ID работы: 5598672

вечность, таящаяся в сладости вин

Фемслэш
PG-13
Завершён
588
автор
Derzzzanka бета
Пэйринг и персонажи:
Размер:
41 страница, 4 части
Описание:
Посвящение:
Примечания:
Публикация на других ресурсах:
Уточнять у автора / переводчика
Поделиться:
Награды от читателей:
588 Нравится 130 Отзывы 179 В сборник Скачать

Регина

Настройки текста
Итак, эта часть повествования ведётся от лица Регины, думаю, что это важный момент. Глава должна была быть написана вскоре после заключительной части, но я не решалась сделать это, вынашивая эту мысль до тех пор, пока всё же не созрела. Половина главы долгое время просто висела в черновиках, пока сегодня я не почувствовала, что готова дописать. К тому же я давно обещала. Сказать удалось не всё, что хотела, но больше у меня просто уже не получится. Есть вероятность разочарования, так что предупреждаю сразу. Память. Память — это то, с чем мы остаёмся всегда, и то, с чем приходим к концу. Память всюду: в вещах, в словах, в запахах и людях. Память в тенях и отражениях, скользнувших случайным бликом по сетчатке глаз. Память — то, что было у меня всегда, и то, что делало меня сильной, потому что в самые тёмные дни я помнила о любви. Я помнила её среди виноградников под палящим солнцем всю в золоте. Земля под ногами была мокрой и рыхлой, земля источала сладость переспевших ягод, упавших в почву. Эмма смеялась, переступая с ноги на ногу и пытаясь вытряхнуть комья земли из обуви. В руках у неё дрожала гроздь тёмно-синего винограда с сизым налётом, крупные сочные ягоды переливались блеском под кожицей, и Эмма всё смеялась, с наслаждением рассматривая созревшие плоды. — Смотри, — сказала она и прищурилась от бивших в глаза солнечных лучей. А восторг на её лице, такой живой и трепещущий, передался и мне, — смотри, какая красота. И я смотрела. Смотрела на неё, залитую солнечным соком, сияющую и лёгкую, словно за ней ничего не было: ни времени, пропитанного болью; ни войны, какую провоцировала я, не давая ей и шанса поверить, что её любовь может быть нужной, что её можно хотеть. Я смотрела и видела, что теперь она действительно счастлива и это счастье больше её не ранит. — Ты права, — я улыбнулась ей и заметила, как свет в её глазах изменился, потеплел, словно тонкие-тонкие нити в глубине этой зелени заблестели ярче, стали насыщеннее. Нужно было всего-то лишь ей улыбнуться, — непревзойдённая красота, — прозвучало почти задумчиво. Было что-то в лёгком ветре, опьянённым знойным теплом, сохранившемся и в конце сентября, какая-то сладость, словно воздух напитался опиумом. Это создавало непередаваемую атмосферу, как если бы мир между нами плавился и стекался снова. И взгляд её плавил. Всё в ней дышало и цвело любовью. Эмма смотрела так, будто только мы вдвоём в целом мире понимали, знали, что происходит. Она, вероятно, как и я в этот момент, прогоняла в памяти живописный ряд воспоминаний, подкрашенных всеми временами года, в которых мы были друг у друга и не были. И, конечно же, она давно забыла про всякий виноград. Я подошла к ней, забрала кисть, увешанную тяжелой ношей. Прохладные, несмотря на тепло, ягоды приятно легли в ладонь, вызывая и на языке чувство какой-то округлости, захотелось немедленно раздавить ягоду языком, почувствовать, как сок брызнет во рту. Эмма посмотрела на мои руки, держащие виноград между нами. Задышала часто и как-то сбивчиво, как если бы никак не могла привыкнуть к моей близости. Облизала губы и быстро заговорила, будто с трудом выталкивая слова. — Пино нуар, — услышала я, подойдя ещё ближе и удерживая взгляд, опустилась, чтобы положить гроздь в корзину, стоящую у её ног. — Был завезён из Бургундии, благодаря своей сочности и ароматности из него выходят лёгкие и игристые вина с фруктовым ароматом, — Эмма склонила голову, продолжая смотреть мне в глаза, — но наверняка не сможет сказать даже самый опытный винодел, потому что этот сорт винограда славится своей непредсказуемостью. О винограде она теперь знала всё. Её ладони, как и мои, оказались липкими от виноградного сока, и я сделала то, чего в другом случае