ID работы: 5653563

Кинкардин

Слэш
NC-17
Завершён
128
автор
liebemagneto бета
Размер:
53 страницы, 3 части
Описание:
Посвящение:
Публикация на других ресурсах:
Уточнять у автора/переводчика
Поделиться:
Награды от читателей:
128 Нравится 44 Отзывы 24 В сборник Скачать

Часть 1

Настройки текста
Примечания:
Порой Эрику казалось, что его жизнь была предопределена с первым вздохом промозглого абердинширского воздуха. Мать рассказывала, что Эрик был беспокойным, постоянно плачущим младенцем: стоило открыть окно, как он с грустным, пробирающим до костей воем прятал лицо на материнской груди — словно воздух был ему не спасением, а проклятием. Эрик ненавидел шум реки, рокот машинных моторов и лязганье разводного моста; безликие серые здания электростанции заставляли его вздрагивать от непонятного ему самому страха. Каждый день отец спускался в шахту, а мать, придя после работы, брала Эрика с собой на побережье. Облаченный в непромокаемый плащ и резиновые сапоги, Эрик кидал камешки в воду, бегал по берегу, пугая чаек, и наблюдал в бинокль за катерами. Хотя он никогда не любил это время, пропитанное тревогой за отца и отчаянием безденежья, оно, пожалуй, было затишьем перед бурей, островком, на котором стоял Эрик, прежде чем его захлестнуло с головой. В 85-ом отца не стало. Во время забастовок его смяло толпой и он упал вниз, под башмаки своих же союзников. Восемнадцатилетний Эрик сидел дома с матерью, мокрый от нервов и бесцельных перемещений — с первого этажа на второй, со второго на первый. Не раз порывался выйти и поехать к отцу, но мать отговаривала его, заклиная всем, чем можно: церковью, уважением к родителям, его же собственным словом. Глядя на ее бледное лицо и дрожащую нижнюю губу, Эрик соглашался. Он так и не простил себя, почувствовав всю тяжесть вины за смерть близкого человека, когда вечером им позвонили из Абердинского королевского госпиталя. Без отца все пошло наперекосяк. Больше не было семейной страховки, и мать, заболев, оставалась дома, звонила на работу и просила найти себе замену, пока она лечит эту вредную, никак не проходящую простуду. «Такая погода сейчас, да? Только болеть». «Верно, а у реки совсем выдувает». «Ну вы не волнуйтесь, дорогая, мы кого-нибудь подыщем». Эрик учился на курсах и проходил практику в шахте Лонганнет. На отцовской машине он пересекал мост Кинкардин — рано утром, пока не рассвело, и вечером, когда уже темнело. Вдалеке оставались огни Файфа; отраженные в реке, они мерцали с обеих сторон, как мириады светлячков — Эрик, следя за ними краешком глаза, выкуривал сигарету за сигаретой и стряхивал пепел прямо на дорогу. Мать без конца кашляла, и однажды по дороге на курсы Эрик отвез ее в муниципальную больницу. Ему было до тошноты противно оставлять ее в этом тусклом, вонючем помещении, куда свозили неимущих со всего Кинкардина, но, как бы Эрику ни хотелось этого признавать, у него не было ни денег, ни работы, ни готовой помочь родни. Прошла неделя ожидания. Эрик, как обычно, вернулся поздно. В доме не горел свет. Сжимая подмышкой мешок с хлебом и молоком, Эрик прокрался через прихожую. Мать сидела в темноте кухне, иссиня-бледная на черном фоне окна. Ее лицо было таким невыразительным, что Эрик в первую минуту не узнал ее и вздрогнул. Смотря в сторону, она рассказала, что снова была в больнице, что все хорошо — она уже позвонила на работу, что Эрику не нужно волноваться, что это всегда было в их семье, и ей стоило быть готовой, и... Эрик почувствовал тесноту в горле и сглотнул. В его голове все еще проносился поток цветных огней, которые он видел с высоты моста, а перед ним сидела она — до прозрачности тонкая женщина, вся словно состоящая из синих, черных и бледно-серых тонов. Она смотрела на него виновато и с жалостью, словно хотела попросить у него прощения. — Ты же понимаешь, — ответила она на его немой вопрос, — что у нас сейчас нет денег. Если бы твой отец был жив... Эрик, боясь выронить бутылку с молоком, поставил ее на стол. Мать слегка отодвинулась в сторону, прижала ладони к себе. В них был ее носовой платок. — А как же еврейская община? — Ты же знаешь, что они не финансируют клиники и хосписы. Если бы нам было куда пойти, разве бы мы волновались? Эрик осторожно сел рядом с ней. Ему было мерзко оттого, что он уже относится к ней по-другому — будто больница, кабинеты, полные оборудования и врачей, поставили на его матери клеймо. Оно будет на ней до самого конца, и Эрик никогда не сможет видеть в ней человека, которого видел раньше. — Ты уверена, — тихо спросил он, — что это... то самое? — Мне очень жаль. Прости меня, Эрик. — Ты не должна извиняться. Эрик взял ее руку в свою, заставляя разжать пальцы, вытащил из них носовой платок. Впервые подумал о том, какими маленькими стали ее руки с тех пор, как она укачивала в них Эрика-ребенка. — Мы должны что-нибудь придумать. Я сделаю перерыв в учебе, найду работу... что угодно. Я легко смогу найти работу. Мы справимся вместе — есть химиотерапия, лекарства, в конце концов! Мать остановила его нервным жестом. — В этом нет смысла, Эрик. Все кончено. И только в тот момент Эрик увидел в ее глазах, что все давно решено. В них, черных, как стоячая вода, не было ни намека на свет — она смотрела не на сына, а внутрь себя. Тонула в беспорядочных мыслях, которые успела передумать за несколько часов в ожидании разговора. — Сколько? — Два месяца. — Это не может быть ошибкой? — Нет. Они нашли метастазы у меня в желудке. А я-то думала, — она рассмеялась ломким, каркающим смехом, — что это обострение гастрита. Думала, съела