ID работы: 5611971

All Hail The Soviet Union!

Touken Ranbu, Touken Ranbu (кроссовер)
Джен
R
В процессе
16
Насфиратоу соавтор
Тетрарх соавтор
Размер:
планируется Миди, написано 170 страниц, 16 частей
Описание:
Посвящение:
Публикация на других ресурсах:
Уточнять у автора / переводчика
Поделиться:
Награды от читателей:
16 Нравится 112 Отзывы 2 В сборник Скачать

II. XIV: Госстрах и Госужас

Настройки текста
      Павел Петрович, образовавшийся в кабинете одновременно с раздавшейся трелью звонка, мигом угомонил прежде весёлый класс. Держа в руках учебник и указку, Буркхардт стоял и просто смотрел на учеников через стёкла своих очков. Но взгляд этот был таков, что даже простое его ощущение на спине позволяло понять все требования так смотрящего.       — Когда историю ставят первым уроком, — начал народный артист (значок так и висел на груди, выражая всю радость от окончания затяжной Гражданки), — я замечаю на лицах такую радость, такое желание учиться, что сам радуюсь: а как же хорошо, что я учу этих детей именно истории! А вот вы знаете, почему они такие довольные ходят? А потому что они… спят…       Буркхардта привлёк один ученик, оттого он напрочь забыл, почему же ученики действительно ходят радостные (а была это причина чрезвычайно правильной, но теперь озвучить её не представлялось возможным). Вернее, привлёк его не сам ученик, а его благополучный сон на парте. На лице Павла Петровича вновь изобразился целый миллиард чувств, общий смысл которых всё равно был понятен — данное поведение учащегося решительно недопустимо!       — Спят? — переспросил явно удивлённый ученик. Ведь он явно желал услышать что-то более значимое.       — Да, спят! — уверенно повторил Буркхардт, рождая в голове затею разбудить спящего молодого человека. — Вы же знаете, сон — это великое искусство! И история — она очень способствует этому самому сну, потому они и радуются, что поспать смогут. Вот, взгляните, народный засоня Советского Союза собственной персоной! — радостно и возвышенно заявил Павел Петрович и указал рукой на опущенную голову с каштановыми волосами. — Куда нам, народным артистам, до такого уровня? Вот он — подлинный артистизм, вы только посмотрите: какая выразительность, какие эмоции, какое соответствие образу! — Смешки в классе становились лишь громче, но сейчас преподаватель даже и не думал их прерывать. — А вот как они просыпаются, эти народные засони! Это ж просто глазу приятно и ушам сладостно! Взгляните! — воскликнул Павел Петрович и потряс ученика за плечо. — Эй, уважаемый, подъём, покорите публику своим чудесным пробуждением.       Но ответ был таким, что Буркхардт даже на секунду впал в ступор:       — Айла, отстань, нет у меня первого урока.       Правда, как впал — так и выпал, и уже очень скоро совершил путешествие от ученика к своему столу — и обратно, только уже с тяжёлой книгой. Улыбка изобразилась на лице народного артиста, и он вновь обратился к классу:       — А сейчас мы всё-таки разбудим нашего народного засоню известным и очень действенным методом, — сказал — и тут же ударил по столу, да так, что учебник, лежащий подле ученика на самом краю, свалился, а свою книгу Павел Петрович едва не выронил из рук. Сам же учащийся мигом подскочил и несколько испуганно глянул вокруг. — Линкис, подъём! — крикнул Буркхардт, специально сделав ударение на последнем слоге в фамилии молодого человека.       — Неправильно говорите, — возразил ученик, напустив на себя пелену безразличия и недовольства.       — Ну а тебе же ничто не помешало в своём электронном дневнике назвать меня Бурхградтом. Так что давай, Линкис, — опять неправильно проговорил Павел Петрович, — дуй к доске и рассказывай мне всё то, что знаешь о… моральном кодексе строителя коммунизма.       Буркхардт не сильно удивился тому, что ученик достаточно быстро рассказал (в точности!) все пункты кодекса и теперь ждал, что же скажет учитель. Павел Петрович повернулся к нему и сказал:       — Вот ты же не глупый, ты… просто не в полную меру работаешь. Да и поведение твоё… оставляет желать лучшего. Я понимаю, что за поведение я тебе оценку не поставлю, но, знаешь, твои систематические промахи в этом плане… они тоже безнаказанными оставаться не должны. Так что, хочешь — обижайся, хочешь — нет, но за твой полусонный ответ мы дружным решением ставим тебе «четвёрку».       — Ставьте, что хотите. Всё равно мне эта оценка погоды не делает, — безразлично ответил Итон и спокойно прошёл на место, совершенно не замечая того, как Павел Петрович побелел и привстал со стула, поражённый такой наглостью этого министерского ребёнка. Привстал — но сказал лишь:       — Погоду тебе сделает жизнь…       — Лучше бы нам не меняли классного. Доисторический придурок, — заключил Итон тихо-тихо (но Павел Петрович наверняка услышал) и вновь опустил голову на парту.       И больше на уроке к нерадивому ученику, который вновь продолжил свой прерванный сон, Буркхардт не обращался.

***

      Сидящего на скамейке и глядящего в экран телефона Итона Айла нашла очень быстро. И ей уже рассказали, что на уроке истории молодой человек вёл себя не очень… лицеприятно. А ведь раньше он был другим… Тогда, когда бабушка Айлы работала няней у Линкисов, а сама девочка имела возможность общаться с детьми из этой достаточно влиятельной семьи, Итон и не думал о столь развитом эгоизме. Мальчик тогда больше всего дорожил друзьями, другое дело — что друзья, которых нашёл себе ребёнок, тем же ему не отвечали. Напротив — они видели в нём некое «прикрытие», думали, что большая значимость Линкисов сможет защитить их в случае чего. Но когда этот случай чего произошёл (саму его суть вряд ли кто-нибудь смог бы поведать), то Итон напрочь отказался прикрывать своих «друзей». В ответ же получил так много неприятных слов, что после весь день проплакал, и никто из его семьи не мог успокоить мальчика. С тех пор и развилась у него та плеяда не самых лучших качеств, бушующая и по сей день.       — А я всё знаю! — тут же заявила девушка, усаживаясь рядом с молодым человеком. Тот даже и не думал отвлекаться от телефона (да и смотрел он там явно не сайт «Правды»!).       — Отстань, — ответил Итон. Айла понимала, что всё это его безразличие — напускная вещь, и что в душе юноша очень любит разговоры с ней. Просто видимая самовлюблённость глушила собой все остальные чувства, не давая им высунуться.       И чтобы это мерзкое чувство вновь не овладело Линкисом, девятиклассница схватила того за щёку, оттянула её и проговорила:       — Вот я когда-нибудь обижусь — и будешь ты один тут!       Сам юноша лишь шикнул и дёрнулся, вырываясь из рук девушки. Только вот она сама, ведомая природной неуклюжестью, тут же грохнулась ему на колени и вышибла из руки телефон Итона. Но стоило Линкису потянуться к нему свободной рукой (собственно, той, на которую не упала Айла), как ученица быстро придавила его своей ногой. Не слишком сильно, но вот достать его так просто молодой человек уже не мог.       — Отдай… — злобно проговорил он, косясь на девушку. Мимо прошли учителя и только покачали головами: вот что творят эти дети? А ведь им в советском обществе жить! (Благо, никто из них, — Павел Петрович в особенности! — не знал, что Итон получил в подарок чёрные клипсы и в отсутствие членов своей семьи носил их дома; на улицу, правда, надевать он их до сих пор не решался.)       — Не-а! Ты мне скажи сначала: спал на уроке?       — Тебе что с того? — с раздражением спросил юноша и вновь потянулся за телефоном, но Айла вовремя отодвинула его своей ногой подальше от Линкиса, а сама перевернулась на спину и теперь смотрела на него снизу вверх.       — А ты ответь!       — Допустим… Отдай!       Очередная попытка провалилась — и теперь свободную руку юноши плотно сжимала рука Айлы. Выходило, что молодой человек оказался в совершеннейшей западне. И девушка могла бы долго так лежать на своём друге, только вот раздавшийся на лестнице голос Павла Петровича отрезвил обоих; стоило ему оказаться на этаже — и увидел он совершенно обычных советских школьников, сидящих на лавке и что-то обсуждающих. Буркхардт улыбнулся (всё-таки — не так уж эгоистичен этот министерский ребёнок, что спустился до общения с простыми учениками!) и прошёл дальше, по пути едва не раздавив оставшийся валяться на земле телефон Линкиса. Итон уже хотел было подняться и возмутиться, но Айла оказалась быстрее и достаточно больно сжала руку своего друга; тот поморщился и закусил губу, но остался на своём месте. Лишь когда Павел Петрович совсем скрылся, девушка дала десятикласснику взять свой телефон. Но напоследок (сказывалось скоро приближение урока у того же Буркхардта) сказала:       — А ещё раз не будешь отвечать на мои звонки — найду, убью и закопаю…       Внешне Линкис не подал виду, но если бы была возможность заглянуть в его душу, то любой бы увидел… невероятно счастливую улыбку.