никогда бы не стала. Дотронувшись до терпкой кожи языком, прижалась губами к горячей ладони, пахнущей виноградом и солнцем, которое продолжало истекать золотом. Один маленький момент из тысячи с ней пережитых, но точно так же отложенный в сердце, в памяти. Момент, вплетённый в полотно нашей странной и до безобразия счастливой жизни. Я собирала её годами. С той самой поры, когда впервые она вошла в мой класс и отдала что-то своё, что-то важное, испытывая необходимость в том, чтобы со мной осталась часть её самой. Знала ли я тогда, что однажды она войдёт в мой дом и назовёт его своим? Не думаю. Передо мной просто оказалась девочка, смотрящая куда-то в душу и видящая целый мир. Но разве не было таких девочек прежде? Сегодня я скажу, что нет, таких не было. До вечера Эмма провозилась на винограднике, пропадая среди рабочих и переговариваясь с ними через весь пологий склон. До меня долетали лишь обрывки разговора, и я могла только улыбаться тому, как она увлечена тем, что делает. Вернувшись в Сторибрук два года назад, первым делом я отдала ей документы на землю, которую купила для неё. Перед смертью Робин рассказал мне, по какой причине Эмма отказалась от покупки на самом деле. Он оставил часть сбережений для этого, а мне оставалось внести лишь недостающее, чтобы Эмма Свон пришла сюда как хозяйка. В тот день мы впервые до исступления целовались под навесом, оплетённым разросшимися бугенвиллиями. Она была такой смелой, такой ошеломительной, словно позволила себе, наконец, свободу, какая таилась в ней до этого момента. Потому и я целовала истово, не думая ни о чём другом. Эта пустая земля расцвела плодородием под её руками, и вино, бутылками которого она уставила подвал, вышло особенным. Память, закупоренная в стекле. Когда мы распили самую первую, я вспомнила о том, как в моей ладони оказалась самая простая и незатейливая вещица, от которой не могло быть никакого прока, но которая несла в себе печать будущего, выплетенного из самой большой и отверженной любви, на какую только мог оказаться способен человек. Иногда она мне снилась, ещё в то время, когда между нами были сотни барьеров той жизни, где наши параллельные никак не могли пересечься. Ничего не значащие сны, где она просто была, тихая и почти незаметная, но я всегда очень чётко её ощущала, потому различить присутствие Эммы никогда не составляло труда хоть во сне, хоть наяву. Между нами всегда была эта незримая связь, нить, которую она протянула от себя ко мне, порой я ловила себя на том, что трогаю свои запястья, будто надеясь нащупать то, чем они обвязаны. Только я не носила браслетов. Я видела, как она взрослела, как менялась, и только одно оставалось в ней прежним — то, как она смотрела. Раньше я не представляла, какое значение несёт её взгляд, у меня ни разу не возникло мысли, что это может оказаться чувством, тем самым чувством, которое мы делим теперь. Она оживляла во мне всё несвойственное и в то же время совершенно привычное для меня, заставляла чувствовать силу времён года, различать их в мельчайших деталях, узнавать, будто до неё я никогда не проживала ни одно из них. Помню, как однажды она сорвалась с дерева, дурачась во время урока музыкальной литературы, который целый месяц у её класса вела я. Окна аудитории выходили во двор, где стоял этот старый, почти иссохший дуб. Я видела, как Эмма в своём белом платье (тогда она обожала всё белое, потому что на белом всегда есть место другому цвету, как она скажет позже) карабкается за последними жёлтыми листами, будто к вечеру их и без неё не сорвал бы ветер. И видела, когда её нога соскользнула, я услышала по секундам сорвавшийся удивлённый вздох, будто упасть для неё было чем-то нереальным, шуршание ткани её платья и глухой удар о землю. Над ней столпились ученики в страхе, что она свернула себе шею. Я шла к ней, оставив класс и даже не закрыв двери. Она лежала и смотрела в небо с совершенно дурацкой улыбкой, из-за которой я вдруг забыла обо всём, что собиралась ей высказать. А потом она перевела взгляд на меня и протянула ко мне сжатую ладонь, в которой я