ID работы: 5637693

Moral insanity

Гет
NC-17
Завершён
58
Размер:
203 страницы, 10 частей
Описание:
Примечания:
Публикация на других ресурсах:
Уточнять у автора/переводчика
Поделиться:
Награды от читателей:
58 Нравится 60 Отзывы 23 В сборник Скачать

1

Настройки текста

            

***

            

        — Всё-таки нам следовало поехать в Равенну.       Люсиль, не отрывая взгляда от клавиш, едва заметно повела головой.       При желании этот жест можно было счесть выражением несогласия; Томас пожелал так его и расценить.        — Конечно, крюк от Милана выходил большой, но когда еще нам доведется побывать в Италии? — тон его был почти ворчлив. — Ты же знаешь, дорогая, как я хотел увидеть гробницу Данте.       Не удержавшись, Люсиль искоса взглянула на брата. Так и есть: он мрачно хмурил брови, делая вид, что читает.       Люсиль не любила это выражение его лица. Вернее, оно ее пугало. Признать свой страх она не смела даже перед собой, а уж Томасу знать о нем было и вовсе необязательно.       И она дернула уголком рта, изображая улыбку.        — В гробнице Данте нет ничего особенного, дорогой. Не сомневаюсь, это такая же могила, как любая другая.       Помимо воли реплика получилась натянутой и слегка пренебрежительной, что не входило в ее намерения. Томас мог разозлиться. Когда такое случалось, он замыкался в себе, и это бывало мучительно: страх Люсиль становился нестерпимым.       Но она знала, что нужно терпеть и продолжать играть Шопена.       Молчание Томаса камнем ложилось ей на плечи. Однако когда он прервал его, сделалось еще хуже:        — Ты полагаешь, это такая же могила, как наш дом, например?        Он окинул взглядом малую гостиную, в которой они находились. Впрочем, ее название не соответствовало действительности: комната, как и практически все остальные помещения Аллердэйл Холла, была совсем не мала. А прямо сейчас казалась безразмерной. Очертания ее тонули в полуночном мраке; лишь несколько свечей, оплывающих в канделябрах на рояле и на столе рядом с креслом, в котором сидел Томас, боролись с царящей здесь тьмой. Огромный — выше человеческого роста — камин дарил так же мало света, как и тепла. Поэтому ноги Томаса были укрыты старым шерстяным пледом; холодными днями он обычно кутался в него, работая в своей мастерской на продуваемом всеми ветрами чердаке, а после нередко спускался с ним вниз, к ужину. В глазах Люсиль этот плед придавал ему домашний и в то же время трогательный, даже жалобный вид. Ее это всегда умиляло, всегда напоминало о долге старшей сестры. Оттого раздражение, поднимающееся со дна ее души, воспринялось ею в какой-то мере изменническим по отношению к Томасу. Но побороть его она не могла; пожалуй, и не хотела.       Томас не должен был так говорить. Не должен был напоминать.       Но, криво усмехаясь, он продолжил:        — Тогда, бесспорно, ехать в Равенну не имело смысла.       Резко оборвав пассаж, Люсиль повернулась лицом к брату.        — Как ты помнишь, у нас были причины покинуть Италию побыстрее. К тому же тебе не терпелось закончить свои новые чертежи. Ты уверял меня, что можешь сделать это только здесь.       Она взмахнула рукой на последнем слове, будто призывая стены в свидетели собственной правоты.       Томас, угрюмо смотревший на нее исподлобья, отвел взгляд.        — Я помню, Люсиль. Но ведь ничего не вышло, и теперь…        — Теперь ты жалеешь, — тихо закончила она за него.       Безостановочные порывы ветра за окнами напоминали волчий вой; дождь бешено стучал по стеклам. Циклон, добравшийся до сердца графства с побережья Ирландского моря, превратил августовские дни в полное подобие поздней осени. Главный холл, крыша над которым давно прохудилась до дыр, стоял залитый водой, стекавшей сквозь старые гниющие доски пола вниз, в подвалы… в могилу той, о ком они без нужды не говорили.       Но нужда неумолимо приближалась.       