***

      Павлу Петровичу нигде не было покоя. Вот и нынче, когда он хотел вооружиться учебниками и проверить письменные работы учащихся на знание Программы партии, пришёл завуч. Феликс Константинович постучался и, наполовину показавшись из дверного проёма, спросил:       — Паша, можно?       Буркхардт поднял глаза, прежде сосредоточенные на письменах школьников, и улыбнулся.       — Ну ещё бы я завучу запрещал! Ты, кстати, ко мне как: как старый боевой товарищ или как завуч?       Феликс Константинович как-то боязливо огляделся и зашёл внутрь, закрыв дверь на замок, который открывался только специальной карточкой. Павел Петрович отложил работы учеников (но прежде он радостно заметил, что написаны они очень даже хорошо!) и внимательно посмотрел на коллегу. К чему такая конспирация? — Буркхардт пока не понял. А завуч подошёл к учительскому столу, вздохнул и, выдержав паузу, начал весьма отдалённо:       — Паш, тебе же в этом году классное руководство дали?       — Дали.       — А ты прежде у этого класса вёл?       — Вёл, — Павел Петрович улыбнулся вновь, вспоминая прежние дни, когда детство учеников ещё не было омрачено Гражданскими войнами.       — Все ученики… скажем, хорошие?       — Большинство — да. А вот меньшинство…       И тут завуч вновь вздохнул. Оглядевшись вокруг, Феликс Константинович постучал пальцами по столу. Павел Петрович начал понимать, что случилось что-то такое, о чём даже сказать было страшно.       — Вот я об этом меньшинстве и хотел бы поговорить. Паш, я всё понимаю, но… Знаешь, шёл я по коридору, а там один мальчик из твоего класса и девятиклассница. Я не знаю, о чём они там речь вели, но потом смотрю — бац! — а она ему так: пиджак расстегнула и рубашку как задрала! — чуть пуговицы не полетели!       Буркхардт цыкнул и даже успел понять, о ком нынче говорит завуч! И как же было удачно, что и его класс, и класс этой девочки нынче сидели на одном уроке, поэтому можно было беспрепятственно их достать. Не убегут!       — Так это ещё не самое страшное, — вновь завёл свою речь Феликс Константинович, — я только хотел подойти, сказать, ну, мол, ребята, вы давайте в школе-то этим заниматься не будете, не на Западе же, где такое сплошь и рядом, а потом смотрю — у него где-то так под шеей птица какая-то нарисована. Представляешь, Паш, советский школьник себе какие-то татуировки ставит!       Павел Петрович промолчал. Да и что тут скажешь? Неужели можно было положительно относиться к таким… проявлениям самовольности? Неужели советских людей стали так сильно интересовать западные дела? И неужели отец-министр теперь даёт право попирать принципы?       — Я начинаю думать, что мы какие-то папуасы. Ходим разрисованные, птиц друг другу набиваем. Осталось поставить тут тотем и устроить публичное сожжение Павла Петровича в стенах родной школы на радость богам, — наконец ответил Буркхардт, помотав головой. — Ну-ка, пойдём-ка мы сходим к этим любителям живописи, разукрасим им парочку физиономий-то.       — Вперёд! — воскликнул завуч и вытянул руку совершенно по-ленински.

***

      Совмещённый урок английского языка преподавателю давался весьма трудно. Разные программы у девятого и десятого классов сильно мешали педагогу равноправно заниматься с обоими, поэтому сейчас он просто сидел и ждал, когда же закончится урок. Часть учеников верно и точно выполняла задания, а часть сидела и занималась своими делами. Итон и Айла, например, удачно совместившись, сидели и общались. Стоит отметить, что общались достаточно живо, хоть Линкис и сидел с не самым счастливым лицом. Да и кому будет приятно, когда на твои телеса без твоего же разрешения глазеет огромная доля учеников и учителей в придачу? Так что юноша полностью был уверен в том, что очень скоро по учебному заведению разнесётся недобрый слух, а что самое неприятное — это всезнающий классный руководитель.       И ведь прав был! Дверь класса распахнулась — и семимильными шагами в помещение зашёл завуч, а уж следом за ним — сам Буркхардт, выглядящий идеально и даже при депутатском значке на лацкане пиджака. (Всем видом показывал он, каким должен быть советский человек.) Тут же все ученики вскочили, а позже с места встал и сам учитель английского.       — Здравствуйте, товарищи, — поздоровался он и удивлённо глянул на явившуюся процессию. — Я… выйду… а вы… ну да…       Так и не разъяснив свою мысль, языковед вышел, оставив двух своих коллег наедине с классами. Завуч посмотрел на ушедшего «англичанина», а потом обратился к ученикам:       — Садитесь.       — Линкис, стой! — распорядился Павел Петрович, увидев, что юноша тоже собрался команду завуча, надеясь последними силами, видимо, что это не к нему заявились. Теперь же надежды, если они были, умерли окончательно. Все всё знают.       — Дети, вы учитесь в советской школе, вы все — будущие строители коммунизма! Вы все уже сейчас — верные ленинцы! Вы выстояли под огнём Гражданских войн и доказали всем своё мужество и свой героизм! — воодушевлённо начал завуч. Буркхардт тут же посмотрел на Феликса Константиновича: к чему это он вообще сейчас? — Но почему-то сейчас мы выявляем явно несвойственные советскому школьнику увлечения. У вас, десятый класс, прекрасный руководитель — народный артист СССР, участник Гражданских войн, депутат Верховного Совета… эм… а!.. секретарь ЦК комсомола, отличник народного просвещения. И мы все уверены, что с ним вы достигнете высот и будете, как и завещал нам Ленин, учиться, учиться и учиться. Но сегодня в нашей школе произошёл вопиющий случай! У вас, молодой человек, — Феликс Константинович указал на Итона, — похоже, началось головокружение от успехов! Вы, видимо, решили, что вам всё нипочём, вы всё можете, а так не бывает! Вы же комсомолец, будущий коммунист, а поддаётесь каким-то буржуазным… играм, которые…       — Прошу прощения, Феликс Константинович, я вас прерву, — сказал Павел Петрович, и завуч тут же дал ему слово. — Будем откровенны и прямы, потому что нам свои намерения скрывать постыдно: Линкис, ты зачем на себе рисуешь? Говорю же, мы с вами, кажется, живём в древней древности и разрисовываемся согласно традициям. Ну что скажешь, Итон?       — Ничего, — буркнул ученик и отвернулся к окну.       — Товарищ Линкис! Я… если хотите, приказываю вам немедленно стереть, смыть, да хоть слизать с себя эту гадость, и чтобы впредь я на вас никаких птиц, шмиц и прочую живность не наблюдал! И если вы ещё раз посчитаете, что можно наплевательски относиться к нам, к педагогам, то мы будем ставить вопрос о вашем исключении из рядов ВЛКСМ. Я с большим уважением отношусь к вашему отцу, но даже этот факт не влияет на моё решение! Поэтому сейчас же идите в туалет и смывайте с себя свои художества.       Итону было… всё равно. С Павлом Петровичем у них сложились особо любовные отношения, и слова историка он разучился воспринимать всерьёз, считая их больше «бреднями маразматика». Профилактическая беседа явно не имела для него большого значения, и от окна юноша так и не отвернулся. А Буркхардт всё вещал и вещал. Пока не выступила заступница:       — Павел Петрович! Не ругайте его, пожалуйста! — закричала Айла, вскочив с места. — Это я ему эту краску подарила, а не он сам себе её купил. Он бы сам её не купил бы. И я ему рубашку задрала, мне интересно стало, а то я никогда такого не видела… Так что… я готова понести наказание, только Итона не ругайте, Павел Петрович.       Павел Петрович, прежде думающий развернуть очередную тираду, сейчас заметно успокоился — и кожа его приобрела здоровый цвет. Буркхардт заулыбался и понял: они дурачки, но друг за друга горой стоят. И ведь какое счастье, что у советских детей есть эта дружба, есть взаимопомощь!       — Пусть сотрёт свою айвазовщину — и всё. Никого наказывать мы не будем. Пока. Но если ещё раз такое повторится, то… будем мы с вами красного коня купать.       — А как это? — спросил кто-то из учеников.       — А мы вот этого Петрова-Водкина возьмём и будем в Москва-реку макать, пока не слезет с него гадость вся эта.       Под дружный смех прозвенел. Завуч и историк, посчитав свою задачу выполненной, удалились, а Итон после сказал Айле:       — Ну ты и дура. Я сейчас это сотру, а потом новое нарисую. Хотела ты белку? — Будет белка. А ты перед этим упырём выступала. И получишь от него же.       Получила, правда, не Айла, а сам Линкис. И получил хорошо — мощным советским портфелем. По голове. И счастье обоих — Павел Петрович этот разговор не слышал, а то после красного коня вполне могла бы быть и смерть комиссара.