что-нибудь не то. Эрик, едва управляя холодными, трясущимися руками, достал из шкафчика стакан и налил матери молока. Она наблюдала за этим со странным любопытством, приняла стакан и маленькими, мелкими глотками выпила его до самого дна, пока Эрик, смотря в темную пустоту окна, вытирал ладони о джинсы. Мать была похожа на тощую длинношеюю птицу — аиста или журавля — и острый нос только усиливал сходство. Эрик так разозлился на себя, что у него даже разболелась голова: как он мог не замечать всего этого? Ее аккуратные движения, и кашель, и худобу. То, как она звала его из постели, прося подняться к ней в комнату, чтобы она могла поцеловать его перед уходом. Как она все больше времени проводила одна и слишком много, слишком громко смеялась. Пыталась рассеять его внимание, заставить не волноваться. Эрик связывал ее поведение со смертью отца — хотя в последние годы между Эди и Якобом была холодность шириной в айсберг, Эрик не мог себе представить, как она, должно быть, скучала по нему. Он отвел ее в постель, а сам полночи бродил по комнате, бесшумно ступая и перебирая предметы — важных свидетелей его взросления. Коллекция машинок, пополняющаяся, когда Эди находила подработки, коллекция камней, пополняющаяся бесплатно. Письма, открытки, списки продуктов на салфетках — хлам, который ему так и не вздумалось выбросить, — фотографии Эрика-мальчика: с отцом, с матерью, со школьными друзьями, на фоне школы, синагоги, реки. Отец в рабочей каске и с фонарем гордо приобнимает Эрика за плечо — мой мальчик; трехлетний Эрик на празднике профсоюзов в крошечном костюме горняка. Групповая фотография, переданная бывшими одноклассниками Якоба в день похорон, — что она делает в этой комнате? — «Хороший друг и верный товарищ, покойся с миром». Дни потекли своим чередом. Были рецепты, таблетки, крики матери по ночам. Эрик поражался, как быстро их семья катилась вниз, кубарем по наклонной, и полет было уже не остановить, а ему только и оставалось, что злиться, кричать и разбивать руки в кровь об шкаф — тайком, чтобы чего доброго не услышала мать. Эрик орал в трубку на Анну Лойман — приятельницу матери из общины, и кончил тем, что назвал ее старой проклятой стервой, потому что она не смогла пообещать ему ничего, кроме молитв. С ибупрофена — Эрик перетряхнул аптечку, выискивая все до последней таблетки, — Эди перешла на кодеин и трамадол. Она жаловалась на боли в желудке и спине, почти перестала вставать и плакала от страха, а Эрик не мог ее утешить, потому что сперва ему нужно было утешить себя, а этого он тоже не мог. Он брал отгулы и переносил занятия, частенько обивал порог общины, молчал, угрожал и умолял, пока им наконец не послали сиделку. Она ухаживала за матерью утром, пока Эрик отсиживался на пластиковых стульях учебного корпуса или отскребал уголь с лица под струями казенного душа. Вечером Эрик на цыпочках входил в затхлый дом, как в склеп, боясь, что не застанет ее живой. Не раздавалось ни звука — только иногда тарахтел холодильник и с треском нагревались батареи. Мать лежала в своей комнате наверху — в большой двуспальной кровати, — закутанная в простынь, как труп. Чаще всего она спала, но однажды в среду, когда Эрик вернулся раньше обычного, встретила его, сидя в постели. — Тебе лучше? — спросил он. Эди улыбнулась. — Плечи очень болят. И поясница. Присядь рядом со мной, пожалуйста. Он сел, стараясь не касаться ее — боялся сделать ей больно. Простыни вокруг нее были испачканы мокротой и кровью. Она на удивление цепко схватила его ладонь. — Эрик, сынок, теперь, когда я ухожу, пообещай мне кое-что. — Я сделаю все, что ты скажешь. Он придвинулся ближе к матери, чтобы не пропустить ни слова: ее голос был тихим и четким. — Ты остаешься совсем один. И хотя я, конечно, буду наблюдать за тобой сверху, — она попыталась рассмеяться, — я не смогу вбить в твою голову ничего, даже если понадобится. Надеюсь, я выполнила хорошую работу, воспитывая тебя, правда же? Эрик изогнул губы в улыбке — у него уже стоял комок в горле. — Пожалуйста, следи за собой. Ты обещаешь? Я хочу, чтобы ты был в порядке. Он хотел ответить, но Эди оборвала его, покачав головой. — Стой. Я помню тебя совсем маленьким, — по ее лицу скользнуло радостное выражение, — вот такусеньким. Ты был таким чудесным ребенком, только все время плакал. Помнишь, как мы гуляли по берегу? Однажды тебя клюнула чайка и ты спрятался от нее у меня на руках. По щекам Эрика, не останавливаясь, текли слезы. Они стекали на его рубашку, оставляя пятна, и затуманивали взгляд. Эрик вытер лицо рукавом. — Я помню, я помню. На самом деле он ничего не помнил. — Ты будешь хорошим мальчиком? — прошептала она. Эрик еще долго держал ее заледеневшую руку. Он так и не успел произнести обещание. А спустя неделю Эрик встретил Чарльза. *** Чарльз, очевидно, был сыном богатых родителей. Отвратительно жизнерадостным, разбирающимся в марках модной одежды и меняющим гардероб каждый сезон; он был из тех, кто платит за самолет до материка только затем, чтобы провести выходные в Париже и еще два дня в Швейцарии у самых гор, беззаботно болтает о хороших греческих ресторанах в Лондоне и рассуждает о преимуществах образования в Англии перед университетами Лиги Плюща. С Эриком они встретились у кафе — столкнулись в самых дверях, — и горячий кофе из стаканчика залил сумку из натуральной кожи и рукав плаща нежно-оливкового цвета. «Блядь, — было первое, что подумал Эрик. — Эти шмотки, наверное, дорогие». От любых мыслей о ценах (и, как следствие, отсутствии у него денег) ему становилось не по себе