Ты их уже втянул, глупый мальчишка.
— Только ли поэтому? — вопрос звучит с какой-то долей любопытства, немного отстранённого, словно Реборн вовсе не заинтересован в разговоре, но вынужден его поддерживать хотя бы отчасти. — Они… — Шинджи снова сглатывает и вдруг понимает, что по пальцам что-то… течёт. Он стряхивает кровь с ладоней и с недоумением смотрит на репетитора, казалось, совсем забыв про то, что хотел сказать пару секунд назад. Аркобалено вздыхает и чуть мотает головой, но, поймав себя на этом жесте, тут же поджимает губы. Он отворачивается, оставляя Саваду за своей спиной, и натягивает поля шляпы на глаза, даже несмотря на то, что Шинджи их и без того не увидит. Привычки имеют свойство въедаться в тело до полного автоматизма и неосознанности. И бесполезно заставлять себя одёргивать руку всякий раз, когда пальцы тянутся к полям потрёпанной жизнью федоры, прошедшей с ним от самого начала. И Реборн надеется — до самого конца. — Они уже часть тебя. А ты — часть их. Поэтому куда ты — туда и они. «…До самого конца».***
Тсунаёши не ночевал в доме с того самого момента, стоило только сорвать с себя плащ из Мрака. Глаза Шинджи в тот момент выражали лишь часть спектра чувств из ожидаемых — неверие, шок, ужас, неприятие. Сам Тсунаёши ожидал ещё и взрыва негодования, но был приятно удивлён тем, что его пра-пра-правнук не стал истерить попусту.Попусту? Попусту?
Савада фыркает с отголосками веселья. Того самого мрачного веселья, с каким обычно прокручивает в голове горькие моменты прошлого за чрезмерно крепким чаем, который Кёя ещё изредка заваривает. В память об их прошлой жизни. Той, затёртой во времени для других, но не забытой ими самими. Выжженной раскалённым металом на их сердцах и душах. Тсунаёши проводит ладонью по нагретому камню ворот и чувствует, будто дом, скрытый за этой невысокой преградой, отвечает ему. Он провёл здесь больше пятнадцати лет. И за это время всей душой прикипел к этому дому и людям, разделяющим с ним крышу. Даже тихий, чуждый ранее Намимори, в котором редко когда происходило что-то необычное, занял в его сердце своё место. Хотя разительно отличался от шумного Палермо, в котором Тсуна провёл своё другое, первое детство. Портовый городок бурлил жизнью и кишел опасными приключениями для подростков и бродяг. И люди отличались. Там все друг друга знали, открыто обсуждали чужие проблемы, не делая из этого секретных перешёптываний. Смачно ругались и шумно мирились под пьяные песни Антонио, завсегдатая таверны у прибрежной улицы. Там всё время витал запах рыбы, прелых овощей и соли. А по утрам — аппетитный аромат свежих булочек старухи Роберты. Савада и правда променял совесть на её булочки и конфетки. Намимори был полной его противоположностью. Тихий, спокойный, живущий размеренной жизнью. Люди сдержаны во многих вопросах, отвешивают друг другу поклоны, вежливо улыбаются и***
Нану Тсунаёши находит на кухне. Она сидит за столом и перебирает в пальцах полотенце, понуро опустив голову — ко входу боком, и Тсуна замечает на её лице печальное выражение и… слёзы. Не неожиданно, но горечь мигом наполняет рот. Нана… за эти годы она стала ему если не матерью, то сестрой. Близкой сердцу женщиной, которая мягкой улыбкой может усмирить бурю в душе. Такой же была и Селесте. Конечно, Тсунаёши уже и не помнит её, так как был слишком мал, чтобы зацикливаться на этом и вдаваться в детали. Ему запомнился только мягкий, чуть хриплый голос и тёплые мозолистые руки. Но что-то похожее есть и в Нане, что-то от неё. Ей почти сорок лет, а на вид не дашь и тридцати. Молода для своих лет, все соседки завидуют и перемывают ей кости. «Муж пропадает неизвестно где, а она тут прохлаждается, на плечах сыновья-двойняшки, работы нет, высшего образования нет, Емитсу, наверняка, изменяет, пока она тут нянчится с детьми, которых воспитала слишком нежными, разбаловала». На все упрёки Нана мягко улыбалась — усмехалась, как умели лишь её родственники, с завуалированным презрением и полным пониманием ситуации — и закрывала глаза на пересуды за спиной. Пусть языки чешут, городок у них маленький, новостей немного, стоит появиться чему-то скандальному — про неё тут же забудут. Но сейчас её обуревают усталость и тоска. В тёплых карих глазах плещется печаль и смирение. Кому, как не ей, понимать, что её сил не хватит, чтобы даже сына перекроить — не то что этот мир. — А, это ты, Тсу-кун, — Нана стирает с щёк слёзы и улыбается. Натянуто, с горечью, хотя старается показать, что её это нисколько