***

      Теперь же в этой самой школе на первом этаже вешали два портрета: Аврорин и Бурденко глядели на учеников. Подписи под изображениями гласили: «Председатель Президиума Верховного Совета СССР Ю. Ю. АВРОРИН» и «Председатель Совета Министров СССР Л. В. БУРДЕНКО». Дети с интересом рассматривали два этих могучих лица, в которых читалась гордость за страну и благодарность за доверие такой страной руководить. В отличие от поднадоевшего Брудера и Калантаришвили, не успевшего даже вывесить свои портреты в должном количестве, в этих людях читалось что-то новое, способное очистить Союз от проникнувших буржуазных замашистов. Не все, правда, знали, как активно КГБ в содружестве с милицией и дружинниками искал всяческих врагов народа, находя их иногда в совершенно невиновных, да и не надо было детям этого знать. Уйдёт Коньков — уйдёт и подобный активизм, так что акцентировать внимание на этом не стоило совершенно.       Но кто-то это знал, и кто-то понимал, что послевоенная страна находится в не самом лучшем состоянии. Одним из таких знающих был и Климов, сейчас державший Айлу за руку и направляющийся с ней к тому самому месту, где прибивали портреты. Нет, до сего момента он и не знал, что теперь первый этаж их школы будут украшать эти два товарища, он разве что помнил тот момент, когда повешенное изображение Калантаришвили сняли на следующий день — как раз после прихода Аврорина. Молодые люди говорили о чём-то своём, при этом даже никого вокруг не замечали, вот и дошли быстро, едва ли заметив пройденное расстояние. Здесь, на первом этаже, между двух лестниц, ведущих на второй этаж, стоял позолоченный бюст, за ним — знамёна, а уж над всей этой композицией возвышались лики первых людей Страны Советов.       Когда пара увидела их, то замерла на месте. Даже Павел Петрович со своей конфискацией отошёл на второй план. У Владислава эти рожи порождали лишь отвращение — настолько мерзкими он их считал. И это отвращение вылилось в сжатые кулаки. Ещё чуть-чуть — и, казалось, юноша сорвёт и расцарапает их. Лишь Айла служила барьером, повиснув на руке Климова и решив, что не слезет, пока они отсюда не уйдут. Сама Адэ считала это иконопочитание вещью глупой и ненужной, считая, что «не портреты правят государством», да сама смена власти в последнюю очередь интересовала девушку. Лишь одна вещь несколько беспокоила: как невесть откуда взявшийся человек умудрился занять высший пост в стране?       — Влад… — протянула девушка, всё ещё не слезая с руки юноши. Тот же упорно глядел во властные глаза Аврорина, словно пытаясь их одолеть. Но пока ещё простой советский школьник мало что мог сделать против маршала Советского Союза.       — Идиоты… — проговорил молодой человек. Он ещё помнил, как в первый раз увидел генсека по телевизору и как тогда же разругался с родителями: решил сказать явно что-то такое, что не вписывалось в их радостный настрой, а на предложение отметить приход нового правителя ответил, что «один ушёл, другой пришёл — какая разница», вот и получил в итоге многочисленное количество не самых приятных слов в свой адрес. Потому что родители были всецело верны власти, отчего Владиславу за его антисоветские убеждения (которые, стоит отметить, проявились как раз после переезда в Москву и вовлечения в работу подпольного кружка) хорошенько доставалось. — Ненавижу…       Столь громкие слова вряд ли бы остались без действия, да и стоявшие у бюста пионеры начали странно поглядывать на молодых людей, поэтому Айла решила, что отсюда нужно срочно уходить, вот и сделала выпад вперёд (при этом чуть не свалив юношу) и поцеловала Владислава в щёку. У того, казалось, мигом вся злость слетела и осыпалась чёрным прахом. И вот умела же девушка так делать, что прежде злой Климов мог вмиг подобреть!       — Пойдём? — приглашающе спросила Айла, чуть наклонив голову.       А что Владислав? — Только осталось ему головой кивнуть, нормально взять подругу за руку и сказать:       — Только ради тебя.       Так и ушли, а пионеры у бюста лишь вопросительно переглянулись, одновременно развели руки в стороны и вновь заняли свои посты у вечно живого вождя мирового пролетариата.