и холодело в ногах. — Все в порядке, не надо извиняться, — сказал Чарльз, и вторым, о чем подумал Эрик, было: «От этого акцента упадет в обморок сама королева». — Все хорошо, — сказал Чарльз, и от его улыбки у Эрика во рту стало кисло. — Это моя вина, мне следовало быть немного внимательнее. Давайте выпьем здесь кофе и поговорим. Я приглашаю. Это решило все, ведь у Эрика не было денег. Он перебивался чаем и тостовым хлебом, холодными спагетти, намертво прилипшими к кастрюле, устрашающе сухими мюсли. Мать с ума сошла бы, увидев такую диету, но ее больше не было, и Эрик мог позволить себе все, что угодно. Ни на что другое денег не оставалось. Его счет опустел после хлопот с похоронами, в животе урчало и сосало, а кофе, купленный на последние 2.50, остывал на одежде богатенького заезжего мальчишки. — Меня пригласил в Кинкардин один приятель, — Чарльз заказал себе кусок торта и теперь взмахнул ложкой в креме, — и я заглянул отдохнуть. Эрик наблюдал за ним из-за кофейной чашки, как волчонок смотрит из-за деревьев на человеческую деревню с чуждым ему гамом и играющими детьми. Ботинки Эрика были в кладбищенской земле, руки — в следах угля и синтетическом аромате свечей из общины. Утром Эрик заезжал туда, будто чтобы выслушать соболезнования, но на самом деле — чтобы забрать конфеты с печеньем из вазочки на столе. В этот день он почти ничего не ел, кроме тех твердых, застывших, как лава Помпей, печенюшек, и крепкий кофе ударил в пустой желудок, отозвавшись гулкостью в черепе и пульсацией в висках. — Хочешь что-нибудь еще? — спросил Чарльз и тут же пустился болтать дальше. — Хорошая сегодня погода. Говорят, в Нью-Йорке дожди, представляешь? В одном книжном даже подмыло фундамент и затопило склад. Приятно познакомиться, кстати. И да, возьми те брошюры на подоконнике, это же меню, я не ошибся? Мне нравится этот город. Эрик изучал названия сэндвичей, бургеров и видов картошки, не различая слов, сканировал числа в надежде выбрать самое калорийное, но не понимал, что больше — 1200 или 2100. Он собирался поесть за счет нового знакомого, и когда ему принесли заказ — жирное, цветастое, набитое ингредиентами нечто — впился в него зубами, вместо мяса чувствуя вату и картон. Чарльз радовал взгляд после череды грустных лиц и бархатных гробовых крышек. Лощеный, умиротворенный, сытый мальчик, выбравшийся отдохнуть от стресса большого города у реки. Чистый, пахнет, конечно, не как мужики после дня в шахте, не потом, пивом и дешевыми куриными ножками. Эрик ел и старался не показывать виду, что перед глазами у него все еще стоит мертвое лицо матери — белое, бескровное, с тонкими, почти неразличимыми по цвету губами. Забросив вещи домой, Эрик вышел на причал прогуляться. Чарльз оставил ему номер телефона, и по улыбкам, которые он дарил Эрику в неограниченных количествах, можно было не сомневаться, что он от этого звонка ждет. Позвонить действительно стоило — может, Эрику перепадет обед с теплым супом и полноценным вторым — неплохая альтернатива сухому корму. От мыслей о сексе было тоскливо — будто Эрик собирался трахаться на свежей могиле матери, в расстоянии всего шести футов от ее тела — поэтому оставалось думать только о еде. На берегу складывала пледы семья — собиралась домой после пикника и прогулок. Дети в желтых резиновых сапогах шлепали по воде, мальчик кряканьем подзывал утку и кидал ей кусочки хлеба. Было туманно, свет маяка, мягкий, нечеткий, разрезал пар над водой как нож масло. Эрик запахнул куртку — ветер принес с собой тоску и непередаваемое чувство одиночества, несбывшиеся мечты, о которых он даже не подозревал. Трубы завода вырисовывались черным на красно-бордовом, надсадно кричали чайки. Эрик припомнил рассказ матери и решил, что ненавидит чаек. Внизу, у ряда деревянных, окрашенных в синий лодок, лаял соседский пес Морган. Огромная добродушная скотина, словно вывалявшаяся в шоколаде и начищенная до блеска, молодая и сильная, как лошадь. Ее хозяин, долговязый очкарик по имени Хэнк, едва удерживал ее на поводке. Эрик помнил собаку щенком — помнил, как она подбежала к матери, вывалив язык, и Эди погладила ее по загривку. — Якоб! — обернулась она к дому. — Может, нам завести собаку? Отец засмеялся. Они с матерью не были близки, но он подошел и поцеловал ее в щеку, и Эди даже не поморщилась. Сейчас их обоих нет. Вместо них — пустая спальня, закрытые со времен болезни матери шторы, двухэтажный, слишком большой для одного Эрика дом. Эрик позвонил Чарльзу, как только вернулся. Он не хотел, но его затошнило от вечера наедине с собой и бормочущим телевизором, сменяющихся в нем картинок и программ. Погромы, пожары, падения самолетов, а одновременно с ними — закадровый смех и идиотские шутки, ставшие несмешными еще во времена королевы Анны. — Привет, — почти сразу откликнулся Чарльз. От его голоса веяло невыносимой теплотой. — Привет. — Я уже успел соскучиться. — Смешно. Мы почти не знакомы. — Это повод познакомиться получше. — Что делаешь? — Лежу в ванне. Слушаю «Пинк Флойд». Совсем один. Эрик хмыкнул. Было даже жалко, что настолько прозрачный намек останется без ответа. — Когда ты возвращаешься в Эдинбург? — Послезавтра, — до Эрика донеслось бульканье и звуки, напомнившие ему об участии в детском гребном турнире. — Черт, я уронил в воду попкорн. — М-м. — Теперь его нельзя съесть, он весь размок. — Интересно. — Чем занимаешься? Судя по мышечной массе, которую я наблюдал сегодня, ты спортсмен. Отжимаешься, становишься в позу свечи, тянешь пяточку? Эрику показалось, что он попал в один из ситкомов, которые