, то проснется с трупом в руках. С остывающим трупом младшей сестры, которая слишком большую значимость для него имеет, которая внутри его мыслей, внутри самой сути, вплетена так, что не вырвать, что проще его самого на части порвать, проще органы внутренние выпотрошить. Он целует ее в затылок, когда она спит, успокоившись в его руках, и как безумный не контролирует мысли.
Выплескивает их шепотом:
— Прости меня. Прости меня, Из. Я никогда не смогу дать тебе нормальной семьи. Ангел, прости меня.
Психика у нее лабильная. Скачет туда-сюда без права на остановку и передышку. Ее выкручивает, рушит, откровенно выламывает. Она очередную порцию инь фэня втирает, когда брата нет рядом. Ловит мимолетный кайф, чувствует себя не просто лучше, а до ужаса потрясающе, великолепно. Ни с чем не сравнимо. У нее потеряно что-то важное, у нее острая нехватка чего-то там и непонятно откуда взявшееся желание доказать, что она может и без братовых рук выстоять. Не может, где-то на подкорке знает, что не может. Что годами держится лишь благодаря ему. А он уже изуродованный какой-то, он полностью дисфункциональный, неспособный жить. Притворяться никогда не умел, а теперь и подавно смысла в этом не видит.
Алек во всю эту херню про соулмейтов не верит; Алеку откровенно плевать, кто его соулмейт и где. У него есть сестра, и он ради нее умрет. Грудину вскроет, ребра вывернет, если она попросит. Собственную глотку разорвет. Она может вены из него выдергивать медленно и со вкусом, он позволит. Он все ей позволит, как в детстве позволял одной ей брать его лук. Изабель выламывает от наркотиков и собственных мыслей с завидной быстротой, он драной собакой валяется у нее на коленях, умоляет не делать всего этого, умоляет ее остановиться и прекратить. Был бы он чуть сильнее, запер бы ее в собственной спальне. Запер и не выпускал бы, пока она не переживет ломку. Он понятия не имеет, откуда она всякий раз берет наркотик. Она по привычке пальцами пряди его черных волос перебирает, смотрит взглядом каким-то почти что пустым. Разорванные и уничтоженные; руки Алека касаются ее осторожно, будто она неживая, будто он разбить ее может, разломать кости, губами от безысходности целует ее в висок, целует ее щеку, линию скулы. Медленно, безжизненно, никак. Изабель прижимается к нему, трется носом, лицом по-кошачьи. От них прежних ничего не осталось.
Она держится где-то между острой необходимости в нем — так, что ногтями в предплечья, что он от боли шипит, что у него на коже следы ее ногтей, а она ладони разжать не может, взглядом преданно-зависимым смотрит — и прожигающей обидой, смешивающейся с ненавистью. Изабель Алека ненавидит за то, что он ее родной брат. За то, что ее жизнь — фикция и обман. За то, что у нее язык не повернется назвать происходящее между ними годами отношениями. У нее язык не повернется просить его оставить ее в покое, не касаться ее больше так, не жечь на теле метки губами, не делать ее своей, а отпустить, отпустить и позволить жить до банального обычной жизнью. По всем законам жанра: с двумя рунами, с переворачивающими все вверх дном детьми. С возможностью не скрываться. Алек ее в шею целует невесомо, к себе прижимает, чтобы она спала, чтобы она просто спала и искала во сне спасение, искала где-то там остатки себя прежней; Изабель ненавидит его за то, что руками его к себе тянет, одну под головой у него устраивает, другой за самые ребра обнимает. Ненавидит его за то, что сама от него отказаться не может.
А он ведь почти идеален для нее. Характером серьезно-занудным, телом идеальным, душой, разорванной в клочья, уничтоженной давно, и преданностью этой своей, почти что щенячьей. Почти. Не был бы только ее старшим братом; не текла бы по венам-артериям-жилам та же кровь.
Алек говорит:
— Ты справишься. Ты сможешь бросить, сможешь слезть. Пожалуйста, Изабель, просто прекрати все это.