***

      А учителя, благопристойно оказавшись на «окне», явились в столовую — и вот уж их компания обсуждала произошедшие за день события. Узнав, что Павлу Петровичу предстоит очень важная встреча, большую часть беседы коллеги всё-таки решили отдать ему. Поэтому команда, состоящая из русоведа, математика, физрука, информатика, химика-биолога и историка, сейчас внимательно слушала последнего.       А сам Буркхардт рассказывал своей половинчатой компании (трое мужчин и столько же женщин собрались очень удачно) о том, что же сегодня решил вытворить один десятиклассник.       — Так вот и сказал: «преступный марксизм», — произнёс Павел Петрович и отпил из поставленного рядом стакана.       Физрук сидел с округлёнными глазами, русовед с химиком качали головами, а совершенно молодые математик и информатик были заняты больше собою. Влюблённые молодые люди вряд ли вникали в слова уже возрастных коллег, да и сами коллеги особо не вовлекали их в своё общение: добропорядочные комсомольцы уже как-то рассказывали, что во время Гражданки активно поддерживали Советскую власть, за что и получили медали участников этих войн, поэтому остальные педагоги уже знали, какую позицию юноша и девушка занимают в этом вопросе.       — Могёт, конечно, — заключил физрук, постучав пальцами по столу.       — И что же, Павел Петрович, он так и… на всех уроках… говорит? — спросила удивлённая преподавательница химии и биологии, не переставая качать головой. А ведь она отличник просвещения СССР! — но на веку такой случай единичен.       — Говорит, говорит, — ответила ей её старая подруга, уже который год преподававшая в этой школе русский язык и литературу. — Постоянно. Даже может просто так ляпнуть. А потом приходит его подружка и…       Русовед прервалась, посмотрев на физрука, который улыбался и указывал пальцем на мирно беседовавших математика и информатика. Владимир и Евгения (а именно так их и звали) уже совершенно перенеслись в свой мир и даже не замечали посмеивающихся коллег.       — Ну да, как-то так, — заверила русовед, даже не пытаясь согнать улыбку с лица. — Любовь ещё, быть может, в душе моей угасла не совсем.       — А позавчера, знаете, что он мне заявил? — спросил Павел Петрович, отойдя от столь смехотворного состояния и перейдя в мир растущей антисоветчины. Увидев вопросительные кивки, он ответил: — Заявил, что, мол, надо Мавзолей сносить.       Физрук, Григорий Григорьевич, до этого решивший выпить чай и умерить свой смех, этим чаем и подавился, отправив всё заглоченное обратно в чашку; русовед и химик, следовательно, Раиса Фёдоровна и Фаина Яновна, одновременно ахнули, только вот первая выронила из рук ложку, а вторая — вилку; даже пара будущих супругов теперь свела глаза к остальным коллегам и удивлённо глядела на них.       — Паша, — начал физрук, откашливаясь, — ты ему должен был с ноги прописать прям там! Ты ж самбист!       — Паша еле сдержался, чтобы этого не сделать, — усмехнулся Буркхардт, а после добавил: — Но это совсем не значит, что Паше этого не хотелось.       — Куда мир катится? — спросила Евгения и тут же прильнула к своему молодому человеку, словно выискивая у него защиту. Ведь им, активным поборникам Советской власти, слышать о такой наглости и дерзости было крайне больно.       — То-то я всё думаю, чего ж Михалыч-то его материт после каждого урока? Спрашивает всё: «Ну что за дебил?», «Ну что за придурок?», «Когда этого долбана переведут от нас?» и всё в этом духе, — размышлял физрук, думая о своём друге — преподавателе НВП.       — Вы забыли, Григорий Григорьевич, одну очень важную конструкцию, которую постоянно использует в речи ваш Михалыч. Она начинается с «ё» и заканчивается на «мать», — ехидно подметила Раиса Фёдоровна, спустив очки на кончик носа.       Все учителя дружно улыбнулись.       — Эх… Не знаю я, что с ним делать, — вновь начал Павел Петрович, уже приступая к сборам. Он не знал, закончил ли генсек все свои дела, но в данном случае можно и в приёмной посидеть. В любом случае — это гораздо лучше встречи с недовольным от опоздания Аврориным. — Вот, советоваться со всеми буду.       — Ай, Паша, да что тут думать-то? Пиз… — начал физрук, но тут же получил не слишком довольные взгляды Раисы и Фаины. — Извините. В общем, драть его надо. Паш, нет, ну ты сам подумай, ну в какой школе ещё есть такой педагог: отличный историк, народный артист Советского Союза, просто замечательный человек, а? А тут какой-то… огрызок на тебя лезть пытается. Да ты скажи — за тебя в этой школе любой вступится. Таких трындюлей мы можем этому недобитку дать — мало не покажется! А ты ему за такое поведение… ты его «трояками» шарахни по башке — одумается, глядишь!       — Ну не могу я ему просто так «тройки» ставить, я ж учитель, советский учитель, а не изверг. Да и в Ленинграде у него преподавал, между прочим, заслуженный учитель школы РСФСР, вот, и у него «пятёрки» были, я документы смотрел. А я что? — А я максимум — отличник народного просвещения той же РСФСР, и что? — у меня отличник по истории до «троек» съехал? Это что ж получается, за то время, как он в Москве, отупел мальчик? — Вряд ли. Тут скорее скажут: «Гуд бай, Павел Петрович, тебе огромный!» — и пнут куда подальше с места моего. Ну и надо мне это, чтобы ещё думали, что я плохо преподаю? Нет, не буду я ему специально плохие оценки ставить. Но и оставлять это дело я тоже не буду, — заключил Буркхардт и встал со стула. — Ладно, поехал я. А то ещё потом в ЦК наш комсомольский надо. Боюсь — не успею. Честь имею! Но пасаран! — попрощался Павел Петрович и шуточно отдал честь.       После его ухода учителя ещё недолго посидели, а позже — и разошлись вовсе. У них важных дел в Кремле не было, вот и пошли они заниматься важными делами в родной школе.

***

      Эрнё сидел в своём университете и думал, как бы ему всё успеть. Сначала — учёба, потом — ЦК, а уж в самом конце — поход с братом в «Детский мир». Ведь он же обещал Имре, что придёт пораньше, так что обманывать этого прехорошенького ребёнка было ужасным преступлением! Рядом с Фаркашем сидела девушка одних лет с ним, которая одной рукой перебирала зачёсанную влево чёлку молодого человека, а другой — придерживала лежащую на коленях книжку красного цвета, украшенную портретом Сталина и гласящую «О Ленине». (Стоит сказать, что задание прочитать этот сборник было дано всем, но у самой комсомолки его не оказалось, зато добрый Эрнё с большой искренностью на лице подарил ей эту книгу — и была она счастлива неимоверно и берегла теперь эту книгу больше обычных.)       — Переживаешь? — спросила девушка, перестав теребить чёлку молодого человека и поправив собственные лезущие в глаза светлые волосы. В целом — различия налицо: брюнет Эрнё и она — блондинка, потому-то многие посмеивались, видя их вместе. Молодой человек очень и очень сильно любил девушку и отступаться от неё никак не хотел! Да и как отойти от той, кто может дать значимый толчок к действию и сказать такое напутственное слово, что вспоминались сразу слова великого Сталина: «Нет таких крепостей, которых большевики не могли бы взять».       — Из-за брата, — ответил Эрнё, вздохнув. — Понимаешь, Сталя, я ему вот пообещал, что схожу с ним в «Детский мир», а сейчас… понимаю, что вообще ничего не успеваю. И как же мне быть?       Юноша опустил голову и прикрыл глаза. Сталина (имя, наверное, тоже давало причину столь бережного отношения к книге вождя народов) только погладила друга по голове. Но позже, подумав, сказала уверенно:       — Так, Эрнё! Ну-ка — вспомни, когда ты последний раз что-то не успевал, а?! Да, ты, бывает, домой поздно приходишь, но почему? — Юноша поднял голову и так посмотрел на девушку, будто спрашивал: «И почему же?» — Да потому что ты сидишь и копаешься в документах! Ты всё делаешь, чтобы наша молодёжь была самой счастливой на свете! Ну неужели ты не сможешь осчастливить одного маленького пионера? — Сталина склонила голову и улыбнулась Эрнё. Тот сразу повеселел и распрямился.       — Смогу… Смогу, обещаю! Просто… — юноша запнулся, вспомнив явно что-то не очень приятное. — Эм… Знаешь, мне какие-то мысли дурацкие в голову лезут, а я… я их даже отогнать не могу. И всё про брата. Мне… мне страшно, Сталя, очень… А если… если вдруг повторится то, что было в Гражданку?..       И глаза его наполнил невероятный ужас.