крутили по телевизору. — Ничего я не тяну. Я прохожу практику в шахте. — С ума сойти, — с непередаваемым выражением сказал Чарльз. — Вау. Рабочая романтика, все такое. Эрик немного истерично рассмеялся, прикрывая глаза рукой. Но все лучше, чем сидеть одному. — Не хочешь приехать? Приезжай, Эрик. Я дам тебе адрес. В трубке что-то похлопало — странное, скользкое. Эрик надеялся, что, во имя всего святого, Чарльз не начал дрочить. — Хорошо, я приеду. И тебе придется обломаться, сукин ты сын, добавил он про себя. — Прекрасно, и мы с тобой выпьем за знакомство. *** У Чарльза в баре была скромная коллекция алкоголя, но ее хватило на то, чтобы Эрик напился в хлам, полночи блевал и еще сутки отходил, плакал и бессвязно рассказывал о матери, пока Чарльз гладил его по спине. Небо светлело. Эрик скорчился в очередном приступе рвоты — содержимое желудка фонтаном ударило вверх. — Я надеюсь... я не заблевал твою кровать? — Все в порядке, все хорошо, — Чарльз придержал его за поясницу и подал стакан воды. — Вот, выпей. Эрик пил, давился и снова блевал, хватаясь за Чарльза, как за единственный реальный объект среди безумных винно-водочных видений. Чарльз склонил его над раковиной, легко касаясь между лопатками, и вымыл ему лицо, а вечером загрузил на заднее сиденье машины и отвез домой. Если бы не размеренные, выбивающие дыру в виске удары шахтерской кирки, Эрик сошел бы с ума от стыда. Чарльз уехал, но позже звонил из Эдинбурга, рассказывал об учебе в королевской академии, о матери и поездках на морские курорты, названия которых Эрик не мог запомнить, о Монмартре и австрийских народных оркестрах — барабаны, красные бриджи и — Эрик, мы обязательно должны туда съездить. Очаровательное место, Эрик, вся эта старина — тебе ужасно понравится — белые верхушки церквей, кладбища на зеленых холмах. Коты, добропорядочные, как фламандки в чепчиках, вылизываются между могил... Эрик сказал тогда Чарльзу, что от такой голубизны свернулись бы уши даже у самого пидорского пидора в гейской коммуне где-нибудь в Амстердаме, а Чарльз только смеялся и смеялся и смеялся. Эрика понемногу отпускало. Он проходил мимо родительской спальни и больше не хотел выйти из окна; крюк, проворачивающийся в его кишках, постепенно исчезал. — Эрик, — однажды сказал Чарльз в трубке. Эрик представил его: сидит в синем — как море, как небо, как рыба в толще воды — кардигане, скрестил по-турецки ноги, на носках дурацкий узор из суши или котят — в этом весь Чарльз. Сидит, прислушивается к дыханию Эрика в динамике, ерошит волосы и улыбается, как оживший Будда. — Здравствуй, Чарльз. — Когда ты можешь приехать? — Что? — Я хочу, чтобы мы увиделись, Эрик, — и Чарльз снова рассмеялся этим сочным, искренним, похожим на блеяние басовитого ягненка смехом. — А ты нет? Эрик от неожиданности закашлялся. — Я понимаю, что твой богемный образ жизни позволяет тебе делать что угодно и когда угодно, но не всем так везет. — Брось, Эрик. Будем гулять и гулять, пока не устанут ноги, и пить кофе, и я свожу тебя в ресторан, а потом сделаю массаж ступней, и отведу в голубятню — оттуда прекрасный вид, надеюсь, ты не против голубиного помета, а потом мы можем лежать на лавочке и смотреть на звезды, и плевать в лебедей в реке Лит... — Веселые у вас, богачей, развлечения. — Нет, ты не понял, это чисто мои, персональные, развлечения. Но я хочу поделиться ими с тобой, — Чарльз громко пожевал, словно разжевывал застывший кубик жевательной резинки, — ну, ты как? — Я приеду к тебе. В сердце у Эрика закололо, затянуло. Почти так же сильно, как в ночь после отцовской смерти, но эта была приятная боль — вакуум в животе, громкое буханье в груди, прохладный пот — как в детстве в ожидании похода в парк развлечений. Боль должна была закончиться, рассосаться окончательно в теплоте объятий Чарльза, и Эрик зажмурился — он хотел попасть туда скорей. — Прекрасно, я позвоню тебе завтра и все расскажу. — Хорошо. — Тогда до завтра? — До завтра. Из трубки уже тянулись одинаковые, безликие гудки, а Эрик все держал ее в пальцах — грел ее и грелся об нее, представлял, что Чарльз еще не отключился, и говорил глупости, которых бы никогда не сказал, будь он не один. Этой ночью Эрику не снилось кошмаров. На следующий день Чарльз не позвонил. *** Эрик шел сквозь дневную рутину как через сон, не думая ни о чем. Здравствуйте, покажите пропуск, приложите вашу лампу сюда, вам налево, спасибо, держитесь крепче, а отсюда еще миля до штольни... Холодно, черт его дери. Родительские могилы мало чем отличались от других, ровным рядом приткнувшихся на пологом склоне городского кладбища — уже не приковывали взгляда, затянулись зеленью, как рана свежей кожей. Но под слоями земли, травы, могильных камней тела — его отец и мать — разлагались все больше и больше. Они были такими же чужими, как если бы Эрик приходил почтить родительскую память к помойке на заднем дворе фастфуда и становился на колени в россыпь картофельных крошек. Люди относились к Эрику по-доброму. Как бы он этого ни отрицал, участие помогло ему продолжить пробиваться вперед в алгоритме бессмысленных действий. Учеба-работа-сон-прогулки-учеба-работа-сон... Логан, внешне грубый и толстокожий, как носорог, вытаскивал Эрика из передряг с тех пор, как они вместе перешли в среднюю школу. Они знали друг друга с детского сада, бегали наперегонки на площадке, менялись куртками — потому что это весело — и устраивали бои на лопатках. У отца Логана была химчистка, и теперь Логан проводил там свободное от колледжа время, выпивая пиво в подсобке и обслуживая редких