0.1 (wasted on fucking you)
13 июня 2017 г., 13:50
по правде говоря, чонгук и сам не до конца понимал, как это дерьмо началось и насколько сильно порой накрывало, точно с головой и совершенно без тормозов.
юнджи в его жизни появилась маленьким смертоносным ураганом и снесла своим сладковато-пряным запахом к чертям все установленные чонгуком барьеры и рамки, совсем того не осознавая, а возможно, делая это совершенно нарочно. чонгук так и не обнаружил той самой точки невозврата, но факт остается фактом — его жизнь медленно, но верно дробилась в угольную пыль.
так или иначе, бог свидетель, чонгук сопротивлялся.
он, сколько себя помнил, всегда слепо тянулся за старшим братом, воспринимая и вознося его как единственно правильный идеал, уверовав в него как в отца, создателя и всевышнего. раболепно восхваляя перед друзьями и ничуть не смущаясь собственного обожания как недостатка. чонгук не был особо умным малым, но и дураком тоже не был — развивался как мог, пусть и подтягиваясь по следам брата тяжким ненужным балластом. хосок всегда был слишком — умным, сообразительным, общительным, привлекательным, и чонгуку совсем не делалось больно оттого, что за ярким и практически слепящим хосоком окружение едва замечало маленькую тонкую тень младшего, скрывающего за молчаливостью собственную недостойность. чонгука не напрягало. хосок — огромный молодец, успешно окончил школу, затем и академию, а к своим неполным двадцати трем и вовсе вместе со своим закадычным дружищем пак чимином сумел открыть танцевальную студию. чонгука не коробило, хосок был человеком, но чонгук любил его как бога, иногда неправильно и, наверное, чересчур. отдергиваться не хотел, да и не был намерен. с какого момента переменные сместились, осознать так и не смог.
юнджи в его жизни началась с подранных чулков, пролитого кофе и моросящего мелкой пылью дождя — в неполные шестнадцать, она была старше на два года, гордо звалась нуной и уже успела затесаться в голове маленького глупого чонгука идеей фикс — неправильной и опасной, грозящей снести нахрен все заслоны. у юнджи треугольные коленки, тощая фигурка и белая кожа, в свои шестнадцать чонгуку почему-то хочется отметить ее россыпью синяков и засосов, только вот мечтам сбыться никак не суждено, юнджи с хосоком — сильно и долго, а по словам всех очевидцев, «всегда и навечно», и чонгук совсем не понимает, откуда в нем рождается то самое — темное и кровожадное, отдающее гнилью. не то, чтобы в нем что-то обрывается, так, слегка надламывается только, но это ничего, чонгук привык терпеть. больше или меньше, какая уж разница сколько урона.
в те самые шестнадцать чонгуку обрывают крылья, не буквально, конечно, откуда бы им взяться, просто однажды он видит голую спину юнджи с мелкой россыпью крошечных родинок и чужие-родные руки на округлых бедрах, и, наверное, в нем все-таки что-то да крошится. улыбаться больше не выходит, а от кожанки все чаще тянет терпкими сигаретами, саморазрушение всяко лучше тотальной ликвидации создателем, а потому на хосоково «чонгуки, ты чего?» он может только отрицательно мотнуть головой. а чонгук что? чонгук ничего. уничтожает и уничтожается.
после вознесения на олимп неизменно следует оглушительное падение, и все, кто некогда значился на вершинах, — свергнуты и растоптаны. чонгук безжалостно и с мясом выкорчевывает в себе то самое, что держало подле брата, у его ног. осознает: убивай или будь убитым, его свобода больше не принадлежит и никогда хосоку не принадлежала, открытие кажется оглушительным.
он усаживается задницей на капот новенького блестящего ягуара и лениво прикуривает, в своей красной кожанке выглядя почти грешно. юнджи маленькая и хрупкая, бесконечно крохотная, проносится мимо ураганом, таким же разрушающим, как и появилась в его жизни, на несколько секунд обмирая и оборачиваясь.
— чонгук?