Недомолвки больше не спасали их; бегство от самих себя подходило к концу. Прошедшим летом они вновь стали делить постель, и ни одной ночи не провели порознь, засыпая под утро, как любовники, недавно познавшие друг друга. После всего, что стояло между ними, они должны были бы ненавидеть друг друга!.. Должны были бы избегать!.. А они ночи напролет стремились соединиться, словно одержимые, в безумной надежде избавиться от навязчивого чувства обреченности; в безумной надежде вернуть прошлое. Подзабытый восхитительный ужас снова переполнял их. За четырнадцать лет интимной связи каждый из них уже успел сжиться с ее преступностью, постепенно утрачивая вкус греха. Годами сокрытые от посторонних глаз в уединении родового поместья, они привыкли вести себя по-супружески; только другие люди своим присутствием еще напоминали им, что они — пара не обычная. Притворство в обществе все чаще давалось им с трудом. Они одевались в него, как в неудобные выходные костюмы, мечтая поскорее переодеться в домашнее платье. Но вместе с тем только притворство способно было возродить в них тот первоначальный ужас, который сопровождал их раньше, когда любой обмен взглядами немедленно вызывал головокружение, словно от нескончаемого упоительного падения в бездну. Теперь они ощущали нечто похожее лишь от чужих взглядов; тогда они вспоминали, подбирались, ощетинивались, объединялись в неразделимое целое. Наедине же их близость становилась всё призрачнее. Ночи проходили, оставляя их растерянными, опустошенными. Длинными сумрачными вечерами, подобными сегодняшнему, из Томаса не получалось вытащить и десятка слов. А если он и говорил о чем-то, то вовсе не о том, что думал, — Люсиль безошибочным чутьем угадывала это. Так продолжалось уже несколько лет.       После смерти Энолы они не разговаривали пять месяцев.       Когда-то она надеялась, что ребенок всё исправит. Бесчисленное множество женщин во все времена стремились удержать таким образом мужчину; и у некоторых получалось. Конечно, «удержать» — слово, которое Люсиль не применяла по отношению к себе с Томасом даже мысленно. Томас не мог ее покинуть; следовательно, и удерживать его, в строгом понимании, не было необходимости. Но привязать окончательно, навечно, воплотить в новой жизни их любовь — противоестественность ее положения не освобождала Люсиль от этих естественных желаний. Долгое время, однако, природа выступала против них, будто сговорившись с простым житейским благоразумием. Люсиль старела, с каждым годом всё больше отчаиваясь. Притом она не верила, что ее карают высшие силы; ей вообще не было дела до религии. Она посещала церковь не чаще, чем того требовали приличия, пропуская проповеди мимо ушей. Ничто в них не затрагивало ее душу и будто бы не имело к ней касательства. Если суровый протестантский бог где-то и существовал, иметь с ним дел она не хотела. После всех страданий она заслуживала, чтобы бог оставил ее в покое в ее родной камберлендской глуши, в ее разрушающемся доме, который она намеревалась спасти любой ценой.       А ребенок… Как часто случается, стоило ей смириться с мыслью, что ничего не выйдет, она забеременела. После Томас смотрел на нее широко распахнутыми взволнованными глазами, на дне которых вместо радости таился испуг, и молча внимал ее новому плану:        — Ты должен скорее посвататься к Эноле. Чего ты ждешь? Она сама не своя рядом с тобой, она сразу согласится. Вы поженитесь в следующем месяце, и мы немедля уедем. Нам нужно успеть вернуться домой до того, как мое положение сможет кто-нибудь заметить… Придется терпеть эту идиотку у нас, пока я не рожу, — последний аспект плана внушал Люсиль наибольшее неудовольствие, — но ничего не поделаешь. Необходимо обставить дело так, чтобы ребенок считался ее. Предположим, она умрет в родах… — Люсиль уже вдохновенно импровизировала, расхаживая по роскошной спальне миланского Grand Hotel, — да, именно так. В родах умирают многие. Это не вызовет вопросов.       Скептическая гримаса, искажавшая прекрасные черты Томаса, свидетельствовала о том, что он не разделяет подобной уверенности, но Люсиль этим не смущалась.        — К тому времени деньги уже будут у нас. Твоя машина наконец заработает, мы наладим производство фирменных кирпичей с гербом Шарпов, мы вернем нашему имени прежнюю славу… Мы всё вернем, Томас, — ее обычно бескровное лицо лихорадочно горело, когда она обернулась к брату. — Наш сын не будет нищим. Не будет несчастным. Как мы.       В глазах Томаса теперь светилась жалость. Но помимо жалости в них впервые появилось нечто, чему Люсиль в тот момент не смогла найти названия.        — Ты подумала, что тебе самой понадобится помощь докторов, если что-то пойдет не так?       И снова в его словах звучал скрытый смысл — так казалось Люсиль. «Тебе уже тридцать шесть, в таком возрасте всё может пойти плохо. И кровосмешение… Ты подумала, кто может родиться от кровосмешения? Люсиль, ты хорошенько подумала?» — вот что слышала она в его словах, произнесенных тихим сдержанным голосом.        — Я подумала, — так же тихо и спокойно ответила она ему. — Никаких докторов. Никто не должен знать. Я справлюсь. Наша мать справилась, и я справлюсь.       Но подлое стареющее тело подвело ее. Его сил хватило для того, чтобы выдержать ужас родовых мук, но сотворить копию возлюбленного, о которой Люсиль мечтала, ему не удалось. Только хилый, чуть живой кусок синюшной плоти, принятый в этот мир Томасом, — по возвращении домой он засел за книги по акушерству, забросив свои чертежи. Строительные работы застопорились, нанятых для них людей пришлось распустить. Каждое утро Томас сам приносил в постель Люсиль завтрак, а после затягивал ее корсет; «туже», — приказывала она ему, кусая губы, — «еще туже». Никто не должен был знать. «Ты повредишь ребенку», — твердил ей он. Они ссорились; кричали друг на друга. «Я не врач, ты понимаешь это?!» — орал он, бешено брызгая слюной; никто бы не поверил, что обворожительный, обладающий безупречными манерами Томас мог быть таким.        — Я только чертов математик! Я не умею принимать роды!        — У тебя всё получится, — отмахивалась она. — Это не так уж и сложно. Раньше жены фермеров рожали прямо в поле.        — Тебе известно, сколько их там умерло?!        — Я не умру, мой мальчик, — она обхватывала руками его голову и притягивала к себе, заставляя смотреть ей в глаза. — Поверь мне. Я никогда тебя не оставлю. Я просто забочусь, чтобы у нас всё было хорошо. А тебе не нужно думать о плохом. Ничего плохого больше не случится, — она целовала его лицо, гладила волосы, как в детстве; и он затихал. — Ты мне веришь?        — Да, — шептал он.       Как в детстве.        — Вот и славно, — шептала она ему в ответ.       Но временами страх побеждал и ее. Тогда она тоже кричала на Томаса — отвратительные, ужасные вещи:        — Ты не чертов математик, ты чертов эгоист! Я всё делаю для тебя! Я всё делаю за, — ее голос злобно падал на этом слове, и Томас тут же съеживался, — тебя. Если я поеду в Лондон… или еще куда-нибудь, как ты хочешь… если о нас там узнают, меня лишь вернут в лечебницу, а тебя, — здесь она делала грозную паузу, чтобы затем продолжить дрожащим шепотом, — тебя повесят. Я рискую двумя жизнями — да, даже жизнью нашего сына! — чтобы этого не случилось. А ты не в состоянии разобраться в паре учебников!.. Хотя ради своей машины ты корпел над ними сутками!..       Щеки Томаса становились восковыми, и в ее душе разливалась тайная свирепая радость.        — Люсиль… — беспомощно проговаривал он ее имя.        — Ты должен сделать то, о чем я прошу, — властно отрезала она, овладевая собой.        — Уж лучше бы меня повесили, — однажды ответил он ей на это, захлопывая за собой дверь.       Она плакала, не останавливаясь, несколько часов, пока он не пришел к ней просить прощения.       