клиентов. Именно Логан держал его за плечи и брызгал водой в лицо, когда у Эрика случился нервный припадок после смерти отца. Эрик задыхался, старался больнее сжать кулаки и вырваться прочь — на черную улицу, на трассу или к реке, а Логан, встряхнув его со всей силы, сказал: «Перестань, чтоб тебя, парень. Успокойся и дыши носом». Эрик пришел туда, когда стало совсем невмоготу, — в полутемный коридор, полный химических миазмов чистящих средств, пробрался через две крошечные комнатушки, забитые шубами, плащами, яркими рабочими комбинезонами, — и нашел Логана у холодильника. Отбивая пальцами напряженную дробь, Эрик рассказал о Чарльзе. Обрисовал их знакомство несколькими метафорами, слишком емкими, чтобы сделать Чарльзу честь, не забыл про телефонные разговоры — вязкие, сладко-тягучие, полные оставшихся за кадром фантазий. Говоря, Эрик старательно делал скучающее лицо, чтобы Логан не дай бог чего не подумал. — Вот ведь говнюк, — с чувством сказал Логан. — Как ты думаешь, он вернется? — Лучше бы ему не возвращаться, — Логан закатал рукава, но тут же махнул рукой и открыл холодильник. — Пиво или молоко? — Я за рулем. — Тогда молоко. — Ты правда готов начистить ему рожу? Эрик глотнул прямо из горлышка — холодное, кисловатое молоко. Бутылка пахла залежалым мясом. — Я бы начистил, но ты мне вряд ли позволишь. — Не позволю, это уж точно. Логан похлопал Эрика по плечу. — Не грусти, этот мальчишка сам упустил свое счастье. Ты найдешь себе кого-нибудь еще, ты же красивый парень. Эрик даже немного покраснел — он думал, с ним не случалось этого уже лет сто. Отчего-то он был уверен, что Логан не поймет истинную причину его грусти. Но тот знал его слишком хорошо. Логан смотрел на него — внимательные темные глаза, нечесаные волосы, щетина на подбородке. — Встряхнись, Эрик, — сказал он. — Приезжай ко мне на выходных — выпьем, сходим в кино. Твои родители были классными ребятами, окей? Но нужно жить дальше, работать там, веселиться. — Ты ничего не понимаешь. — Может быть, — легко согласился Логан. — Но я, по крайней мере, понимаю одну вещь — все мы когда-нибудь сдохнем, и если ждать этого в слезах и соплях на диване, ни в чем вообще не будет смысла. Твои старики смотрят на тебя оттуда — спорим, они махают тебе флажками типа футбольных — и кричат: беги, Эрик, беги! — а ты тут раскисаешь. — Ты считаешь, что они хотят, чтобы я бежал в объятия к какому-то оксбриджскому гомику? — Ты же сам сказал, что он учится в Эдинбурге. Логан вытащил из холодильника коробку китайской лапши, обнюхал ее и поставил греться в микроволновку. — Это ничего не меняет. — Ну перестань. Ты звонил ему? Эрик покачал головой. — Ну так и чего ты сидишь? Может, мне вместо тебя позвонить? — Не надо никому звонить. — Это вот сейчас совсем глупо, — Логан съел несколько макаронин прямо из коробки, — ты тут сидишь себе, переживаешь, а твой парнишка там может под машину попал, или с мотоцикла свалился, или ему разбили лицо, или телефон за неуплату отключили... — Заткнись, Логан, мне и так херово. — Вот что я тебе скажу, парень. Тебе нужно как следует напиться — лучше в эту субботу, лучше со мной. Логан протянул Эрику видавшую виды трехзубую вилку и подтолкнул лапшу на середину стола. По его мнению, все беды становились меньше на сытый желудок. «Может быть, — подумал Эрик, — Логан не так уж и не прав». *** Небо над рекой серело — скоро оно станет набрякше-фиолетовым, а потом черным, усыпанным звездами, как черничный пирог — сахарной пудрой. Такие пироги делала Эди — иногда, по праздникам, — и их горячая пряная сладость выбивала из головы все плохие мысли. Эрик ел, жмурился от удовольствия, сидя на высоком детском стуле и болтая ногами. Эрик оставил Логана в химчистке и снова был один. Из-за трухлявой лодки на причале выбежал пес, ткнулся Эрику под ноги и гавкнул ему в лицо — с особой приятельской интонацией, будто увидел старого друга. — Отойди, — сказал Эрик, но тут же узнал его. — Морган, где твои хозяева? Молодая пара помахала ему от воды — они были очень увлечены любовным воркованием, но оба поулыбались Эрику, не подумав, впрочем, отозвать собаку обратно. Эрик присел на колени и погладил пса по голове. Когда-то Эди делала то же самое — об этом было тяжело вспоминать. На момент Эрик захотел вернуться обратно — в тот тихий, светлый вечер, сказать и отцу, и матери, что их ждет всего спустя пару лет, сказать: давайте уедем отсюда подальше — за тысячи миль. И пусть бы они считали его сумасшедшим — Эрик обнял бы их обоих и плакал. — Простите ли вы меня когда-нибудь? — спросил он. Соленые слезы текли по его щекам. Морган, скуля, прыгал на всех четырех лапах и вылизывал ему лицо. Трубы, и мост, и все утонченное, ювелирное переплетение городских линий — постройки, краны, электропередачи — исчезло в темноте. Будто один более яркий слайд заменили другим — угольно-черным. Будто вытащили цветную бумагу из еще не склеенного коллажа. — Меня зовут Рейвен, — сказала девушка у причала. — Я подруга Хэнка. Она подошла ближе — в темноте Эрик ее почти не мог разглядеть. Но и она не могла видеть его опухших глаз. — Мы теперь живем вместе, — Хэнк обнял ее сзади. — Морган, ко мне! — Хэнк рассказал мне про... все. Мы будем рады, если ты зайдешь к нам на чай. — Да, Эрик, заходи, мы тебе всегда рады. Хэнк говорил искренне, но по его лицу было видно, что он куда больше заинтересован своей спутницей, уютным вечером с вином у камина и играми с собакой, чем проблемами Эрика. Они ушли — Морган звонко лаял в пустоте прибрежных улиц. Эрик постоял немного, слушая шорох воды, и