Алек говорит:
— Ты убиваешь себя, Иззи. Скажи, что я должен сделать, чтобы это прекратилось.
Алек говорит:
— Умоляю, прекрати. Из, ты меня без ножа режешь. Если тебе это нужно, то потроши. Потроши, только меня, не себя.
Ей хочется заорать, чтобы он прекратил быть таким. Нужным, верным, до черта правильным. Таким, в каком она и нуждается. Чтобы прекратил быть ее старшим братом, потому что она так больше не может. Стыд похоронен годы назад, стыд пеплом с его сигарет присыпан. Ее рвет от невозможности хоть кому-то сказать, какой он на самом деле, какие они оба на самом деле. Кафельная стена в одном из задрипанных клубов, в котором они трахались, намного чище них была. В сотни и тысячи раз. Изабель не находит в себе сил улыбаться ломано, Изабель поцелуем грубо-собственническим в его губы впивается, почти вжирается, ладони его за запястья тянет, устраивая их на собственной груди.
— Просто возьми меня, — рваным, сбивчивым шепотом, как только от его губ отрывается. — Возьми меня, Алек. Так, как можешь только ты, — и пальцами его лицо сжимает, целует ожесточенно. Это способ почувствовать себя живой.
Она бы могла найти своего соулмейта, наверное; только ей откровенно похер. Она от лишней одежды его избавляет, буквально седлает его, возбужденный твердый член внутрь себя направляет. Глаза закрывает и со свистом выдыхает, насаживается на него, бедрами двигает. Изабель похер на соулмейтов и идеальные части чего-то там, что решил кто-то там, пока руки Алека тесно прижимают ее к себе, пока он дышит надсадно ей прямо в ухо, пока позволяет ей несколько минут держать инициативу, а потом крепче за бедра ее сжимает, поднимается со стула, задницей на край стола ее усаживает и вдалбливается в нее привычно-необходимо. Она терпеть его не может за то, как с ним хорошо, как с ним правильно. У нее до него было много любовников, она слишком хорошо собственное тело знает; тело, которое реагирует слишком бурно рядом с ним. Дверь в его кабинете открыта, они и замок не повернули. Изабель стоны сдерживает, чувствует, как он кожу на ее шее прикусывает, как сам пытается сдерживаться. Она задницей по краю его стола елозит, бедрами двигает ему навстречу. Глаза зажмуривает, губы закусывает.
Все это хуйня. Никакой соулмейт ей не нужен; она под Алеком прогибается, воздух из легких полу-стоном все же вырывается. Он чувствует, как она вздрагивает, когда с последним резким толчком он кончает в нее. Губами по ее шее ведет лениво в верх, в скулу слишком просто чмокает. У Изабель, кажется, блестят глаза, она щекой к его щеке прижимается, за шею руками обвивает.
— Я так тебя люблю, — выдыхает тихо, слезая со стола.
У него стойкое чувство фальши, а на языке вкус ее языка. Алек отвечает привычно, ладонями, пальцами по ее щекам ведет, чуть в растрепанных волосах путается:
— Я тоже тебя люблю.
Смысл в этих словах неправильный; эти слова появились слишком давно, намного раньше их связи.
Ее надолго не хватает; ее срывает моментально, когда Джейс улыбается, а Клэри рукой накрывает свой плоский живот и говорит, что у них будет третий. У нее паника из грудины, у нее дыхание рваное, через раз, она улыбается фальшиво, бросает ничего не значащую фразу, что рада за них. И кожа слишком заметно требует наркотика. Она из комнаты подрывается, в ногах путаясь, на своих этих слишком высоких шпильках; Алек за ней кидается едва ли не первый раз в жизни. Догоняет ее в конце коридора, а Изабель его к стене толкает, отшвыривает от себя. С такой силой, будто это даже не часть тренировки, будто это самая настоящая драка. Изабель цедит, сжав плотно зубы, слишком ядовитое «ненавижу», взглядом его уничтожает. И едва ли не бегом по коридору дальше, не имея ни малейшего понятия, куда и зачем. Со стучащим «инь фэнь» в голове, отдающим где-то в затылке настоящей, физической болью.