не задевает — ни долгие отлучки без весточек, ни ложь, ни молчание. Тсунаёши криво улыбается ей в ответ. Они понимают друг друга даже не с полуслова, гораздо глубже. Нана — удивительный человек. Проницательный, понимающий и мягкий до безобразия, не умеющий лезть другим под кожу и вынужденный терпеть. — Прости за всё это, — парень — мужчина — разводит руками и чуть пожимает плечами. В его голосе — неподдельное раскаяние. Если репетитора Шинджи было практически не жаль, если к ситуации с самим Шинджи он относился с присущим пониманием и не пытался мешать, то вот Нана… Она не должна расплачиваться за его огрехи. Чего стоило молодой японке выйти замуж за, почитай, иностранца с азиатскими корнями, бросить университет и мечты о своём «долго и счастливо» с каким-нибудь Такомоэ Нагасаки из Токио, отдать всю себя детям и дому. Чего ей стоило стискивать зубы и улыбаться, провожая мужа в долгие-долгие командировки, которым нет счёта и границ, чего ей стоило терпеть пересуды соседей, сыплющих соль на открытые рваные раны, чего ей стоило знать, что когда-нибудь Емитсу не вернётся из очередной заграничной командировки. А ведь это «когда-нибудь» может наступить прямо на следующий день, или через неделю, или через месяц. Нана вот уже почти половину жизни сидит на пороховой бочке и не знает, когда та рванёт, даже не смея догадываться. На этой бочке вся её жизнь построена от начала и до конца, а зависит всё лишь от случая, от стечения обстоятельств. Ей страшно, и страх свой она никому обнажить не в силах. — Ох, что ты, Тсу-кун, — Нана натянуто смеётся, и смех этот пропитан насквозь отчаянием и смирением. Нана — мягкий человек. Ей проще смириться с тем, что она имеет. В ней есть стержень, есть фамильная гордость, есть сила, способная покорять вершины… но самой Нане это не нужно. Ей хватает мáлого: чтобы Ши-кун хорошо кушал и спал, успешно окончил среднюю школу, сдал экзамены и пошёл в старшую, нашёл себе занятие по душе и девушку, которую будет любить всю оставшуюся жизнь, чтобы Емитсу, к которому она прикипела за короткие встречи в перерывах между работой и сном, вернулся домой живым и здоровым, чтобы Тсунаёши… не испытывал того же, что испытывает она. Чтобы не умирал заживо, продолжая улыбаться и повторять постоянно «всё хорошо». Нана — проницательный человек и невольно подмечает все детали мозаики, хочет она того или нет. Не заметить, что Тсу-куна что-то гнетёт у неё не получается. Как и того, что её Тсу-кун… вовсе не Тсу-кун, не маленький мальчик — мужчина. Тот самый, которого так не хватало Ши-куну, пока Емитсу был неизвестно где. Тсунаёши играл со старшим, по сути, братом, наблюдал, присматривал, заботился, знал то, чего самой Нане знать не следовало… вёл себя, как родной отец, а не младший приёмный брат. Нана никогда не говорила с Тсу-куном на тему его появления в их жизни. Знала — тому всё известно. Откуда, почему — кто знает, вот и она так же знала. И продолжала молчать и улыбаться, готовить завтраки и обеды, журить за проваленные тесты. И пережидать голодную пустоту внутри, пожирающую заживо. Нана не знала, чего не хватает ей в этой жизни, она была, в общем-то, счастлива, но что-то скреблось о рёбра. Словно гвоздями по стеклу. Словно с замужеством у неё выдрали кусок, и теперь она — лишь оставшаяся часть. Раньше, до встречи с Емитсу, у неё была лёгкость, был внутренний огонь, порождающий её живость. Емитсу разжёг в ней настоящий пожар, а потом… потушил холодными дождями из обещаний и платонического общения по телефону. Безжалостно и безвозвратно. Тсунаёши не знает, что и делать. Улыбка её горчит так же, как когда-то горчила у него самого. Спустя столько лет на смену ей пришла мрачная усмешка с едким ядом на губах, пожирающим кожу до самых костей. Тсунаёши чувствует кислый привкус сожаления и сглатывает его вместе со слюной. А потом осторожно обнимает Нану, опускает голову на её плечо и поглаживает по спине. Словно боится, что та рассыплется у него в руках. Нана мягко и нежно обнимает его в ответ, заливает кофту своего Тсу-куна слезами и не может перестать улыбаться. И комкать в пальцах уже ткань кофты. Слова даются удивительно легко, но отдаются внутри неизменной болью. — Прости, мам. Нана — удивительная женщина и вместе с тем абсолютно обычная. В ней нет и толики пламени. Перегорело, потухло и развеялось по прошествии стольких лет. Всё до последней искорки горит в Шинджи, не в ней. Удивительная, поистине удивительная. Сильная духом, отдающая себя целиком и полностью — и это не метафора — на благо семьи. Она пожертвовала своим светом, чтобы сын не потерялся во мгле. — Что ты такое говоришь? — Нана всхлипывает и сжимает подрагивающими руками плечи сына. Неважно, кто он. Для неё он всегда будет её Тсу-куном, обожающим булочки с корицей и горький кофе без сахара, её ласку и тихие разговоры ни о чём. В её голосе — слёзы и отчаяние, то самое, граничащее со смирением. Тсуна с деланным спокойствием говорит: — Я не уберёг Шинджи. Нана мягко отстраняет Тсунаёши и стискивает пальцами его плечи. Тот даже не морщится, только смотрит внимательно и немного растерянно. Она слизывает со своих губ слёзы и нежно улыбается. С теплотой в заплаканных глазах и раскрасневшимися щеками. Тсунаёши понимает — знает, всё знает. И про назначение сына на пост Десятого, и про Конфликт Колец и про работу Емитсу. И принимает как должное, всегда принимала. Прощает даже то, что прощать не следует. — Ты не виноват, Тсу-кун, — в голосе её хриплые звуки и нервный смех, картинная беспечность. Наигранное веселье и кислая печаль. — Приходит пора птенцам вылетать из гнезда, — Нана улыбается и прикрывает глаза. — Просто это было… неожиданно. Я не думала, что это время настанет так… скоро, — она утирает слёзы с горящих щёк и мотает головой. Волосы липнут к мокрой коже, лезут в глаза. И в образе Наны Тсунаёши отчётливо видит Николетту в её последние дни. Отчаянно нежную и смотрящую с тоской и горечью. Обманувшую его интуицию и до последних минут скрывающую свою скорую смерть. Оттого было больно вдвойне. Потому что обе его горячо любимые женщины не заслужили своей участи. — Пообещай мне, Тсу-кун. Пообещай, что присмотришь за ним. Он ведь ещё мальчик, мой маленький мальчик, — Нана снова всхлипывает и прижимает ладони к лицу. Слёзы хлынули с новой силой, и Тсунаёши не знал, чего больше в этой женщине — печали или отчаянной надежды, что с Шинджи будет всё хорошо. Что хотя бы у него сбудется его «долго и счастливо».Не сбудется. Никогда не сбывалось. Это наша расплата, такова цена.
— Обещаю, мам. Обещаю. И оба знают — ложь.***
Тсунаёши отчётливо понимает, что расклеился. Разговор с Наной только убедил его в мысли о том, что Шинджи в мафии не место. И с этим надо что-то делать. Хоть самому себе петлю на шее затягивать и вешать ярмо нового главы. Однако Тсуна ещё в прошлой жизни насиделся в директорском кресле и снова соваться в подобное не собирался. Сейчас Виндиче — организация, известная всему миру, внушающая страх и ужас, не организация даже — стража Вендикаре и хранители Омерты. Идея о защите людей претерпела лишь незначительные изменения только потому, что у руля стоял Бермуда. И Тсунаёши не хочет возвращаться к делам. Из Грозы получился хороший босс, и смещать его с поста в угоду чему-либо Савада считал глупостью. Лезть в Вонголу и Альянс… Тсунаёши слишком долго держался подальше и не собирался в ближайшее время что-то менять, однако… Душа требовала чего-то из прошлой жизни. Чего-то острого, чуть горчащего на языке привкусом свернувшейся крови. И Тсунаёши сомневается, что сможет продолжать обычную жизнь. Хотя вместе с этим он устал от всего этого болота, не успев даже ноги в воде помочить. Мукуро предусмотрительно держал дистанцию, хотя Савада не мог не заметить, что этот мальчишка к нему тянется. С опаской и осторожностью, с робкими ростками хрупкого доверия и надежды на нормальное будущее. С полной уверенностью в себе и абсолютной растерянности по отношению к нему, Тсунаёши. Сам Савада не прекращал видеть на месте иллюзиониста Николь. Поразительное сходство было налицо и отгородиться от него не представлялось возможным. Оставалось смириться и тайком разглядывать знакомые черты на незнакомом лице. Это было… больно. И иррациональная радость поднималась в душе от одной близости с Рокудо Мукуро, таким похожим и таким другим. Тсунаёши мотает головой, отгоняя мысли о Николь и Мукуро подальше. Пусть пока остаётся так, как есть. Не время, не место, не повод. Шинджи в комнате нет. Савада задерживается в дверях и осматривает комнату, в которой совсем недавно кто-то был. По полу разбросаны книги и тетради, на развороченной кровати лежит наполовину заполненная дорожная сумка, с которой Шинджи обычно ездил на соревнования. Вещи клубом валяются рядом, словно мальчишка вдруг бросил их и вышёл, оставив так, как есть. Единственное, что бросается в глаза, помимо бардака, это цепочка, поблёскивающая на свету. Тсунаёши подходит к столу брата и пальцами подцепляет серебряную цепь. До этого на ней висело кольцо, Шинджи носил его на груди, не решаясь надевать на палец. Тсуна собирает цепочку в кулак и сжимает пальцы вокруг неё, вдавливая серебряные звенья в кожу ладоней. Не наделал бы этот мальчишка глупостей. В своё время его предки знатно наломали дров на несколько коленей вперёд, нечего добавлять масла в огонь — и без того пожарище ошибок горит сверхновой.***