тоже ушел домой. И, наконец, позвонил Чарльзу. *** Чарльз не попал под машину, не свалился с мотоцикла и не разбил лицо. Нет, ему даже не отключили телефон. Мать Чарльза — в последний год сонная, опухшая, словно рыба, болтающаяся в полудреме под водой, начала оживать. В ресторане, куда отвел ее Чарльз при встрече в Лондоне, она с мечтательной улыбкой отхлебнула вина и сказала, что ей позвонила ее сестра Бет. — Они, кажется, готовы меня простить. — Простить за что? — спросил Чарльз. — Не притворяйся, ты же все знаешь. — Я не хочу ни о чем знать, когда дело касается твоих сестер. — Не говори так, Чарльз, — его мать уже была немного пьяна, — это нехорошо. — Нехорошо делать то, что сделали они. — Ох, помолчи, мой дорогой. Шерон отмахнулась от него и заказала еще вина. Чарльз нахмурился — ему было неспокойно оттого, что тетки объявились спустя несколько лет после их ссоры с Шерон и клятвенного заверения, что больше они ей слова не скажут, и пусть она только посмеет вернуться домой. Они тогда долго ругались по телефону, перекидываясь оскорблениями через Атлантический океан. Напоследок Шерон закричала в трубку: Да провалитесь вы все! — больше они ничего не слышали от тетки Бет. Чарльз, как бы ни хотел сопереживать матери, не мог скрыть радости. Он ненавидел поездки в заштатный Луизианский городок — Хейвен, где, среди жары и мух, собрались самые свихнувшиеся сектанты и церковники со всей Америки. Его выдирали из прохлады, размеренного спокойствия Кембриджа, из круга приятелей и туторов в оксфордских рубашках, сажали в самолет и доставляли на ферму Сиванов — туда, где выросла его мать. Их неизменно встречала тетка Бет. — Мы вас тут очень ждали, — говорила она, звонко целуя Шерон в лоб. — Мальчик так вытянулся. Как ты, дорогая? Чарльзу становилось дурно. Он был насквозь мокрый под рубашкой — больше от страха, чем жары, и видел, как мать с опаской косится в сторону дома: что скажут остальные? Шерон не слишком заботилась о Чарльзе — она уже тогда была слегка не в себе, — но даже в том состоянии чувствовала его тревогу. Чарльзу потребовалось время, чтобы понять, что им с матерью не просто не рады в этом доме — их ненавидят глубоко и искренне. С каждым годом ему открывались удивительные вещи. Бет и остальные так и не приняли его в семью. Они морщились от каждой мелочи — вплоть до атласной розовой рубашки — Чарльз ее не носил, но неизменно брал с собой в Луизиану. В их двухэтажном фермерском домике он доводил своих религиозных теток до сумасшествия, не делая ровным счетом ничего. По факту своего происхождения Чарльз был продуктом смертельных неискупимых грехов. Греха, который сделала эта наша милочка, вот ведь досада, а потом еще и умотала со своим хахалем в Лондон, чтоб ей пусто было, впрочем, не стоит за нее и молиться — ей это уже не поможет.... Несмотря на все это, что-то тянуло мать Чарльза назад. Воспоминания, неизъяснимая грусть по детству среди прерий, плантаций риса и лошадей, по просторам, которых не найдешь ни в Лондоне, ни в Дублине, ни где-либо еще. Тесно дышать на этих островах, Чарльз, и все ужасно скученное — ох уж эти викинги, неужто им хватало узких улочек для ходьбы? Мне никогда к этому не привыкнуть. В Луизиане Чарльз прошел через испытания тетками, кузинами, вечно красным от пьянства дядей Родди (которого Чарльз называл Руди за красный нос), воскресной школой и церковью — темные коридоры, худосочные руки тети Нэн и лошадиная челюсть кузины Маргарет, лысина святого отца, запах навоза от брюк кузена Дрю. Чарльз до последнего не замечал, как косо смотрят все осведомленные о его появлении на свет родственники. Глядя в его сторону, они словно заглядывали в грязный кошачий лоток — такие кислые делались у них лица, а мать, слишком занятая сама собой, и не думала их осадить. Вскоре Чарльз узнал, что за него возносит молитвы один чернокожий хер — местный святой-проповедник, и Дрю болтает в воскресной школе о том, что его брат — педик, а таких сжигать надо, и, может быть, мы подловим его где-то в сарае и натянем на забор — а что, ему не привыкать, ха-ха-ха, давайте, ребята, идем, Дрю, покажи нам, что ты нашел у него под кроватью... Шерон тем временем становилось все хуже. Она вылезала из затяжных депрессий только за тем, чтобы рухнуть в них снова, и Чарльз так и не узнал бы, если бы однажды не вернулся из колледжа на день раньше, что мать большую часть времени проводит в кровати или у врачей, а все дела архитектурного бюро давно ведет ее коллега. Отец звонил несколько раз в год. Спрашивал, как дела, а на самом деле выяснял, хватает ли Чарльзу тех денег, что он щедрой рукой перечислял к Рождеству. — Спасибо, все в порядке, — отвечал Чарльз. Если тон получался достаточно холодным, на следующий день приходил перевод, который заканчивался после пары вылазок из кампуса в город. — Ты уж прости меня, — болтал в трубку отец, — я давно не был в столице и не знаю, какие у вас там цены. Брайан Ксавье служил на военно-морской базе в Портсмуте, и, Чарльз был уверен, бывал в Лондоне достаточно часто, чтобы понимать, что его денег хватает только на мелочи вроде ручек с бумагой и обед в Чайна-Хаусе. Когда Чарльзу исполнилось восемнадцать, отец облегченно вздохнул и перестал звонить. — Ну и пусть проваливает, — сказала по этому поводу Шерон. — К счастью, я позаботилась, чтобы тебе было на что жить. Это было одним из ее редких осмысленных высказываний в его сторону. Поэтому Чарльз и не хотел отпускать ее в Хейвен к родне — она казалась ему слишком несамостоятельной, девочкой вдвое младше него, проводящей время