увидела те самые листы, багровые по краям и жёлтые в сердцевине. — Осенью небо совсем другое, — сказала она мне очень серьёзным тоном, игнорируя окружающих, игнорируя взволнованный щебет вокруг нас, — осенью небо тоже умирает. Я смотрела на неё и не могла понять, почему она говорит мне именно об этом, почему она ведёт себя так, будто совершенно нормально говорить о таких вещах преподавателю, чей урок она прогуляла. И ещё очень долго хранила несколько листков, отмеченных осенней печалью всех обречённых. С того времени я стала наблюдать за этой девочкой пристальнее, чем когда-либо раньше. Мне было интересно, хотя мой круг общения всегда был широким, но основная его часть казалась мне занимательной не больше, чем пенёк. Своих учеников я не изучала никогда, а не своих и вовсе не замечала, но Эмма Свон ощущалась мной как некий сбой системы, девочка, возвышающаяся над привычным пониманием вещей. И ей было уже почти девятнадцать, но для меня она ещё долгое время оставалась девочкой. Вспоминать о том, какими мы были, довольно странно, потому что кажется, будто это всё случилось так давно, что уже даже не имеет к нам никакого отношения, но мы остались прежними, разве что более спокойными, размеренными, как жизнь в этом городке, где каждая улица состоит из застывшего времени, чарующего своей красотой и отрешённостью от внешнего мира. Улицы, идя по которым, ощущаешь присутствие чего-то совершенно волшебного, забытого, сбрызнутого вином древности, когда за каждым поворотом томится ожидание, что вот-вот что-то пробудится, что-то грандиозное. То же ощущение возникало каждый раз, когда Эмма Свон входила в мою жизнь, настороженно пересекала её, намеренно или нет оставляя след, отпечатываясь в линиях моей памяти. Она говорила со мной, она смотрела на меня, и мне казалось, что я знаю всё на свете, но когда пыталась ухватиться за это самое знание, то оно ускользало, как луч солнца, блеснувший на водной глади. Потому и я сама подходила ближе, ведомая странным чувством недозволенности, недосказанности, притом, что всё было довольно ясно. Эмма менялась, но это всегда была именно она, за всеми её поступками, словами, за той болью, что она выплёскивала в других, таилось только её исключительное сердце. Глядя на неё, я почему-то думала о шелкопрядах, о чём-то тонком, с бальзамической кислинкой, потому что душа в ней была старой, тёмной, временами насыщенно-бордовой, когда приходила осень, и такой необъёмной, что её можно было бы разорвать ещё на несколько отдельных душ. Я сказала бы это тогда, скажу и сейчас, никто бы не вынес и части её души. Это не было моей заслугой, хотя она и по сей день считает иначе. Я думаю, что она просто боится, что её любовь так и осталась несоизмеримо одинокой, не потому что в ней нет нужды, а потому что ей нет равной. Но это не так. Я училась любить Эмму Свон постепенно и уже давно не знаю, где завершается этот предел и есть ли он вообще. Я училась воспринимать себя через призму её любви, и то, что я постигала, ввергало и продолжает ввергать меня в неистовство от той красоты, что я вижу и чувствую. Она увековечила меня и вознесла над всем обыденным одним лишь своим существованием, своей беспощадной любовью, и это ощущение живёт во мне до сих пор. Вот насколько могущественна Эмма Свон, девочка, которая всю жизнь несла свою любовью, как Данко, озаривший путь горящим сердцем. Есть во снах, прерванных ночной грозой, что-то совершенно чарующее, тревожное и фатальное. Что-то, что всегда начинается ночью. Я проснулась от мощных раскатов грома, ревущего над домом. Завеса дождя уже облепила окна, а густой и влажный запах с примесью запаха размоченной древесины, проник в комнату, где все предметы имели неясные очертания, теряя свою плотность. В полумраке я разглядела свои руки, отмечая лёгкую дрожь. Тревога, что я испытывала, не была ужасающей или болезненной, скорее непостижимой в своей неясности. В груди было очень горячо, в то время как тело обуял лёгкий озноб. Хотя сердце уже не колотилось так сильно, как после пробуждения, и, выдохнув, я опустилась на прохладную