Отчаяние занимает слишком много места в его жизни. Иллюзия выбора остаётся иллюзией, он полностью осознавал, что другого пути у него не было — либо так, либо по-другому, но с тем же результатом. Ну или, на худой конец, самое радикально — вперёд ногами из отчего дома или школы — как повезёт. Шинджи сжимает в кулаке вонгольское кольцо и, раскрыв рот в немом крике, душит в себе рыдания. Или его самого они душили, он не мог разобраться. Рукав на изгибе локтя был насквозь мокрым от слёз, а плечи сотрясались от каждого рваного вдоха. Шинджи лишь сильнее прижимал колени к груди и стискивал проклятущее кольцо в трясущихся руках — его колотило всего. Джотто наблюдал за ним чуть больше четверти часа. Ветер колыхал полы плаща и перебирал волосы, но призрак не двигался с места. Даже когда в небе начали скапливаться тучи. Примо вздёргивал подбородок всякий раз, когда мысли перескакивали на то, что… он когда-то наделал глупостей и не смог принять это, а Риккардо не смог ничего исправить, только подливал масла в огонь. В нём всякий раз поднималось негодование, стоило только вспомнить кузена и кузин по отцовской линии, которые отказались даже выслушать. Только возражали — глупость! А ведь в Шинджи, помимо его собственной крови, есть кровь Иэясу. Ненавистного кузена, с которым Джотто едва ли не дрался в далёкой юности. Но мальчишка, напротив, не вызывал чего-то подобного ненависти. Лишь сожаление, что ему на плечи опустится результат его, Джотто, ошибок. И выбора, как и сказал Реборн, у него нет. Джотто вздыхает и прикрывает на мгновение глаза, собираясь с мыслями. Когда начинает накрапывать дождик, оставляя на воде тревожную рябь, он делает пару нерешительных шагов навстречу внуку, но застывает на месте и хмурится, обдумывая свои слова. Шинджи сидит на земле у берега реки и прижимает к груди колени. Он похож на потерянного щенка. В этом мальчике… столько всего, что Джотто просто не может разобраться. Душа его потомка мечется раненным зверем, а сам он не в силах решиться хоть на что-нибудь. Шинджи буквально разрывается от противоречий. Долг велит принять Вонголу, а страх за жизни Хранителей — не Хранителей, друзей! — тянет выбросить кольцо в воду и забыть о Конфликте Колец, как о страшном сне, который по ошибке стал реальностью. Джотто снимает с себя плащ и накидывает Шинджи на плечи. Тёмная ткань пропитана теплом и запахом дорожной пыли. Джотто прошёл долгий путь, чтобы вдруг осознать, почему дед даже не стал его разубеждать. Дечимо потрясённо застывает, а потом усердно стирает слёзы, раздражая опухшие глаза ещё сильнее. Он шмыгает носом и искоса смотрит на предка. В его синих глазах — отголоски благодарности и настороженность. А на лице — муки выбора, который Шинджи никак не может сделать. — Ты не обязан, — слова даются с трудом и хрипом. Джотто едва удерживает себя от того, чтобы прокашляться. Он старается выглядеть уверенным, но получается лишь снисходительным, и от этого Шинджи лишь раздражается, сжимая кольцо в руке ещё крепче. Его ладонь перебинтована, но он продолжает сжимать — сдавливать так сильно, как только может — кольцо, проходясь по свежим ранкам. — Не обязан — должен, — Шинджи ещё раз шмыгает носом и опускает глаза на кулак, в котором зажато кольцо. Каждое слово выплёвывает, словно яд. — Всем я что-то должен. Должен то, должен это- А я не хочу. Не хочу! — он крепко жмурится и стискивает зубы до скрипа. Как же… сложно. Джотто нечего сказать, он понуро молчит. Шинджи прав, абсолютно прав. С большой силой приходит большая ответственность, которую не каждый потянет. И если к самому ди Вонгола всё это приходило постепенно, вместе с осознанием того, что это последствия именно его выбора, то на Дечимо — обрушилось неизбежной лавиной. Срок Аркобалено подходит к концу, кольца Маре не обрели хозяев, как и кольца Вонголы. Система Три-ни-Сетте летит к чертям, камни не подпитываются стабильным пламенем и кажется, будто скоро само небо обрушится им на головы. У Шинджи действительно нет выбора. Или нарушение баланса Вселенной и последствия его бездействия, или Вонгола с её тяжбами и королевское кресло с