Перед сном, освобождаясь от изуверских пут корсета, Люсиль испытывала телесное блаженство — и вместе с ним бессильное, безрассудное отчаяние. Ничем более не скрываемый живот уродливо выпирал из-под ночной сорочки; тонкий батист только подчеркивал тяжело обвисшую грудь и погрузневшие ягодицы; на свои взбухшие, едва гнущиеся ноги она не решалась смотреть. Отражение в старинном венецианском — так, по крайней мере, уверили ее в антикварной лавке — зеркале являло ей немолодую поблекшую женщину с опухшим, покрытым желтыми пятнами лицом.        — Ты меня разлюбишь, — глухо подводила итог она, обращаясь к Томасу.       Тогда уже он целовал ее:        — Никогда. Я никогда тебя не оставлю.       Она старалась ему верить, но чаще отталкивала его.        — Не лги мне!.. Я знаю, ты не желал возвращаться сюда. Желал остаться в Италии с этой своей девкой! Выдумывал любые предлоги, лишь бы задержаться там. Признайся, — она жадно и подозрительно следила за каждым движением его лица, — ведь ты не вернулся бы домой, если бы не наш ребенок?       Томас с усталым вздохом отворачивался.        — Люсиль, прошу тебя!..       Она понимала, что и правда лучше остановиться. Задуть свечи, лечь в постель.       Уснуть и видеть сны…        — Ты не смотришь на меня!.. Я тебе противна?.. — остановиться было невозможно. — Тогда почему ты здесь? Уходи!.. Убирайся к Эноле!.. Только помни: эта тварь еще не сдохла, потому что нужна мне. Но после… уже скоро… первым делом я убью ее. С каким удовольствием я убью ее!..       Томас молча раздевался. Если бы он хоть раз покинул спальню, Люсиль убила бы его жену на следующий же день, забыв обо всех своих планах.       Его жену!.. Она всегда с усилием произносила это слово. Подумать только, какая насмешка! Какая несправедливость! В глазах людей — и бога! — ничтожная итальянка имела на Томаса все права, ничем не заслужив их. А ей, Люсиль Шарп, законом разрешено лишь носить общую с Томасом фамилию. Лишь целовать его в лоб, желая спокойной ночи. Честный, прямой путь к нему был прегражден с самого начала. Ее удел — преступление, и она его не выбирала.       У нее никогда не было выбора.        — Томас!.. Томас!.. — она звала его по имени с такой жгучей тоской, что на глаза ей наворачивались слезы. — Не сердись на меня. Ты же знаешь, мне приходится быть жестокой. Не презирай меня за это. Томас!..       Его лицо, обращенное к ней вполоборота, тоже выражало муку — и надрывало ей сердце.        — Я умру, если ты уйдешь! — протягивала она к нему руки.       Но этим последним оружием уже нельзя было злоупотреблять: его действие становилось непредсказуемым. Оно могло повергнуть Томаса на колени перед ней, а могло и пробудить в его глазах то странное, «итальянское», как она его называла, выражение, с каким он тихо отвечал ей:        — Я знаю.       Тогда на колени, зажмурившись, без сил, падала она.       Томас одним прыжком подскакивал к ней, тянул вверх, подхватывая подмышки, на руках относил в постель. Ложился с нею, обнимал, укачивал, как ребенка. Она горько и беззвучно плакала, думая, что все эти сцены пошлы, бессмысленны и чем их больше, тем хуже. И каждый раз она корила себя, обещала Томасу, что впредь станет сильнее.        — Я справлюсь, я справлюсь, — бормотала она, засыпая в его объятиях, согретая его теплом.       Успокоение, редчайший гость в ее душе, в такие минуты нисходило на нее. Она снова верила: счастье доступно, и Томас будет рядом отныне и во веки веков, аминь. Иначе просто невозможно. Их узы напитаны страданиями, страхом, кровью; они сочатся из каждого, хотят они того или нет, — так же из их земли сочится их красная глина. Никто чужой не сможет понять. Не сможет не испугаться.        — Зачем тебе другие женщины, дорогой? — раньше с нарочитой легкостью спрашивала она, не ожидая от Томаса ответа; он понимал и молчал, опустив глаза, чуть лукаво улыбаясь. — Ты с ними быстро соскучишься. Новизна недолговечна, а добродетелью можно объесться, как мороженым, если ее слишком много. С добродетельной женщиной тебе непрестанно придется притворяться… И у тебя это чудесно получается, — тут улыбалась уже Люсиль; Томас же становился серьезным, — но одно дело изобразить Чайльд Гарольда перед глупыми перестарками вроде твоих вдов, — Люсиль почти сладострастно растягивала это слово, — и совсем другое — всю жизнь лезть из кожи вон, стремясь стать достойным их ангельской невинности.       