подушку и подтянула к себе воздушное одеяло. Даже обрывки сна уже рассеялись в моей памяти, да и думать о нём не хотелось. Но в памяти то и дело возникали обрывки сновидения, в котором я куда-то бегу, вынужденная искать то, что у меня отняли, что-то важное и необходимое. То, что не должно было быть моим, но было. И это заставляло меня ощущать потребность в присутствии своего кого-то особенного, чтобы знать — это точно моё, но сегодняшняя ночь была той самой, что проводят в разлуке. Конечно же, я не была из тех людей, которые болезненно цепляются за присутствие другого человека, но во мне было гораздо больше чувств, чем я готова была признать. И всё же… Телефон нашёлся под второй подушкой, и несколько мгновений я всё же раздумывала над тем, что собиралась сделать. Голос, прозвучавший после двух гудков, сонным не был, и это сняло с меня лёгкий слой вины. — Прости, — тут же сказала я в трубку, с облегчением прикрывая глаза. — Я не хотела звонить так поздно… хорошо, мисс Свон, конечно же, я хотела, — я услышала, как Эмма смеётся, — но мне правда было очень нужно тебе позвонить. — Наверное потому, что я очень хотела тебя услышать, — раздалось на том конце связи. Лёгкие ноты тоски с кружевной горечью, прозвучавшие в этих словах, оплели и меня. — Что тебя тревожит? — спросила она, и следом послышался глухой постукивающий звук. Конечно же, она грызла леденцы. — Ничего особенного, — ответила я, представляя Эмму в своей спальне, сидящую за столом, под золотистым светом настольной лампы, исписанные размашистым почерком листы, пакетики из-под леденцов. Этот тихий и уютный мирок, воображаемый мною, вызывал во мне желание в этот же момент оказаться рядом, — просто дурные сны. Я знала, что она тихонько соберётся, выключит свет, выйдет на улицу, надев свой огромный жёлтый дождевик, и приедет к моему дому. Я знала, что нельзя позволять ей оставлять все свои дела и мчаться по ночному городу под грозовым небом ко мне, но именно этого хотела больше всего на свете. Потому через полчаса впустила её мокрую, сияющую и пропахшую дождём в дом. Она улыбалась, вытаскивая из-под запахнутого плаща кучку помятых листков, а я любовалась её безмятежностью, какая бывает у неё, лишь когда случаются грозы. Или я. Спустя полчаса она сидела на моей кухне в огромном махровом халате, с мокрыми волосами и неизменно смятыми листами. Мы почти не говорили, потому что достаточно было простого присутствия. Эмма продолжила что-то писать, прерываясь только для того, чтобы сделать глоток чая или коснуться моей руки. А гроза продолжала рвать небо на куски и сбрасывать ветки на землю. Я смотрела на неё и думала о том, что она совсем не изменилась и в то же время изменилась полностью. Если раньше её спокойствие походило скорее на равнодушие, своего рода скорбное приятие всего, что она видела и что происходило, то теперь оно было светлым и отражающим, что ей действительно комфортно. Постепенно она научилась переживать своё счастье, которое прежде было для неё таким же острым и разрывающим, как и боль. Конечно, боль осталась в ней и поныне, но теперь не беспокоила её с той неистовой силой, какая была прежде. Она научилась выносить свою любовь и меня. — Ты точно в порядке? — спросила Эмма, вырывая меня из размышлений. Она смотрела на меня, прищурившись, в глазах отражалось беспокойство. — Мне снилось, что я никак не могу тебя найти, — она склонила голову, взгляд стал пристальнее, и я взяла её за руку, в которой Эмма держала карандаш. — Регина, ты ведь знаешь, что я никуда не денусь, да? — она всегда говорила так, будто мы самое большое исключение из правил, и я ей верила, верила, как теперь. — Знаю, — согласилась я, обводя пальцами её костяшки. Конечно, знаю, потому что даже когда я пыталась её отпустить, она не смогла уйти. Не захотела. Уверена, что это ещё не раз встанет между нами её страхом, и это то, что я не смогу простить себе. Эмма поднялась, отложила карандаш и протянула мне руки. — Пойдём, уже слишком поздно, — я вложила руки в её раскрытые ладони и поравнялась с ней, застывая перед её лицом на несколько