ее голос взволнованный и мягкий, он ворошит в чонгуке то, чего быть в нем не может и не должно. и ему отчего-то хочется сжать ее талию, разорвать чувственный рот и сожрать вместе с костями, чтобы никому кроме не досталось. больной и не лечится.
— садись, — говорит сухо и коротко. и юнджи не понимает, откуда в некогда нежном и трепетном чонгуке появилось и разрослось темное семя порока и злобы.
— да с какой стати?
чонгук понятливо растягивает сочные губы в усмешке, девочка с характером, знает.
— подкину к универу, все равно нам по пути.
не голос — чистейший яд, у юнджи подкашиваются коленки и на несколько секунд совершенно непонятно перехватывает дыхание, от такого чонгука только бежать без оглядки, не поддаваться. она молча показывает ему средний палец и вальяжно шествует мимо, как неожиданно ломается под необузданной силой и пылом, ее дергают за локоть и без лишних вопросов заталкивают на переднее сидение, удерживая ремнем безопасности, словно одержимую. чонгук сильнее и мощнее, захочет — сожрет и не подавится, юнджи только сейчас на самом деле понимает, насколько же он вырос, и пугается, потому что тот пожар, что разгорается в ней каждый раз, никак не пламя очищения — в нем самый страшный грех, в нем же и погибель. и с какого момента вместо ласкового знойного лета над телом стала преобладать ледяная пустыня, тоже не понимает, к сожалению, как и весь пропащий род человеческий. юнджи не была чужда жадность. напротив, она была ей и даром, и пороком.
когда улицы перестают пестрить красками и огнями, шумной молодежью и неоном, юнджи начинает беспокоиться. какой бы дорогой чонгук ее ни вез, стало ясно как день, к оговоренной ранее конечной точке они не доберутся.
— ну и куда ты меня тащишь? не боишься, что брат узнает и яйца открутит за такие выходки?
чонгук слегка напрягается, но мгновенно берет себя в руки. девчонка его раззадоривает, а потому на поводу идти нельзя. юнджи же и сама не уверена, какой ответ предпочла бы слышать. хотя душой все же понимает, у чонгука явное преимущество.
— если нуна закроет рот и будет хорошей девочкой, то совсем скоро узнает, — убийственно-ласково шипит младший, и у юнджи все колкости застревают прямо в глотке от такой наглости. посмотрите-ка только, у кого-то прорезались зубы.
— нуна сейчас наваляет тебе по самое не хочу и спокойно уедет на твоей же тачке обратно, так, что советую не выебываться, мелочь, — отбивает юнджи и резко разворачивается, вперившись зрачками в чужой статный профиль.
чонгук ненароком бросает на нее взгляд и практически вжимается в руль, потому что короткая юбчонка нуны задирается, оголяя стройные молочные ляжки и кусок бедра. во рту сахара, а в штанах и того хуже, но чонгук сдерживается, не давая себе окончательно слететь с катушек, еще не время.
когда перед глазами возникает тот самый пляж, куда вход был известен только им двоим, юнджи затихает и отворачивается. чонгук видит как чувственные губы трогает тень нежной ностальгической улыбки, и внутри урчит побежденным зверем, ничего человеческое ему не чуждо. юнджи хлопает за собой дверью и усаживается задницей на капот, совершенно не смущаясь задранной юбки и сорвавшегося ветра. чонгук укрывает ее голые соблазнительные ноги клетчатым пледом и делиться сигаретой, молча разделяя прожитое между телами и душами. этот пляж, точнее, его маленький, богом забытый и спрятанный от посторонних глаз кусок, они с чонгуком обнаружили совершенно случайно, несколько лет назад, а затем приноровились к роли первооткрывателей и негласно пожелали держать вести о находке в тайне, разделенной на двоих. была в этом толика загадочности, а иметь что-то только для себя, не говоря об этом даже хосоку, — практически волшебно. юнджи нравилось отдавать, быть для хосока нараспашку и полностью, но часть ее души все же возжелала не отслаиваться, а страшная правда оказалась в том, что недосказанного в итоге осталось больше. в том числе и то, что в ней было от чонгука. та часть, что бессловесно и безоговорочно принадлежала ему одному, и приди он за ней в один ненастный день, юнджи тут же отдалась, постыдно и безвозмездно, практически задаром, ничего не требуя взамен. дым попал в глаза и она зажмурилась, а когда подняла пушистые ресницы — обомлела: чужие сочные губы пребывали всего в нескольких миллиметрах от ее собственных. и видит бог, юнджи последняя грешница, раз хотела бы немедля в них пропасть, без права на дальнейшее восстановление.