Ее насмешки падали на благодатную ниву: в глубине души Томас до сих пор воображал, что у него есть совесть. Он всегда был склонен к фантазиям, часто беспредметным; следствием этого являлась его любовь к поэзии и слабость к романтическим позам. Люсиль долгое время поощряла и то, и другое; в конце концов ей тоже нравилось воображать его литературным героем — кем-нибудь в духе поэм лорда Байрона или романов сестер Бронте. Он обладал всеми необходимыми для этого качествами, даже ужасной тайной, и отказаться от нее, навеки похоронив ее в прошлом, во многом значило потерять самого себя — такого, каким он, несмотря ни на что, хотел быть. Ведь особенные обстоятельства делали и его особенным.        — Уверен ли ты, дорогой, что хочешь жить, как все? — он не был уверен, Люсиль видела это по его глазам, и уже без опаски развивала свою мысль. — Например, как твой приятель Осборн с кузиной Кэрри. Уютный дом, зеленые лужайки…        — У нас всё это будет здесь, — прерывал ее Томас.       Почему-то его слова, выражая сокровенную суть ее чаяний, одновременно необъяснимым образом опровергали их, словно, высказанные его устами, теряли свою силу, превращаясь в очередной пустой вымысел. Люсиль хотелось подойти к брату и встряхнуть его за плечи, но она только кривила губы, отводя то него взгляд.       Перед тем как вновь отправиться в Лондон — зимой восемьдесят седьмого года Томас горел идеей возобновить разработки отцовских шахт; тогда он еще верил, что найдутся те, кто вложит в это деньги, — она, не вытерпев, бросила ему:        — Нашему сыну, когда он родится, нельзя будет рассказать, что я его мать. Нет, Томас, мы никогда не станем, как Осборны.       Она думала, что по обыкновению он промолчит, но после недолгой паузы услышала его полный смиряемого волнения голос:        — Пусть так… всё лучше того, что было с нами.       Люсиль пораженно замерла. В те времена они избегали разговоров о прошлом, даже намеков на него. Почившие в бозе Шарпы бесстрастно взирали со своих портретов на последних (пока что!) из них, и так же бесстрастно Люсиль и Томас проходили мимо, занятые собою. Поместью предстояло возродиться ради живых, а не ради мертвых. Ни у одного из нынешних его обитателей не находилось желания воскрешать призраков, и грозная мать обоих, осеняя символическим присутствием большую гостиную, значила для своих детей не больше любой другой потемневшей от вечной сырости картины. Она была лишь предметом интерьера. Она была ничем. Люсиль полагала, что это лучший способ мести, гораздо приятнее убийства; что полагал на сей счет Томас, она не знала, но надеялась, что его образ мыслей схож с ее собственным.       И вот он впервые подтвердил ее догадки.       Он тоже не простил. Часто она терзалась: вдруг он смог простить? Он был столь мал в то время, когда их мать существовала здесь не просто образом на стене; он столь многого не понимал, относясь к творившемуся почти как к должному; да и откуда ему, обитавшему в глуши, сосланному на чердак мальчишке, было знать, что в других семьях может царить любовь — не только страх, что родители не для всех высшие существа, давшие жизнь и способные забрать ее в любой момент… И потом он долго — целых девять лет — жил вдали, в чужом мире… Он мог забыть. Дети легко забывают, особенно то, чего не хотят помнить.       Но он помнил. С невероятным облегчением Люсиль выдохнула задержавшийся в легких воздух.       А Томас, еще более бледный, чем обычно, проговорил, пристально глядя ей в глаза:        — Если бы ты не убила ее, — он как-то судорожно дернул подбородком в сторону портрета, — я сам сделал бы это… рано или поздно.       Промолчи он, как сложилась бы их жизнь дальше?..
Права на все произведения, опубликованные на сайте, принадлежат авторам произведений. Администрация не несет ответственности за содержание работ.