терновым венцом. И ему, подростку с не до конца успокоившимися гормонами и проблемами, кажущимися самыми важными в мире, никак не выбрать, потому что в любом случае вариант ему не понравится. А потому он швыряет кольцо куда-то себе за спину. На всё воля небес? Кажется, так сказал Реборн напоследок? Замечательно, если фамильную реликвию кто-нибудь сломает или подберёт, будет просто отлично. Шинджи прячет лицо в изгибе локтя и чуть раскачивается взад-вперед, придерживая плащ Вонголы на плечах. Джотто не остаётся ничего, кроме как присесть рядом и приобнять потомка за плечи. Шинджи вздрогнул всем телом, а спустя мгновение прижался к его боку так отчаянно, что сердце защемило. Джотто невольно ощутил сожаление — по отношению к этому ребёнку, на которого свалилась ответственность, к которой он готов не был, по отношению к тому, что сам совершил. Он осторожно пригладил сырые тёмные волосы Савады и задержал ладонь на его затылке, привлекая к своей груди. Мальчик цеплялся за него, словно призрак давно умершего человека был последней его надеждой. — Ты ненавидишь его? — вдруг спрашивает Джотто. Шинджи замирает, очевидно, проглотив язык от неожиданности, не спеша с реакцией — застыл, перестав даже всхлипывать. Джотто обеспокоенно нахмурился, немного отстранил ребёнка от себя и заглянул в лицо, силясь понять, о чём тот думает. Шинджи моргнул и сам отодвинулся подальше, видимо, осознав, где он и что делает. Непонимание, растерянность, смущение — Шинджи кажется, будто со стыда он провалиться под землю должен, но нет — призрак Примо прямо перед ним и исчезать не собирается, а сам он всё ещё краснеет и кутается в его плащ. Вполне материальный и очень даже защищающий от мелкого дождя. — Ты испугался? — спустя время спрашивает Джотто. Шинджи дёргается от неожиданности, поджимает губы и растерянно моргает. — А- О ком… Вы? Примо бледно улыбается — тень от прежней его светлой улыбки — и хмыкает. Читать этого ребёнка так же легко, как письмо, написанное чётким разборчивым почерком — чёрным по желтоватому. Шинджи — человек открытый, он не привык скрывать эмоции и мысли, а потому сейчас он выплёскивает всё за раз и не понимает, что происходит. Шинджи растерян и напуган, зол и смущён, ему обидно и в то же время очень хочется разобраться. — Твой отец, — мягко уточняет Джотто, отводя взгляд в сторону. Не к месту вспоминается, что так же делал отец, когда хотел поговорить доверительно и без лжи, спокойно, не размениваясь на крики и упрёки. Джотто не даёт себе нахмуриться, хотя отец — далеко не самая приятная тема, которую стоило бы поднять. Но Шинджи нужна поддержка, а из близких (посвящённых и не лишённых доверия) у него на данный момент есть только он. — Ты ненавидишь его? Шинджи сконфуженно молчит, не зная, что сказать. Отводит взгляд и вжимает голову в плечи. Рядом с Примо спокойно, его голос тихий и ненавязчивый, нет вкрадчивых ноток, упрёка или озлобленности. Шинджи расслабляется, отпускает себя и мотает головой. Ненавидел ли он отца? Ну, сложно говорить об этом, если он его даже не знает толком. Единственное, что ему известно об отце — Внешний Советник Вонголы, до недавнего времени Шинджи считал его шахтёром и нефтедобытчиком, пропадающим заграницей. Потому пожимает плечами, тихо говорит: — Не знаю. Действительно не знает, сложно ненавидеть человека, к которому даже привязан номинально, знаешь для формальности о кровных узах, но сильных чувств и не испытываешь по этому поводу. Это как дальний-дальний кузен, которого ты видишь от силы пару раз за пару лет и всё; есть он, нет его — без разницы. Сложный вопрос. Или просто особенный день сегодня и Шинджи ничего не может понять. Ни что спрашивать, ни что отвечать — кто знает, может, вообще разговаривать об этом не стоило. Признаться, сначала он и не знал, что Емитсу его отец, свято полагая, что у них с Тсуной есть только мама — добрая и заботливая мама, которая растит их в одиночку, иногда принимая помощь от двух мужчин — дяди Кавахиры и Емитсу, причём последний появлялся куда как реже, чем первый. Пожалуй, кое-какие чувства к отцу он испытывал — некое отторжение, что ли. Было по-человечески жаль маму, которая была вынуждена растить их, практически не выбираясь из дома, опираясь лишь на стороннюю помощь и вечные отговорки в стиле «я много работаю, мне некогда, дорогая». Повзрослев, почитав манги и вкусив более-менее взрослой осознанной жизни, Шинджи думал грешным делом — любовница у отца. Всё оказалось проще и страшнее — Емитсу был женат