***

      Эрнё так и не мог понять, как быстро в их квартире оказались эти жутковатого вида люди, которые заставили его взять скотч и связать собственного брата, а после они этим же скотчем лишили движений самого юношу. Теперь же эти «два капитана» беспощадно устраивали погром: не то искали что-то важное, не то просто устрашали. И пока девятилетний Имре сидел на диване и обливался слезами, а его рыдания из-за заклеенного рта превращались в глухие стоны, Эрнё валялся на полу с кровоточащим носом и всё никак не мог взять в голову: что же действительно надо этим людям? И как же хорошо, что дома не оказалось их матери, иначе бы пострадала и она! А дело в том, что Рената вышла за лекарствами для болеющего Ими — и, вероятно, задерживалась.       Сжавшийся комсомолец всё винил себя: ну знал же, что идут войны, знал, что не надо никому открывать дверь, но тогда эти погромщики казались такими… безобидными, что юноша тут же и отворил ворота своей крепости — за это тут же и получил в нос. И сейчас он сам едва сдерживался от такого же плача, что и у брата: полного страха и ужаса. Сами вторженцы продолжали громить всё подряд, то выкидывая со стеллажа книги, которые летели далеко и, очевидно, рвались, то сбрасывая на пол небольшие вазочки и элементы сервизов, разбивавшиеся на кучи осколков (Эрнё постоянно жмурился и всё больше сжимался, чтобы эти самые осколки не прилетели ему в глаза). После разборки со стеллажом уничтожению подверглись лампы, кресла, обивку которых «капитаны» беспощадно резали ножами, и фотографии в рамках, висящие на стене. Последним удар принял портрет Ленина, сорванный и порезанный на куски.       Имре всё больше надрывался и отчаянно дёргался, пытаясь развязаться, а если это не получится, то хотя бы ослабить свои путы, но скотч при каждом движении вызывал лишь очередной приступ боли, и скоро мальчик совсем бросил свои попытки — поэтому сидел, опустив голову, и всхлипывал. Периодически он поглядывал на брата, лежащего прямо под ним, словно призывая помочь. Ведь Эрнё всегда помогал ребёнку во всех трудностях! И сейчас должен!       А Эрнё только лежал, глупо моргал и корил себя за слабость. Видимо, недавно закончившаяся поездка по тёплым местам Союза, где уже не было всех этих недо-революционеров, мечтающих свергнуть Советскую власть, и где уже отдыхали люди, сильно повредила его хоть какую-то, но бдительность. (Стоит сказать, что после этой поездки бледноватый Эрнё хорошо загорел и даже получил за это очередную партию приятных слов от своей подруги. Но видела бы она его сейчас, думал он, говорила бы совсем иначе.)       — Всё, всё, хорош! — отдал приказ один из погромщиков другому. Тот кивнул и перестал изгаляться над портретом вождя мирового пролетариата. — Давай-ка — подними мне этого, — ещё раз приказал «капитан» и указал на Эрнё. Юноша, увидев этот знак, казалось, побелел.       Второй погромщик прошёлся прямо к комсомольцу и грубо вздёрнул его, перед этим послав жуткую улыбку поднявшему глаза Имре. По очередному, но уже немому, что было опять-таки жутко; неужто они уже могут понимать друг друга мысленно, эти разбойники?! — приказу мародёр содрал скотч с губ Эрнё, вызвав у того крайне неприятную гримасу.       — Ну что, друг, ты, я надеюсь, понял, что в следующий раз на месте этого барахла будешь ты и вот этот вот… чудесный мальчик, м? Не хочешь? — Эрнё ничего не ответил, но пришедшийся в живот удар от верного прислужника первого «капитана» заставил его активно замотать головой из стороны в сторону. — Значит скажи своему отцу, который в Венгрии жопу свою греет, чтобы прекращал пиздеть направо и налево и вышвырнул этих коммуняк из страны! Понял меня?!       На этот раз Эрнё ответил, но, как оказалось, зря:       — Ничего я ему не буду говорить! А вас… вас поса…       А вот и то самое «зря» подоспело — два удара сразу. Один — в живот, другой — по спине. И юноша уже, как ему показалось, не мог больше ничего: ни сказать, ни сделать. Только валяться на полу и кашлять.       — Э нет, так не пойдёт! Какой-то ты тупой слишком. А если мы поговорим с твоим братом? А ну-ка, Серёга, достань-ка ножик… — вновь приказал первый и потёр руки.       А второй, верный исполнитель, вытащил свой нож и подвёл его лезвие прямо к кончику носа Имре. Мальчик забыл всё на свете: и как дышать, и как двигаться. Просто сидел неподвижно, и лишь слёзы продолжали катиться из глаз.       — Нет! — закричал Эрнё, перевернувшись на спину. Все силы как будто разом вернулись к нему. — Не трогайте брата!.. Пожалуйста… Я… я скажу… всё скажу!       Первый усмехнулся и махнул рукой своему «коллеге», мол, оставь ребёнка в покое.       — Ну вот и славно. И матушке своей привет передавай, как придёт. Скажи, что мы очень сожалеем, что не смогли познакомиться. Ну, родной, смотри — не оплошай.       «Капитаны» собрались уходить, но прежде они опять заклеили рот Эрнё и хорошенько вдвоём пнули его. Вот теперь-то точно полились из глаз юноши слёзы. А дальше — всё было крайне быстро для молодого человека. Сначала он с большими усилиями встал (держать равновесие со связанными руками и ногами крайне сложно!), потом допрыгал до кухни — и среди груды битой посуды достал ножницы. Первые попытки разрезать путы успехом особым не увенчались, и Эрнё лишь порезал себе руку, издав при этом такой стон, что Имре заплакал ещё сильнее. И лишь с попытки десятой лезвия попали удачно — путы с рук пали. Затем — ноги и рот. И всё так больно!       Развязав Ими, Эрнё прижал его к груди и долго-долго гладил его по голове. Вскоре мальчик уже не плакал, но всхлипывал, не отрываясь от испачканной майки брата и самостоятельно пачкаясь в крови от пореза и разбитого носа. А позже пришла их мать — и пришлось вызывать «скорую». Всем троим.

***

      Эрнё вновь вздохнул и отвёл взгляд, но Сталина лишь одарила его лёгким подзатыльником. Нет, обычно она была совершенно тихой, но сейчас… взбодрить юношу нужно было всеми средствами.       — Ну и дурак! Всяким мыслям веришь! Пойдём, Эрнё, проветрим тебя, а то совсем уже какой-то плохой стал!       И тут Эрнё вновь повеселел, казалось, эти дурные мысли отступились от него. Он встал и, взяв девушку за руку, пошёл с ней по коридору своего университета.       Ужасно, что мысли его окажутся… частичной правдой. Но зло должно было случиться не с братом, а с ним самим…

***

      Леонид Вячеславович сидел в своём кабинете и усиленно перебирал бумаги. Чего только не было на его столе: и партийная литература, и Конституция, и тома сочинений Ленина и Сталина, раскрытые и снабжённые закладками — предсовмина их активно цитировал. Маршальская фуражка лежала там же и обращала свою кокарду к беспокойно бегающим глазам Бурденко. Весь премьер был захвачен работой, и работа не хотело отдавать его миру.       Потому-то и приход Аврорина Бурденко заметил не сразу.       — Лёня, — позвал генсек, постучав для пущей значимости своего визита по двери кабинета предсовмина.       — А, Юр, ты? — спросил Леонид Вячеславович, даже не подняв головы. Глаза его нынче бегали по статьям Конституции, поэтому Аврорин сейчас был второстепенной вещью. Основной закон превыше всего!       — Я, Лёня, я, — ответил Юрий Юльевич, проходя вперёд и усаживаясь в одно из кресел у стола премьера. Только сейчас Бурденко перевёл взгляд на генсека и спустил на нос прежде надетые очки. Видя призывающий к разговору, но совершенно не имеющий тем для этого самого разговора взгляд Аврорина, предсовмина спросил:       — Юр, тебе заняться нечем? Ты иди, как же страна без первого седалища?       — Первое седалище, как ты говоришь, ждёт своих республиканских подседалищ. Ты мне лучше, Лёня, — Аврорин сделал паузу, оглянувшись по сторонам, словно высматривая вражеских шпионов, — расскажи про наших друзей-ревизионистов.       Бурденко окончательно отвлёкся от Конституции и полностью выпрямился (прежде он сгибался, всматриваясь в буковки Основного закона). Всё его лицо приняло серьёзнейший вид, а глаза осмотрели кабинет точно так же, как и Аврорин секунду назад. Ещё бы! Совершенно не нужно лишним людям знать, что и как в стане генсека и предсовмина.       — Та небольшая часть ревизионистов, что осталась, сердечно просит у тебя нашу… нашу армию… Они говорят, что только с её помощью смогут осуществить свои задумки. И особо отличаются нацисты — им осталось только на коленях перед нами ползать, чтобы мы им выдали наших… древних солдат.       Аврорин рассмеялся. Вот оно — величайшее и сметающее остальные чувство превосходства! Чувство, которое поглощает человека с головой! Чувство, которое так долго желал понять генсек. И вот! получилось! вышло! свершилось! Ему, ему и только ему все эти просьбы и мольбы! Он, он и только он сейчас верховодил! Его, его и только и его армия сейчас так была нужна недобиткам ревизионистов! От него, от него и только от него могли они получить её, но в то же время от него, от него и только от него они могли дождаться и стопроцентного отказа.       — Хитрые, однако, эти гитлероблудцы! Хитрые — и смешные! Это ж надо — такое! придумать! Да… По степени отсутствия ума с ними может сравниться разве что тот малолетний дурачок из комсомольского ЦК. Армию им подавай! Затраты на них делай! А они после твоими успехами пользоваться будут! Приспособленцы! Налипнут потом — так не скинешь же! Вот так всегда: делаешь ты, делаешь, а молодцом будет тот, кто вовремя рядом оказался. Он мог и не делать ничего, мог всё это время пьяненьким под кустом валяться, но молодцом всё равно будет! А потому что рядом встал удачно — и не отходит, стоит довольный, своей приспособленческой улыбкой гадкой на половину пьяной хари сверкает, награды принимает, руки жмёт, хвалится, рассказывает, как трудился долго и упорно и как приятно ему нынче заслуженные звёзды с небес хватать и на грудь себе вешать. А ты стоишь в сторонке, смотришь на это чудо — и не злишься, нет, чего ж после драки кулаками махать? зато думаешь, как бы звёзды, ночью схваченные, днём не потухли без следа. И как бы этот пьяненький не был вынужден днём позорно бежать под свой кустик, отлёживаться там, а ночью вновь являться в людях. Пара таких ночей — и звёзды обратно вернутся на небо. И ты стоишь и смотришь, как пьяненькое лицо украшает гримаса разочарования, как отчаянно он тянется вновь за звёздами, но не может! не может! и в третий раз не может! их поймать! Смотришь, как эти звёзды зажигаются на груди достойных и понимаешь, как ты счастлив, что они достались правильным людям. Смотришь — и понимаешь, что настоящими будут только друзья по труду, а не те, кто под шумок затесался и рядом встал. Первых беречь надо, а вторых — гнать. Гнать беспощадно. Гнать безудержно. Гнать с чувством великого дела. Гнать… гнать… гнать… Учиться гнать таких недо-друзей нам надо, учиться и учиться. Так что этим любителем индийских крестиков передай, что обойдутся они и без армии без моей, у них своя есть. Да и вряд ли им кто-нибудь сейчас противодействовать будет…       — Юра, машина… — коротко ответил Бурденко на всю предыдущую речь генсека, чем несколько раздосадовал его. Аврорин-то хотел, чтобы его слова произвели настоящий фурор!       — А что машина? Машина в Вологде, которая где-где-где-где, соответственно — искать её там мало кто будет. А если и будут, то нарвутся прямо на испытательный полигон. Это, кстати, вторая причина, по которой я решил перенести машину туда. Там готовят… танк какой-то, что ли, поэтому я и решил, что это — очень хорошее место! Поверь, Лёня, гитлероблудцы вряд ли полезут за ней под огонь наших танков… если ума на то хватит. Ну ладно, коли не дождусь я от тебя ничего интересного больше, пойду я свои подседалища встречать, вдруг — заявились уже.       Аврорин ушёл, а Бурденко вновь обратился к Конституции. «Что ж мне делать с этими гитлероблудцами?» — на деле думал он.