за играми у себя в голове. Но перед отъездом — в ожидании примирения с семьей — Шерон пришла в себя. Ее глаза прояснились, и в день, когда Чарльз провожал ее в Хитроу, она выглядела ухоженной, как раньше, помолодевшей и счастливой. — Знаешь, я не хочу держать на них зла, — это звучало из ее уст так странно, что Чарльз принюхался — не пьяна ли она. — И тебе лучше их простить, дорогой. — Не думаю, что это возможно. Шерон — на каблуках — еле поспевала за ним, быстро катившим чемодан к терминалу. — Ты как твой отец, дорогой, всегда себе на уме. Чарльз обернулся, посмотрел на нее — высокую (на три дюйма выше него), стройную и с россыпью веснушек на щеках; в голубом плаще, в котором она запарится еще на парковке в Новом Орлеане. — А ты, несмотря на их отношение к тебе, готова прощать снова и снова, стоит им только извиниться и налить тебе сиропа в уши. — О, Чарльз, — медленно проговорила Шерон. — Ты такой злой. Почему бы тебе не порадоваться вместе со мной? — Скоро твой рейс. Тебе пора. Не забудь позвонить из Нью-Йорка. Чарльз обнял ее, вдыхая нежный запах ее духов. Шерон крепко сжала его в ответ — настоящая фермерская дочка, все детство загонявшая коней до мыла и пота. — Постарайся тратить не слишком много денег на пабы и рестораны, ладно? — Как будто тебе есть до этого какое-то дело. — Верно, я просто нервничаю, — Шерон усмехнулась. — Давно не летала, вот и трясусь. — Ты все еще можешь остаться в Лондоне. — Не могу, Чарльз, я им обещала. Шерон осторожно поцеловала его в щеку. Через две недели ранним утром — небо еще было блекло-темным, а воздух на балконе влажно забирался под одежду — Чарльзу позвонила Бетти Сиван. Чарльз знал, что она ненавидит его особо — изо всех сил своей смиренной, богопослушной души, как и должно ненавидеть грех, от греха рожденный, тем более если этот грех носит атласную розовую рубашку прямо при соседях. — Чарльз, — сладко сказала она, — Ксавье. Мне очень жаль, но наша несчастная Шерон сегодня отошла на небеса. Мои соболезнования. В тот миг Чарльз ничего не почувствовал, но ему будто стало тяжело дышать. — Когда? — спросил он голосом, похожим на писк. — Почему? — Удушье. Оказалось, она пускает слюни во сне, кто бы мог подумать. Наш семейный доктор ничем не смог помочь. — Когда это произошло? — Сегодня в пять часов утра. Мы решили подождать несколько часов, пока у вас не наступит утро. Не было смысла будить тебя ночью. В конце концов, у тебя же занятия. — Как это мило, — хрипло сказал Чарльз. — Спасибо. Сутки спустя он трясся в провонявшем бензином автобусе по пригородам Нового Орлеана — рядом играли в Нинтендо и хрустели чипсами дети, переговаривались матери и агукали слегка попахивающие младенцы. Чарльз не спал двадцать пять часов, в туалете аэропорта его вырвало кофе и желчью, а Родди Сиван позвонил ему сразу после прилета и спросил что-то насчет гробовой обивки. Когда Чарльз приехал, ее уже не было, и он провел несколько дней в душной полупустой комнате, ожидая, пока привезут тело. Он не взял почти никакой смены одежды и шатался по дому и пристройкам в заскорузлых от пота рубашке и брюках, стараясь избегать омерзительно приветливую родню. Рыжая ухмыляющаяся Маргарет, допившийся до инфаркта Родди, прыщавый кузен Дрю и Нэн. Оттого, как Нэн была похожа на его мать — словно ее неудачная карикатура — Чарльза вело. Шерон наконец привезли, и в церкви с Чарльзом случилась истерика. Он взглянул на нее — ровное светлое лицо, выразительные брови — и увидел, что ее накрасили. Он съехал по стене там, где был — возле панно со страданиями Христа в стиле постмодерн — и просидел на полу полцеремонии, пока его не оттащили на место родственники. Священник сочувственно говорил о горних просторах и глубинах, о Божьем всепрощении. Именно этот человек сказал двенадцатилетнему Чарльзу, тряся перед ним фотографией его друга Бенджамина Теплицки (фотографию Чарльз с нежностью хранил в кармашке кошелька), что ему никогда не отмолить это у Господа. — Тебе пиздец, Чарли, — прошептал ему в ухо кузен Дрю, обернувшись, чтобы посмотреть, нет ли поблизости Шерон. — Тебе пиздец. Теперь кузен Дрю в костюме чинно восседал среди других таких же аккуратных Сиванских отпрысков, а Чарльз, сглатывая привкус желчи, примостился на самом краю скамьи. Так далеко от нее. На следующий день он уехал. *** — Мать переписала все деньги на дядю Родди, — сказал Чарльз ночью своему другу и соседу по комнате Бенджамину Теплицки. — Ума не приложу, зачем она это сделала. — Вот просто так, и ничего тебе не сказала? Чарльз знал, что Бенни, не мигая, смотрит на него со своей кровати, приподняв большую светловолосую голову и повернувшись правым ухом, чтобы лучше слышать. Бенни был глуховат и в хоре всегда становился слева — благо, он пел бас — никто так и не понял его хитрость. — Она мне ничего не сказала. Но ты же ее знаешь. Вполне в ее духе внезапно передумать. — А что сказали твои родственники в Луизиане? — Говорят, это было первое, что она сделала. Увидела, что ферма в плохом состоянии, и перевела все деньги. — Тут дело нечисто, — Бенни пожевал нижнюю губу. — Может быть, но они показали мне документы. Врачебное освидетельствование и другие штуки. Похоже, она действительно умерла своей смертью. Просто это случилось там, совсем не вовремя. Говорят, из-за перемены климата. — Мне очень жаль, друг. — Спасибо. — Правда очень жаль. Бенни переполз к нему на постель и погладил по голове, как в детстве, когда они жили в одной комнате в общежитии при Кингс-колледже. — Лучше не надо, Бен. — Ты можешь жить в этой комнате сколько