не на Нане, а на Работе. И изменял как раз Работе с мамой, а не наоборот. Нана на все его детские вопросы о том, где же папа, отвечала, что он работает далеко-далеко и зарабатывает им на игрушки и еду. Спасибо, что не сочиняла сказки о космонавте или лётчике-испытателе. Хотя, боги свидетели, лучше бы сочиняла — тогда её было бы не так жалко. Джотто, глядя на следы глубокой задумчивости на лице Савады, с пониманием хмыкнул. В своё время он тоже не знал, как относиться к отцу. Он и дядя были очень похожи, не так, как они с Риккардо — действительно похожи. Они одинаково улыбались, одинаково говорили и даже ругались одинаково — не отличишь, где папа, а где дядя Пауло. Никогда не путал их только дедушка и кузен Иэясу, даже сообразительный и проницательный задавака Рик не мог различать, а кузен мог. Сначала это восхищало, потом стало раздражать — зависть или что-то другое, Джотто был слишком мал, чтобы об этом задумываться. Но отец и дядя различались только в одном — папа казался более жёстким, бескомпромиссным, а дядя представлялся мягким и всепрощающим. Конечно, в действительности всё было не так, но тогда маленькому обиженному ребёнку казалось, что суровый отец, отчитывающий за разбитую вазу и едва не давший ремня (но угрожал Андреа очень даже натурально), являлся злом во плоти. Мда, сейчас бы ему те проблемы. Чтобы осознать, что делать ошибки нормально для всех людей, а из гениальных идей порой рождаются ужасные их воплощения, ушло много времени. Много больше, чем одна жизнь. — Я, — говорит он тихо, — тоже своего не любил. Мягко говоря, — добавляет с улыбкой. Зачёсывает мокрую чёлку и не может перестать улыбаться. Тогда отец казался предателем, вся семья стала для него предателями. Ему всегда казалось, что предатели не заслуживают прощения — предать второй раз легче, чем в первый. Однако иногда у людей просто нет выбора — они ставят своё благо выше чужого и это нормально. Наверное, Деймон поставил выше жизнь Елены, которую так и не смог спасти, возможно, для Алауди был важнее Оливьеро и связь с ним не как Хранителя, а как человека, который понимает. А при всей их нерушимой пламенной связи Облако своё Джотто практически не понимал, но принимал таким, каким Хибари был. А Джи смотрел на мир не так, как он сам. Шинджи заинтересованно смотрит на призрак Примо, уже не шмыгает носом, хотя глаза всё такие же красные, а щёки мокрые — дождь и не думает прекращаться, потихоньку набирая силу. Признаться, к подобным откровениям он был не готов. Сбросить оцепенение удалось только тогда, когда Джотто знакомо фыркает и кривит губы в также знакомой улыбке, становясь похожим на Тсуну почти полностью. — Оказалось, — с непонятным иррациональным весельем говорит Джотто, рассматривая свои ладони. Промокшая чёлка мелкими прядками снова падает ему на лицо, — что всё это время я ошибался. Думал, что поступаю правильно, думал-, — он остановился на полуслове, сжал кулаки и глубоко вздохнул, призывая себя к спокойствию. — Много чего думал. И много чего сделал, а за мои ошибки приходится расплачиваться тебе. Прости. Джотто с раскаянием поглядел на Саваду, ожидая всего — от негодования, до сочувственного похлопывания по плечу. Но Шинджи промолчал, опустил взгляд на свои руки и неуверенно сжал в кулаки, разжал и обессиленно опустил голову на колени. — Я тоже много чего думал, — тихо буркнул он, не разгибаясь. Джотто усмехнулся, в ответ мальчишка фыркнул. Ему хотелось бы сказать Примо «ничего страшного», «я не злюсь», «всё в порядке». Но в том-то и дело, что в это самое «всё в порядке» не верит ни Джотто, ни он сам. Потому что не всё в порядке; вернее сказать, всё не в порядке, однако он продолжает молчать и украдкой разглядывать рябь на воде. А утешать Примо кажется лишь глупой затеей, тем паче, на фоне всего того хаоса, что творится у него самого. Кто бы его заверял, что проблемы решаются по щелчку пальцев. — Смог признать? Джотто резко вскидывается, оборачиваясь на голос. Шинджи замер сусликом, вжав голову в плечи и вцепившись в плащ Примо — не обернулся, зажмурился и едва ли не затрясся. Тсунаёши, насквозь промокший, в накинутой ветровке с капюшоном, сжимает в кулаке серебряную цепочку с болтающимся на ней вонгольским кольцом. Он не удивлён, не расстроен, даже не зол — спокоен и даже немного весел. Со снисхождением и пониманием смотрит на внука, будто доволен им. В кои-то веки доволен, хотя никогда раньше открыто неодобрения не проявлял, выговаривал только за Прорыв и за сохранение тайны. Дед