***

      Весёлым пребывание в «Госужасе» уж никак нельзя было назвать. И Волков с Невиной в этом явно убеждались, сидя в камере, ряды которых были оборудованы на нижних этажах здания конторы. Единственным увлечением было наблюдение за ходящим туда-сюда конвоиром, который даже не заглядывал в камеры, надеясь, что сидящие там люди морально неспособны предпринимать какие-то действия.       Вот и Влад с Луной — казалось бы! — никаких действий и не предпринимали. Сидели на скамье и какие-то анекдоты рассказывали. Но стоило конвоиру отойти — как тут же возобновлялись разговоры об их кружке.       — И что? — вновь спросил Владислав, надеясь услышать очередной ответ от боевой подруги.       — Что «и что?», Волков? Ты вообще слушаешь? Я ж тебе только что всё изложила! — Луна прикрыла рукой глаза, а молодой человек только развёл руками, мол, повторишь ещё раз, ничего страшного. — Эх ты, глухомань! Сигнал подан, пусть даже устройство у меня и забрали, они всё равно вряд ли догадаются, что это именно устройство, а не то, под что его замаскировали. И не смотри на меня так, Волков, я тебе всё равно всех карт не вскрою. Скажу лишь одно: скоро наши будут здесь, а если мы вместе, говорю тебе ещё раз, мы сбежим хоть из Бутырки, хоть отсюда. И Калинин…       — Какой Калинин? — спросил образовавшийся рядом конвоир. Пара антисоветчиков успела проклясть чекиста всеми возможными способами. И чего у него такие уши-то… локаторообразные! Но выход был найден — и прежде переглянувшиеся молодые люди выдали в следующий момент частушку:       — Ах же ты, Калинин-дедка, заебал нас пятилеткой!       Чекист чуть не выронил из рук оружие, которое до того так заботливо держал, и начал беспокойно стрелять глазами в антисоветчиков, состроивших непричастные мордочки, мол, просто так — частушки исполняем.       — Ах ты ж контра… Ах ты… Да я ж на Гражданке кровь лил, чтобы от такой мрази страну вычистить, а вы… а ты… сволочи… гады… упыри… кровопийцы, — всё ругался и ругался гэбист, борясь с желанием пристрелить обоих прямо сейчас. — Сидят тут, понимаешь. У одной вон сиськи сейчас наружу вывалятся, у другого… другой вообще, кажись, обдолбался чем-то… Что за народ пошёл? Туда плюнь — на… пидорасов наткнёшься, сюда плюнь — обдолбыш и девка его про первого Председателя Президиума Верховного Совета матерные песенки поют. Когда ж вас всех, тварей, перестреляют-то всех? Вот придут Карандышев с Курятовым — я вам покажу, всё им расскажу, как вы, малолетки сопливые, Советскую власть ругаете. Всем вам… пиздец придёт полный! Дождётесь вы!       На этих словах чекист отошёл от камеры, поправил на голове фуражку и пошёл дальше, в мыслях обзывая молодых людей самыми нелицеприятными словами. Но и антисоветчики без ответа сдаваться не желали — и послали вслед сотруднику госбезопасности жест «идеологически неправильного пальца». А после Влад заявил:       — А ничего другого придумать не могла?       Луна медленно повернулась к товарищу и тут же сильно-сильно наступила ему на ногу, а чтобы тот ненароком не закричал — зажала ему рот. У молодого человека расширились глаза — он и не знал, что делать в такой ситуации. А Луна, придвинувшись прямо к уху Владислава, произнесла:       — А сам-то, Волков, чего язычок в одно место засунул? Чего сам-то ничего умного не предложил?..       Отстранившись от молодого человека и даровав ему право говорить (а попутно сдерживаться уже самостоятельно, чтобы не вскрикнуть), Луна сделала жест руками, обозначив, что готова услышать объяснение молчания.       — Ну а зачем мне что-то говорить, если ты первая сказала? — простодушно ответил Волков и снова, как и прежде, развёл руками. Луна лишь закатила глаза и вздохнула.       — Лентяй ты, Влад, и не лечишься.       — Лентяй, да. И ты сама об этом, — Волков улёгся на скамью, заставив девушку отодвинуться на самый край, — прекрасно знаешь.       Невина поняла, что лучше уж в дальнейший спор не вступать, потому и промолчала. И лишь после, увидев вновь проходящего конвоира, смерила его холодным и пустым взглядом, заставив того нахмуриться и развернуться обратно. Чтобы этих глаз больше не видеть…