угодно, хорошо? — Бенни заглянул Чарльзу в глаза. — Понял? Попробуй завтра разузнать о стипендиях. — Бенни. — Да? — Я не уверен, что смогу продолжать учиться. Бенни на секунду приподнял брови, почти с сарказмом, но тут же его выражение лица смягчилось, наполнилось привычной безусловной заботой. — Это очень серьезное решение, Чарльз. — Я знаю. — Такие решения не принимаются за одну ночь. — Сейчас все изменилось, Бен. — Чарльз, — Теплицки почти навис над ним, и это было бы угрожающе, если бы он не был одним из самых мирных существ на планете. — Я же твой друг. Я забочусь о тебе. Помнишь, как мы мечтали об этом? Тогда, в школе Кингс. Как много ты писал музыки, как ты хотел учиться. Как органисты играли твою мессу, а наш хор пел твое «Kyrie Eleison»? — О, Бенни. — Чарльз, не плачь. Чарльз. Ночь вокруг них была мертва. Спали студенты, спал дом, а если кто и ходил по коридорам, то делал это беззвучно. Не доносилось ни шепота, ни говора, ни напевов, и в этой тишине Чарльз задыхался от гремящего в нем Реквиема, бьющегося в черепе, как в куполе храма. Чарльз ведь совсем не был с ней близок. Думал, что им было наплевать друг на друга. Она оплачивала его счета, позволяла делать ему все, что угодно, отправляла учиться в частные школы — подальше от себя, и просила называть ее Шерон. Она не любила его и ничего о нем не знала, но была его матерью. И он походил на нее — больше, чем хотел бы признать. Кривые улыбки, расслабленные жесты и спящее нервное дрожание струн. Чарльз, никогда раньше не переживавший потерю, почувствовал, как впервые внутри него нежно, не спеша заколебалась проснувшаяся от касания струна. Мать ушла — задохнулась в доме, в котором задыхалась еще в детстве. Чарльз позволил ей вернуться в колыбель, чтобы в ней умереть. Из праха мы созданы, в прах и обратимся. А его даже не было рядом в последний день. Он даже не поцеловал ее на прощание. Понадобилась неделя на то, чтобы забрать документы. Упаковать одежду, позвонить квартирмейстеру матери и попросить придержать мебель хотя бы месяц. В середине безумной беготни Чарльз вспомнил об отце — хотя сейчас он волновал его меньше всего — и нашел его предположительно действительный номер. Брайан, — сказал он автоответчику, — Брайан, тебе звонили Сиваны? Шерон больше нет. Удушье во сне. В Луизиане. Я был на похоронах. Позвони мне, если ты в Лондоне. До скорого. В одночасье Чарльз опустел. Он не мог оставаться в Эдинбурге, не мог уехать и в Лондон. Не только из-за того, что его денег хватило бы меньше, чем на неделю, но и потому, что каждый закуток, каждая мощеная улочка в центре вдруг стали чужим, необжитым миром, гулко гудели и шептали: ты остался один. Без надежды Чарльз рассматривал вакансии — учителя, воспитатели, работники в домах престарелых, кондитеры, разносчики писем. Зачем нужен был тяжелый, извилистый путь вверх — школы, экзамены, падения и подъемы — если все это заканчивается одной пощечиной-переломом. И тут, гуляя по вымирающим, отходящим в сон окрестностям города, Чарльз подумал об Эрике. Они виделись только один раз, и образ с тех пор потерял, но и приобрел некоторые черты. Воспоминания размывались, их замещали другие. Чарльз не помнил, каким был взгляд Эрика, не знал, сколькими дюймами определялась разница в их росте. Не помнил, что Эрик носил и каким был его запах. Но он как никогда четко оживлял у себя под веками пластичную, сильную линию его плечей, жилистые предплечья и сбежавший от машинки для стрижки завиток пепельных волос над шеей. Чарльз знал, что как только он увидит Эрика снова, он вернет себе его запах — прижавшись к его спине носом — и его теплую, осязаемую вещественность. Эрик все поймет — беспокойства, страх, оцепенение утраты — сам недавно их пережив. Чарльз хотел найти покой в его руках. Привести в порядок в мысли, поговорить с ним на равных, из человека, который никому не принадлежит, стать частью чего-то большего. Нужно было сделать всего-то один звонок. Но он не успел, потому что ночью Эрик позвонил сам. *** Пять минут они обменивались приветствиями и неуклюжими репликами, пока наконец Эрик, утробно выдохнув, не сказал, что уже не думал застать Чарльза живым. — Почему? — спросил Чарльз. И тут же догадался, вспомнив их последний разговор. — Логан сказал, что тебя могли ранить или убить. — Логан? — Да, мой друг. Чарльз извинился, не зная, как рассказать о Шерон. Но голос в трубке был так сдержан и отдален, что он решился. — Я был на похоронах. — ...да? — впервые за время разговора в интонациях Эрика появилось что-то человеческое. — Кто умер? — Моя мать. — О, — Эрик несколько раз громко вздохнул, и Чарльза поразило, каким сильным чувством узнавания откликнулись в нем эти искаженные расстоянием звуки. — О. Ты как? Ты где? Ты в порядке? — Я... не очень, если честно. Чарльз попытался издать смешок, но получился кашель. Он только сейчас заметил, что с ним что-то не так. Его обливало морозным, мокрым ознобом. — Ты где? Тебе есть, где жить? — Пока да. Но ненадолго. — Почему ты так говоришь? — Потому что я ушел из академии, Эрик. Эрик продолжил расспросы. Чарльз дрейфовал в течении беседы, как потерявшийся, покинутый даже капитаном корабль, пока его чудом не забросило в реку Форт, Кинкардин. Утром Чарльз сходил на вокзал и купил билет на автобус в один конец. Его бумажник был почти пуст.
Отношение автора к критике
Приветствую критику в любой форме, укажите все недостатки моих работ.
Права на все произведения, опубликованные на сайте, принадлежат авторам произведений. Администрация не несет ответственности за содержание работ.