вообще был пассивным человеком, не лезущим в чужие дела. Как хорошо было с ним, когда они были маленькими, и как трудно стало потом, когда любое слово произнести было намного сложнее, чем в детстве. Тсуна вздохнул — Джотто неотрывно глядел на него, будто свой приговор во плоти увидел. Он качнул головой, с носа сорвалась капля, и подошёл ближе, став позади сжавшегося сильнее Шинджи. Тот, казалось, хотел скукожиться во что-то маленькое и незаметное. Это было забавно, вместе с тем удручало. — Я не жалею, что не вмешался тогда, — начинает Тсунаёши. В нём нет ни волнения, ни страха перед их реакцией, а возможно, он просто отлично держит лицо. Джотто настороженно прищурился в ожидании дальнейших слов. — Ты бы всё равно не послушал, к Рику и то больше прислушивался, чем ко мне, — Тсуна дёрнул уголками губ, обозначив улыбку — бледную тень. Он смотрел прямо, в его глазах не было никаких эмоций, ни страха, ни сожаления, будто всё шло именно так, как должно. Это не злило, но всё равно было неприятно. — И не вини отца в том, чего он не совершал, — словно только вспомнил об этом, добавил Тсунаёши. Джотто нахмурился, со всем возможным спокойствием ровно произнёс: — Он отрёкся от меня. Лицо застывает в непроницаемом выражении, глаза только смотрят с болью и раздражением, с обидой, не сошедшей спустя столько лет. Шинджи по-прежнему молчит, вжав голову в плечи и разглядывая то мыски кроссовок, то рябь на воде. — Хм? — вдруг фыркает Тсунаёши, пряча одну руку в карман джинс. Картинно возводит глаза к хмурому небу, задумчиво проговаривает: — Напомни-ка мне, синьор Ракушка, не ты ли сменил имя, данное от рождения? Или это твой отец заставил- — Именно он, — твёрдо сказал Примо, упрямо глядя на деда, как когда-то смотрел в свои шестнадцать. Точно так же. Тсунаёши вздохнул, прикрыв глаза. Ну что ты будешь делать, а. — Стоял со свечкой над душой? — насмешливо бросил Виндиче, наклоняя голову к плечу. Примо поджал губы, но взгляд не отвёл. — Тебя никто не заставлял, не гнал взашей, — на этих словах Джотто скептически хмыкнул. — Не гнал, — с нажимом повторил Тсуна. — Ты своего добился, чего теперь плачешься? — он взмахнул рукой с зажатой в кулаке цепочкой, Джотто проследил за кольцом, ненамеренно разрывая зрительный контакт. — Сделанного не воротишь, сказанного не вернёшь — зря распинаешься. — Знаю, — холодно заметил Примо, недовольный тем, что его снова отчитывают. Тсунаёши едва сдержался, чтобы его не передразнить. Отчего-то ситуация его всё больше веселила. — А ты ничего сказать не хочешь? — куда спокойнее спрашивает Виндиче. Шинджи понимает, что обращаются к нему, но разговаривать с Тсуной нет ни сил, ни желания. Потому он продолжает молчать и смотреть только перед собой. Он не хочет, он не знает, о чём можно спросить и что услышать в ответ. Но всем от него что-то требуется, всем он оказывается должным и обязанным незнамо за что. — Шинджи? Тот дёрнулся, но не повернулся. Он даже смотреть на Тсуну не хотел, единственным его желанием стало, чтобы он ушёл. И Примо с собой захватил заодно. Все эти откровенные разговоры стали ужасно раздражать. Вода льётся за шиворот, или это были мурашки? Впрочем, неважно — у него земля и небо поменялись местами и всё не могут встать на место, а к нему с откровенными темами лезут в душу. Кое-как справившись с собой, он тихо спрашивает: — Ты знал, да? Всё знал и молчал? — говорит хрипло, с присвистом, будто еле-еле удерживает в груди злость. Он не смотрит ни на кого, а Джотто неотрывно наблюдает за дедом, на чьём лице появляется кривая усмешка. Знал ли? Разумеется знал, не мог не знать, а не сказал потому, что хотел уберечь, не хотел раньше времени втравливать в это. Если колесо Сансары запущено, глупо полагать, что можно что-то исправить, не пожертвовав чем-то бóльшим, чем парочка чужих жизней. Тсунаёши это знает, Шинджи — нет. Потому что живёт он в первый раз и именно на нём сошлись все звёзды в парад планет, пророча Великую Участь. Опасную, но Великую. Самое то для окрылённых кровавой романтикой юнцов, бросающихся грудью на амбразуру и головой на плаху. Тсуна вспоминает, как сказал что-то подобное Реборну. Тогда, когда все карты были ещё в рукаве. Впрочем, кто сказал, что старого пса невозможно научить новым трюкам? — Чего молчишь? Сказать нечего? — слова Шинджи становятся резкими и подобно иглам впиваются в кожу. В нём волной поднимается раздражение пополам с отчаянием. Сам он вскидывается, оборачивается, весь такой обиженный и озлобленный. Не бросается