мгновений. Несколько коротких мгновений, которых хватило для того, чтобы она заглянула мне в глаза и улыбнулась. В спальне было довольно холодно из-за распахнувшегося окна. На полу под ним уже собралась приличная лужа, но ни я, ни Эмма не обратили на неё внимания. Она закрыла окно, шторы задёргивать не стала, предпочитая полумрак полной темноте, и легла под одеяло рядом со мной в этом огромном и мягком халате. Я слышала её дыхание, размеренное и протяжное, и сама дышала в такт. А в голове звучала музыка, та самая, которую мы слушали на осенней ярмарке перед её отъездом. В тот вечер, когда она увидела меня полностью и отдала мне ещё больше, чем мог принять любой из людей, но мне всегда было мало, я всегда могла это выдержать. Робин умирал, в то время как моя девочка истлевала на чужих берегах, убегая прочь от прошлого и памяти. И я звонила ей, чтобы помолчать, чтобы не бояться смерти, пока та стояла над постелью моего мужа, касалась меня крылом, оставляя привкус неизбежности. Когда я узнала, что Эмма любит меня, что существует такая любовь, которой нет ни определения, ни понятия, я не хотела отдавать за неё ничего, что могла бы. Я не собиралась отвечать на неё, я могла только принимать и верить, что этого достаточно, хотя не было ни дня, чтобы во мне не свербило знание, что это не так. Я любила мужа и не допускала мысли, что может быть кто-то ещё, но ведь был. Была Эмма, всегда и во всём. Просто это другое, нечеловеческое, необъяснимое, что-то, о чём никогда не задумываешься, а только чувствуешь, даже когда не можешь понять. Прошло довольно много времени после его смерти, потому что я хотела почувствовать, что нуждаюсь в ней не из-за отсутствия кого-то, а потому что мне нужна она, просто нужна рядом. — О чём ты думаешь? — спросила она, и голос её прорезал слой тишины, укрывшей нас так плотно, что даже мысли казались громкими. Руки её, тёплые и мягкие, нашли мои не для того, чтобы сжать, а просто прикасаться. Так ей нравилось — трогать мои руки, будто измеряя их своими. — О том, что это самая тёплая осень в моей жизни, — я посмотрела на неё и увидела, как её глаза блестят в полумраке. Снова начался дождь, забарабанил в окна, принёс новые запахи, — несмотря на дожди. Хотя, пожалуй, дожди — это лучшее, что есть в осени. Она засмеялась и вдруг замолкла. Я не стала спрашивать, почему, она становилась такой, когда воспоминания роились в её сознании, пробуждая громадный поток эмоций, с которыми ей и по сей день приходилось считаться. — Ты хранишь мой дневник? — Эмма приподнялась, и я увидела едва заметную складку между бровей — она хмурилась. Я же только кивнула. — Недавно я нашла несколько вырванных страниц, представляешь, хотела избавить от них даже себя — так боялась той силы, что вложила в строки о тебе. — Ты хочешь отдать их мне? — Нет, — она покачала головой, и волосы взметнулись в разные стороны, разгоняя запах сырой свежести и её шампуня, — в них нет нужды, потому что теперь я могу говорить об этом с тобой. Просто было так странно коснуться той жизни, когда я боялась даже мыслей о том, что когда-нибудь ты будешь рядом вот так. Она провела рукой по моему плечу, скользнула кончиками пальцев под бретелькой ночной рубашки и наклонилась, чтобы поцеловать ключицу. Я погладила её по волосам, на несколько мгновений удерживая её в таком положении. В этом простом действии ощущалась горячность земли, нагревшейся от солнца; запах винограда, раздавленного в бочке тяжёлым прессом; липкость кожи от сладкого ягодного сока; далёкий смех, льющийся откуда-то позади, настигающий в то же мгновение; соль камней, вылизанных приливом, и застоявшееся время каменных улочек Сторибрука. Я училась любить Эмму Свон постепенно, запоминая и высекая внутри себя. Я училась любить её с того самого дня, когда она впервые посмотрела на меня и не смогла отвести взгляда. И я любила Эмму Свон до самого последнего дня на этой земле, пропитанной сладостью созревших вин.
Права на все произведения, опубликованные на сайте, принадлежат авторам произведений. Администрация не несет ответственности за содержание работ.