***

      В здании «Правды» всегда было много дел. Тем более — после недельного простоя, когда газета была вынуждена перепечатывать предыдущие свои статьи или же усиленно вставлять «придумки» журналистов. Главный редактор очень злился, особенно — после того, как ему указали на все допущенные промахи в работе. Теперь же он устраивал подчинённым разносы, которые, казалось, продолжались весь день.       — Ну что, товарищи, я вас поздравляю! «Правде» постановили выпустить избранные произведения товарища Сталина! Заметьте, «Правде», а не Политиздату!       Именно так — предельно радостно! — начал свою речь главред «Правды» — «старый еврей» Малькиэль Эльякимович Сельдиковский, вечно бледный и вечно постукивающий каблуками туфель под столом. Глаза его внимательно осматривали очередную порцию пришедших и вылавливали на их лицах то чувство восхищения собственной газетой, которое только что запустил главный редактор. Украсив лицо улыбкой, «старый еврей» продолжил:       — Только вот как, объясните мне, мы будем выпускать избранные сочинения Сталина… если мы неделю простаивали и печатали одно и тоже?! — закричал главред, и чувство восхищения мигом сменилось у присутствующих чувством страха. — И как мы будем выпускать избранные сочинения Сталина, если на наш правдинский сайт какой-то… журналистик пытался поместить статью, где он якобы изобличает товарища Сталина во всех смертных грехах?! Это ж как хорошо, что я вовремя додумался проверить: а что же этот… этот поц писать решил. И вовремя распорядился эту статью убрать! А вы тут сидите довольные и радуетесь. Конечно, заняли все места у печей, а старому еврею всё на холоде мёрзнуть! Да чтоб вы так жили!       — Малькиэль Эльякимович, того журналиста уже уволили. Но не все же мы тут… антисоветчики… — попытался оправдаться один из присутствующих, но тут же затих, почувствовав злобный взор главреда.       — Да, вы не антисоветчики! Вы — херовые, простите речь мою, работники! Я имею вам сказать, что вы тут собрались, товарищи, из прихлебательной партии! Хлебаете, хлебаете, а старый еврей только и вынужден остатки хлебом соскребать. Отлично получается! «Правда», значит, неделю простаивает, перепечатывает сама себя, тут вдруг начинает работать — и! — сотрудники, получается, молодцы, а главред — некомпетентный старый дурак! Неплохо вы пристроились, товарищи! Значит, как ордена на грудь получать — эт вы первые, а как работать — эт пусть главред! Как не работать — эт опять вы, а как по шапке получать — это опять главред! Как лавры получать за простой — эт снова вы, а как за этот простой люли лопатой загребать — это снова главред! И шо (намеренно было сказано это слово!) у нас выходит: вы — не работаете, зато в орденах и с лаврами на голове вашей, а главред — работает, лопатой машет и дырки в шапке зашивает! — Малькиэль Эльякимович нарочно потряс перед всеми своим бежевым котелком, прежде лежавшим около его правой руки.       — Малькиэль Эльякимович, а если нам… поменять главреда? — задумчиво и без всякой задней мысли спросил один из журналистов, которых наряду с руководством вызвал к себе «старый еврей».       В следующую секунду кресло Сельдиковского ударилось об стену и едва не снесло висевшую на ней фотографию Ленина, читающего «Правду». А сам главред был очень и очень злым…

***

      Чтобы не слышать из-за двери льющихся потоком упрёков главреда, его молодой секретарь позволил себе надеть наушники и включить музыку, надеясь в этом случае лишь на скорость — если главный газетчик или его заместитель обнаружат юношу в таком виде, вряд ли они будут довольны.       У молодого человека были каштановые волосы, которые из-за падающего на них света (окна приёмной не были зашторены, и разосланные всюду лучи юного утреннего солнца сейчас топили в себе помещение) казались какого-то совершенно неестественного и необычного цвета и явно могли заворожить других людей; чёлка была зачёсана влево, и одна прядь постоянно лезла в глаз, а вторая — ложилась прямо на переносицу. Зелёные глаза, укрытые за овальными очками, но жмурящиеся от солнца, смотрели в телефон. Одет юноша был в белую рубашку и серые брюки, а обут в совершенно лёгкие тряпичные туфли. На шее висел несколько ослабленный бирюзовый галстук.       Несмотря на то, что перед глазами у молодого человека был лишь его телефон, левой рукой он умудрялся держать стакан с чаем, а правой что-то писать на листе. Только вот мысли его сейчас занимали не работа и не главред, не бумаги, которые необходимо было этому главреду передать, и не висящий портрет Ленина, а мужчина, которому юноша всё хотел написать. Но как только пальцы отпускали ручку и приближались к телефону, руку постигала такая дрожь, что приходилось тут же её одёргивать. Не был бы этот мужчина лидером антисоветского кружка — не нападала бы на секретаря такая тревога…       Одно дело — общаться тайно или в помещении кружка и выступать там верным помощником этого самого лидера, но совсем другое — иметь глупость обсуждать антисоветские идеи напрямую из здания главной газеты Советского Союза. Конечно, хорошее прикрытие комсорга, так долго остававшегося на комсомольской работе, хорошо помогало объекту мыслей юноши, но не было никакой гарантии на то, что вездесущие чекисты не смогут прочитать всю их переписку, и тогда уж полетят все: и комсомольцы, и правдисты.       Вновь одёрнув руку и сняв наушники, молодой человек опустил голову и прикрыл глаза. Наушники-то он снял вовремя, только вот спящую позу принял не вовремя — пришедший по зову главреда Виталий, увидев такую картину, не преминул спросить:       — Молодой человек, вы что, спите на рабочем месте?       — Нет-нет, что вы! — тут же отозвался секретарь, распахнул глаза и улыбнулся. — Простите, я просто устал… Ночью не спал, бумаги перебирал в… — юноша запнулся, понимая, что вот-вот расскажет ещё и про кружок (а всему виной его честность!), — доме… Знаете, дома много макулатуры накопилось, а разбирать её никто не хочет. Поэтому этим занимаюсь я. Например, нашёл вот какую-то старую книжку Сталина, думаю, как бы её выки… эм… подарить… Да, знаете, может, знакомым отдам, они у меня как раз… букинистическими изданиями интересуются.       После громкого и слишком заметного выдоха облегчения со стороны юноши Виталий ясно понял, что он явно говорит что-то не то. Но воспитание не позволяло с ходу начать обвинять этого молодого (на два года младше самого Соколова, но лично для него — настолько молодого!) и так по-детски смущающегося человечка. В конце концов, он пришёл не к нему, а к главреду.       — Молодой человек, можно мне здесь подождать? Как вижу, Малькиэль Эльякимович занят, — отметил Виталий, услышав очередную порцию ругательств главного редактора. Юноша, повернувшись к двери, а после вновь обратившись к гостю, улыбнулся.       — Конечно! Кстати, меня Мирослав зовут… А вас?..       — Виталий, — ответил Соколов, усаживаясь на стул около стола секретаря и привлекая к себе взгляд юноши, — Сергеевич.       — Очень приятно, — ответил Мирослав и вновь оглянулся. За дверью продолжалась ругань. — Может, вы чай хотите? — спросил он, указывая рукой в сторону стоящего подле чайника.       — Нет-нет, молодой человек, спасибо. Я подожду Малькиэля Эльякимовича.       Мирослав улыбнулся и вновь устремил глаза к телефону. До сих пор металась душа его: написать или не написать? Разговаривать с Виталием, если быть честным и откровенным, молодому человеку не очень хотелось (как и с любым другим «прихвостнем власти»), поэтому отдушину он видел сейчас лишь в таком ценном для него Калинине. Хотелось рассказать ему о том, сколько слепых котят водится в здании «Правды» и сколько их сюда ещё прибывает, как они исполняют собачьи обязанности, вставая на задние лапки перед властью, и как ему мерзко и отвратительно всё это выслушивать; рассказать о том, как у него дела дома — и как он в очередной раз рассорился с отцом и получил хороший удар в ходе этой ссоры, и как он находил спасение в объятьях матери, и как он мило, долго и протяжно гулял с сестрой, которая постоянно напоминала о том, что Мирославу уж двадцать пять лет, а подруги сердца так и нет, и как его поражали чёрные мысли по поводу его деда; рассказать о том, как он был счастлив находиться в кружке и как верно пойдёт он за него сражаться; рассказать о том, как он любит всех единомышленников, но больше всех — самого Калинина, мудрого и рассудительного. Но… сейчас нельзя… увидят… перехватят… устроят проблемы.       В ту же минуту дверь кабинета главреда распахнулась, и все люди, прежде заседавшие там, выбежали наружу, стараясь перегнать друг друга. Виталий слегка наклонил голову, спрашивая, можно ли зайти, и, получив утвердительный кивок Мирослава, поднялся с дивана и вошёл в кабинет, закрыв дверь.       А юноша выключил телефон и, закрыв глаза, подумал, как же хорошо будет вновь увидеть все родные лица своего кружка! как же хорошо будет поведать им о новостях за день! как же хорошо будет совместно работать с лидером этого кружка и восхищаться его действиями ровно так же, как и коммунисты восхищались Лениным и Сталиным. Нужно лишь дождаться…