из крайности в крайность, потому что ему уже некуда бросаться, остаётся в отчаянии метаться по пустой комнате и лезть на стены в попытке выбраться из ямы — пропасти, — в которую его сталкивали с того самого времени, как в его спокойной и мирной жизни появился Реборн. — «Такой же», — Тсунаёши уже не усмехается — улыбается, с мягкостью и тоской. И взгляд его смягчается. Словно на месте Шинджи он видит кого-то другого. И от этого раздражение в Дечимо разгорается с новой силой. «Такой же, как и Джотто в своё время». — Я верил тебе! Верил, понимаешь? — Шинджи резким жестом разрезает ладонью воздух, впивается пальцами в мокрую траву, переминает ёё с грязью и не замечает этого. Глаза, опухшие и полные боли, слезятся ещё сильнее, чем до этого. Их жжёт солью и попавшей на слизистую ресницей. — Всегда в-верил. Всегда! А ты! Т-ты… — и замолкает, уронив голову на грудь, словно обессилев разом. — Я не святой, знаешь? — умиротворённо отвечает Тсунаёши на все высказанные и невысказанные претензии. — И никогда им не был, — и смотрит со спокойствием и полным принятием; в Шинджи, напротив, пожаром горит непринятие, непонимание и отрицание. Тот трёт глаза чистой рукой, смеётся и плачет одновременно, икает, задыхается и продолжает тихо хихикать себе под нос, срываясь на высокие ноты. Глотает звуки и слёзы, отчаянно мотает головой, будто это может помочь избавиться от ненужных мыслей. Тсунаёши никогда не желал ему зла. Но благими намерениями выстлана известная дорожка. Он знает это, как никто другой. Иногда невмешательство гораздо хуже прямого вредительства. И если в далёком прошлом этим способом Тсуна мог так выбивать дурь, то в настоящем подобное приводило больше к дурным последствиям, которые разгребаются не одно поколение. — Не святой, — передразнивает Шинджи и громко шмыгает носом. Он сжимает в пальцах плащ Примо и мокрую траву, режет об острые листья пальцы и немигающим взглядом впивается в лицо прадеда — не брата. — Тогда почему не вмешался? Почему не вытурил Реборна до того, как в моей жизни появились ребята? — его голос сорвался, Шинджи всхлипнул. — Я видел, он тебя боится, так почему? Почему? Тсунаёши помолчал, взглянул на Шинджи открыто, с печальной улыбкой, от которой тому ещё горше стало. — Небу нужны Хранители, — мягко произнёс Тсунаёши и перехватил цепочку так, чтобы кольцо болталось на совсем уж короткой её части. — Рано или поздно, но вас всех притянуло бы друг к другу. — Это не оправдание! — Не оправдание, — покладисто соглашается Тсунаёши и опускает глаза на вонгольское кольцо в своей руке. Янтарный камень тускло светился и вызывал желание поскорее надеть кольцо на палец, поделиться тем, что расцветало огненными лепестками внутри. Три-ни-Сетте требует себе подпитки любыми средствами, а на кровь Шаманов реагирует, как бык на красную тряпку. В который раз Тсунаёши жалеет, что его мать была этим самым пресловутым Шаманом. — Так почему? — запал Шинджи будто ветром сдувает. Он подставляет затылок дождю, его спина сотрясается от беззвучных рыданий. Вместе с ними из него выплёскивалось всё то, что накопилось за эти пару лет. Всё то, чего он не мог показать ребятам и матери, брату и репетитору. — Почему?.. — По праву наследования — ты первый Наследник Колец Вонголы, — Тсунаёши продолжает разглядывать кольцо. С задумчивостью и полным пониманием того, о чём говорит. Шинджи вскидывает голову так резко, что шейные позвонки хрустят. — Но ты был тогда слишком мал, поэтому первым стал Занзас. Однако ввиду кое-каких обстоятельств он не мог наследовать, потому наследником снова стал ты. Третьим — Бьякуран Джессо, но тот ни в жизнь не возьмёт его в руки, — он улыбается и подкидывает кольцо в воздух. — Четвёртый — Дино Каваллоне. Но у того на шее своя Семья, за Вонголу он не возьмётся. Однако, — Тсунаёши поднимает взгляд на Шинджи, — есть ещё один претендент. Виндиче улыбается мягко, так, как улыбался тогда, когда брат вытворял какую-то глупость и жаловался ему. Он смотрит с пониманием и сожалением. Шинджи шокирован настолько, что слёзы прекращают сочиться из глаз. Только дождь оставляет разводы из мокрых волос на лице. Понимание к Дечимо приходит слишком поздно. Джотто закрывает глаза и исчезает во всполохе рыжего огня, так ничего и не произнеся, молча же принимая выбор деда. «Нет…» — Это я. Кольцо занимает место на среднем пальце правой руки и вспыхивает ослепительно-ярко. В конце-концов, думает Тсунаёши, он тот, кто должен нести ответственность за своих детей.До самого конца.