наблюдая за размеренным колебанием голубоватых волн, сделали последние затяжки губительного дыма, с неба градом посыпалась мелкая пыль, а затем грянула буря. полупрозрачный шифон блузы вымок, обнажая белое кружево, и сорвало последние тормоза. в салон перебрались без слов и сумбурно, сдирая друг с друга одежду и подсохшие корки, карточным домиком осыпались запреты и сомнения. он подмял ее, тонкую и сумасшедшую, под себя, целуя горько и ненасытно, будто в последний раз, будто они смертники, что оглушительно опускаются на самое дно, то самое, куда столько времени скатывались по отдельности, но наконец обрели точки соприкосновения. бесконечные глупцы, падающие в бездну. она скинула с себя одежду и упала прямиком в горячие ладони, что сжали ее бледные бёдра практически полюбовно, прижимая ближе, а затем еще. пальцы — умелые и ловкие, забрались под влажное кружево, огладили ребра и сжали аккуратную грудь, бесстыдно стянули вниз мягкие чашечки, обнажая вздернутые розовые соски и безжалостно взяли в плен. тишина салона прорезалась ломким стоном, и чонгук обомлел, припал губами к груди и взялся за оставшееся белье, раскатывая и меняя юнджи под собой, как если бы она была пластилиновой. он разложил ее на коже сидений и бесцеремонно схватил за шею, за подбородок подтягивая к себе, врезаясь твердым пахом между ее бедер. горячо и неправильно — они сплавились погрешностями и утонули в них, казались друг-другу правильными и единственно подходящими, недостающими паззлами одной мозаики. ее рот, невероятный и желаемый, раскрылся в немом крике, когда он толкнулся в нее, горячую и влажную, и чонгук видел, как ее ломало и корежило, расслаивало и топило — в нем, грешной страсти и удовольствии, том самом, которого так желало все ее существо. лодыжками она согрела его спину, а ногтями исполосовала плечи, изнемогая. прибиваясь к сидениям и дрейфуя на волнах бесконечного удовольствия, не услышали тонкой трели знакомого обоим номера, сейчас бы их не вразумил даже конец долбанного света. ее шея удобно помещалась в его ладони, и он держался за нее, пока стирал и раскатывал ее в эйфории, другой рукой лаская грудь и врезаясь бедрами в нее — изнеженную и готовую на все, охуенно узкую, мокрую. его губы внезапно оказались самыми правильными и подходящими, и ей думалось, что нет ничего прекраснее, чем бесконечно целовать их, родные и губительные, что служили как ядом, так и панацеей. чонгук распял и воскресил ее грубыми толчками, грязными словами и этими запретными губами.
— черт… какая же ты… — слова застряли в глотке, когда она толкнулась ему навстречу — раскрасневшаяся и раздробленная на ошметки, — моя девочка, вот так. — он шептал это, словно в бреду, походя на бесцельного путника, что наконец нашел источник, — оголодавший и дикий, первобытное зверье.
он резко перевернул ее, выдернул из привычного ритма и посадил на себя, вынуждая двигаться, опираться дрожащими пальцами на запотевшее стекло и цепляться за широкие плечи, выныривая из преждевременного оргазма, и прибиваться к шее. влага осела на коленях и сгибах локтей, а он прикусил загривок и вцепился в округлую задницу, все сильнее подталкивая за грань. сделалось совершенно невыносимо, а затем настолько хорошо, что в голове забились колокола. их оглушило и отбросило по разные стороны, прибило к суше и выпотрошило, словно блядских рыб. оба оказались не готовы и растерзаны произошедшим.
пелена спала, а за ней обрушились мосты.
запах в салоне стоял отвратительный, последними сгорали души.