Маленькая жестяная банка под матрацом в ее комнате, единственная, которую Алек еще не видел. Единственная, которую не забрал. Она дрожащими руками находит ее сразу же, открывает судорожно, в голове слишком много страха стучит, что та пустая, что он все же узнал, что он кислород ей перекрывает, забирая наркотики.
Истерика из груди рвется, она пальцами вязкую субстанцию поддевает. Изабель сама себе врать не может, Изабель устала притворяться. Нихера она не рада за Клэри, нихера это не радость. У нее, кажется, есть все. У нее есть все, о чем только можно мечтать. Она в пальцах наркотик чуть растирает, сама себе в этом отчет не отдает, не понимает, что делает. У нее есть все, кроме такого элементарного семейного счастья. Воздух порционно хватает, воздух этими самыми порциями буквально глотает. Верно-привычно втирает наркотик в кожу.
Изабель узнает, что вообще-то была беременна, когда теряет ребенка от передозировки. Когда у нее живот резкой болью разрывает, а на внутренних частях бедер вдруг откуда-то берется кровь. Она истерикой захлебывается, у нее голова не соображает; от кайфа становится хуже, это уже не кайф, это откровенная передозировка. Она не знает зачем, но пальцами цепляет еще немного и в шею, четко поверх синеющих засосов. Ей откровенное хуево, она на полу валяется, кажется, перестает ощущать собственные конечности. Теряется во времени, теряется в пространстве. Спустя едва ли вечность слышит голос Алека. У него фразы из одного мата, у нее взгляд расфокусированный, она вообще не понимает, что происходит. Она не слышит, как ноет, как скулит и что-то беспорядочно говорит, звуки в слова не собираются. Его трясет; его трясет, он матерится в пустоту, пытается привести ее в чувства. Видит губы бескровные, взгляд ошалелый, не сразу замечает кровь на ногах.
Пространство вокруг чужеродное, воздух откровенно херовый; он взглядом натыкается на валяющуюся чуть в стороне жестянку с остатками проклятого инь фэня. Он ее встряхивает. Только она никак не реагирует, ладонь к животу тянет, в попытке режущую боль унять, заглушить. Хотя бы притупить. Тыльной стороной ладони он ее по щекам бьет, зовет ее по имени, голос дрожит. Голос откровенно не поддается контролю. Снова и снова зовет ее по имени, заторможено, но она понимает, что не одна в комнате, что он рядом, когда он встряхивает ее еще раз. Ей хочется сказать, хочется попросить, чтобы он вытащил ее из всего этого, что ей так плохо, что она больше не может. У нее язык присыхает к небу практически намертво.
Найти глаза его не может. Они цвета Лонг Айленда, она помнит. Она, блядь, помнит все, что с ним связано. Только он словно ускользает; он словно ускользает, а она за него уцепиться даже не может.
Он говорит:
— Все будет хорошо.
Он говорит:
— Все будет хорошо, слышишь меня? Я держу тебя, все хорошо.
Звуки его голоса — ломающегося, по интонациям скачущего, максимально нестабильного сейчас просто — успокаивают. Верит. Всегда верила и сейчас снова верит. Он же врать не умеет, а врать ей — тем более. Если говорит, что все будет хорошо, то все непременно будет хорошо. Панику и накатывающую истерику в интонации не слышит; слишком холодно, его руки не греют. Слишком холодно, а он будто все дальше и дальше.
У Алека на внутренней стороне предплечья застывает «ненавижу». Он ее на руки поднимает, перехватывает удобнее. На губах судорожное «не смей, нет, Из, не смей», за ребрами — срыв. Изабель перестает чувствовать собственное тело, перестает чувствовать его руки, крепко держащие ее.
Воздух в легких плотным слоем застывает.
Она улыбается, чувствует его присутствие, хотя в глаза и не смотрит.
У нее неон перед глазами яркими вспышками пляшет.