***

      БАМ всё строился и строился. Кто-то уже критично замечал, что скоро эта магистраль будет охватывать собой весь Союз. Но не все рядовые граждане знали, что строились особые ветки, ограждённые мощными воротами и высокими заборами. Именно там, на этих ветках, где неустанно трудились как честные советские труженики, так и заключённые, искупающие свои преступления, возводились по инициативе обретшего мировую славу советского конструктора Корнет-Гилярова (а именно так он желал склонять свою фамилию) настоящие «молниемёты» — массивные башни по обеим сторонам рельс с нагромождениями на крыше, которые и должны были давать мощнейшие разряды, способные точно и метко поразить врага. Проблема была лишь в том, что этих особых веток было уже достаточно много, а башни стояли лишь на одной, да и то — до сих пор нуждавшиеся в тесте.       Дементий Дормидонтович прославил Союз своими шагающими танками. Первая проба его, названная «ЛОШХ» (что означало «лазерное орудие на шагающем ходу»), оказалась такой удачной, что к началу войны с Японией у СССР были полноценные боевые машины, породившие своим появлением бесчисленное количество копий, ни одна из которых, правда, так и не смогла превзойти оригинал. Использование шагателей крайне результативным, поэтому Корнет-Гиляров после окончания войны задумался над новым образцом вооружения. И в кратчайшие сроки придумал его. Теперь такие танки вместо одного орудия несли на себе несколько скорострельных, и высокие показатели преемника ЛОШХа стали результатом проведённых испытаний. Вот поэтому-то Корнет-Гиляров получил на грудь первую звезду Героя Социалистического Труда, вот поэтому-то ныне на вооружении Советской Армии стояли столь мощные ШТ-1 и ШТ-2 (а именно такие названия были даны двум разработкам выдающегося конструктора). К сожалению, во время Гражданки второй вид шагателей просто не успел пройти боевое крещение, но их эффектное появление на победном параде, как некогда появился ЛОШХ «Владимир Ленин», принесло Дементию Дормидонтовичу вторую звезду и всеобщий почёт.

***

      Постройкой молниемётов Корнет-Гиляров руководил из отдельного бункера, который стал железнодорожным тупиком. Благодаря огромному окну в своём кабинете, которое пожелал сам конструктор, он мог ежесекундно наблюдать за ходом работ, никуда не отлучаясь и не утруждая себя лишними перемещениями. Сидя за столом, развёрнутым параллельно к окну, Дементий Дормидонтович держал руки на подлокотниках кресла, а глазами вглядывался вдаль — в сторону платформы, где ещё неуверенно и с некоторым страхом готовилась приступить к работе новая партия заключённых. Ещё дальше стояли как раз те башни, соединённые крепкими воротами, которые открывались лишь тогда, когда очередной атомный поезд подвозил новые рабочие бригады.       Корнет-Гиляров, наблюдая всю эту идиллию, лишь улыбался. Но улыбался далеко не простой улыбкой. Весь он был несколько жутковат, и побаиваться начальника стало у местных рабочих привычкой. Практически невозможно было провести этого конструктора, многие ходы предполагаемого противника он видел наперёд. Лишь присущая ему самоуверенность бывала предтечей серьёзных проблем: иногда Корнет-Гиляров просто не хотел разбираться в делах, считая, что его разработки сами во всём разберутся. Один раз из-за этого заключённые чуть не сорвали достройку молниемёта, но ситуацию спасли как раз изобретения конструктора — его любимые шагатели, мощными выстрелами разогнавшие всё подобие демонстрации.       — Товарищ полковник! — раздался голос вошедшего помощника. — Вам… звонок… из Болгарии…       — Вот как… — протянул офицер и поднял одну руку вверх, пошевелив пальцами. — Ну что ж поделаешь, соединяй. Будет интересно послушать… братьев-болгар.       Помощник кивнул и удалился в свою приёмную. Как же он жалел о том, что в отсутствие действительно закреплённого за Корнет-Гиляровым старлея его функции выполняет он, человек на звание ниже. При знакомстве, прежде отослав настоящего своего помощника на «важное дело», Дементий Дормидонтович так больно сжал руку молодого человека, что тот зарёкся никогда больше эту руку полковнику не подавать (да и вообще — поменьше с ним общаться). А ведь до того он был рад, что именно его выбрали! именно его взяли! именно он будет служить правой рукой величайшего советского конструктора!       Дементий Дормидонтович для своего возраста, неумолимо приближающемуся к семидесяти годам, выглядел идеально. Был он среднего роста — и даже не думал ходить сгорбленным; лицо его сохраняло приятную ясность, и на нём чётко выражались карие глаза, казавшиеся раза в два или три больше из-за круглых очков, с которыми офицер не расставался; даже кожа его держала молодецкие черты — как либо сморщиваться и скукоживаться она не желала. Лишь поседевшие волосы, всегда зачёсанные назад и образующие некий гребень, были напоминанием о возрасте полковника. В общем, хоть он и не был великим красавцем, страшилищем его тоже назвать нельзя было.       — Дементий Дормидонтович, слышите нас? — А вот и болгары!       — Обязательно, — заверил полковник и кивнул головой (жаль, руководство НРБ этого не заметило).       — Дементий Дормидонтович, мы вот хотели вам напомнить… о вашем… скажем так, обязательстве.       Корнет-Гиляров усмехнулся.       — Интересное получается дело! Руководство другого государства спокойно звонит простому советскому изобретателю и говорит ему о том, что у того есть перед этим государством обязательства. Действительно же — крайне интересно! Только вот не думается ли вам, мои уважаемые болгарские друзья, что КГБ… или как там у вас? — ДС, да? — так вот, не думается ли вам, что подобные разговоры будут восприняты крайне… неодобрительно и даже с подозрениями?       Кто-то из болгар хмыкнул — и Дементий Дормидонтович это явно уловил. Мало что могло ускользнуть от этого вездесущего полковника.       — Ну что же вы так? Мы же только о вашем шагателе говорим…       Теперь же конструктор рассмеялся. Рассмеялся так, что у Сретенова и Лапатонова округлились глаза. Было в этом смехе что-то… жуткое. Жуткое — как и весь офицер. Болгары уже думали: а правильно ли они делают, что обращаются к нему?..       — Ну а зачем же вы ещё решили потревожить старого солдата? Неужели просто поговорить? Нет-нет, знаю я, чего вам нужно. А вот помрёт Корнет-Гиляров — и забудете вы все про него, — заключил полковник и вздохнул. — Ну ладно, шагатель ваш я к вам завтра прикажу отправить, чего тянуть-то. А вас настоятельно прошу не звонить мне в рабочее время. Одна маленькая оплошность… и… молния… молния… сразит не ту… не ту цель. А сила молнии… всем известна…        Дементий Дормидонтович говорил сбивчиво, не сводя глаз с мониемётов. И такое восхищение вызывали они у него, что о болгарах он и думать забыл. Не важны они сейчас, не нужны. Оружие… оружие мощное, способное покорить врагов коммунизма, — вот что занимало его голову. Шагатели, воздушные крейсеры, молниемёты и… по сути — тоже шагатель, но… необыкновенный… Такой, что даже самая мощная армия не смогла бы свалить его. Такой, что до сих пор оставался оставался в тени, а его конструктор уклончиво отвечал: «Будет буря».       Но совершенно забывал, что у этой фразы есть и продолжение: «… мы поспорим и поборемся мы с ней!» Зачем же сейчас думать об этом продолжении? Ведь сама суть этого нового оружия отбрасывает его — как поганый мусор метлою сметают. И была эта метла… без приукрашивания — несокрушимой.       Ах! если бы Корнет-Гиляров знал, что день грядущий ему готовит… и какую роль он будет играть в этой реальности — выдуманной, но прекрасной… Если бы знал — уже сейчас властно потирал свои моложавые руки, ныне вновь нашедшие покой на подлокотниках.
Примечания:
Отношение автора к критике
Приветствую критику в любой форме, укажите все недостатки моих работ.
Права на все произведения, опубликованные на сайте, принадлежат авторам произведений. Администрация не несет ответственности за содержание работ.