Дэхви смотрит на себя в зеркало, но в отражении лишь тщетное «ничего», что пахнет морозным, ороговевшем на впалых щеках инеем и безысходностью, смешанной с остатками здравого смысла; сожжён своими осколками в потухающем за ненадобностью сознанием. Дэ закрывает глаза в надежде проснуться никогда, что длится в людскую вечность, усеянную человеческими, но будто бумажными жизнями и такими же впору пожелтевшими, словно библиотечными историями.
Он прикасается к отросшей чёлке, где на корнях снова виднеется кромешно-угольная, вступающая в свои права гуашь, что словно пачкает и без того пустое бренное и просто-напросто несуществующее отражение. Дэхви смотрит на себя — но не видит даже бьющееся через раз, умирающее от желания покончить со всем этим сердце.
Самуэль же стоит на пороге, прислоняясь взрывающейся головой к холодной железной двери. Он в накинутом на его плечи белом просвечивающемся халате и с букетом ромашек в руках, что сливаются с картиной этого заточенного в одной комнате мира. Сэм не спрашивает и не говорит даже банальное «привет», потому что больше не видит Дэхви — лишь отражение; бесцветную тщётную и костлявую, словно серый асфальт за окном, оболочку и не больше (
космоса).
Чужие посиневшие вены морским плющом расползаются по белому-белому — в цвет тем самым ромашкам и будто приклеенному к ним халату — озеру хрупких запястий. У Дэ пустые глаза и сухой, будто навсегда умерший взгляд; напоминает слепого, что хочет увидеть — но просто-напросто не может этого сделать. На Ли же однотонная пижама — какая-то до ванильного нежно-розовая; а Сэму нравится, потому что за тем самым халатом на тон темнее такая же в пору свободная, купленная где-то в дешевом магазине рубашка.
Дэхви пахнет первым свиданием и п о г и б ш и м и фиалками; началом и концом совершенно разных вещей. Дэ — противоречие, от которого голова идёт кругом, утопая в собственных размышлениях и мыслях, бьющих по затылку — тупая боль, отдающая металлом где-то на пересохших-искусанных губах.
Ли касается зеркала, оставляя на поверхности отпечатки пальцев — будто пытаясь понять, что он — и правда, реален; его существование веет разбившимися кораблями и октябрём, что закончится «не сейчас», длящееся во вселенную.
Дэхви разрушается пеплом ванили, опадая на существующее-несуществующее дно чёрной, блестящей на свету крамолой; осыпается лепестками цветущей когда-то на его глазах сакуры. Совершенно бледный — словно снег в начале января; но не чистый — а тщетный; не живой — существующий. Ощущение, словно падает на то самое дно — двойное дно, дважды; разбивает коленки в красные ч е р н и л а.
Самуэль держит его за холодную руку, понимая, что Дэ будто пытается посчитать каждый лепесток существующей в его руках ромашки. И плевать, что Самуэль знает — за ними наблюдают, не доверяя никому от слова «совсем»; и Киму определенно хочется крикнуть «да смотрите, сколько влезет, чёрт возьми»; но молчит, только и пытаясь втиснуть букет белой акварели в такие же впору руки.
— Р о м а ш к и.
У Дэхви сорванный дрожащий голос — он просто-напросто уже устал кричать, когда не помогает от слова «совсем»; не помогает ничего, когда ты становишься лишь очередным пациентом, не имеющем право на что-либо своё — будь это тайна или купленный очередной Кубик Рубика; будь это овсяное печенье или эмоции, высохшие насовсем.
— Рен сказал, что ты любишь их.
И Дэхви медленно кивает головой в знак согласия, хотя Самуэлю и без лишних фраз, сказанных ему лично, понятно — Ли больше и понятия не имеет, кто тот самый «Рен», говорящий про его любимые ромашки и рассуждающий про сигареты; и отчаянно борется со своими воспоминаниями и действием таблеток, чтобы не забыть стоящего перед ним и пытающегося улыбнуться также искренне, как было когда-то, Ким Самуэля.
— Ты не помнишь его?
Дэ снова кивает — но совершенно не понимает вопроса. Пропитан ливнями, храня внутри прошедшую осень и остатки гниющих — когда-то ярко-жёлтых листьев, будто купающихся в разноцветной яркой акварели.
— А меня?
—
Ким Самуэль. Сэм.
«Потому что это единственное, что я не хочу з а б ы в а т ь» — мысленно, но почему-то всё равно слишком тихо добавляет Дэ; ему становится больно думать и дышать, кажется, тоже; самое ужасающее из всего этого — ему б о л ь н о просыпаться пестрящим утром и также больно засыпать, когда солнце за окном уже не светит сквозь поставленные на рамах решётки; обидно — о б и д н о, когда не знаешь, как назвать тот промежуток, что занимает время между тем самым «утром» и «пора засыпать».
— Тао сказал мне, что ты обещал мне медаль.
Дэхви садится на кровать, и Сэм делает также; хоть и понимает, что, наверное, всё-таки лучше не надо.
Просто когда-то он влюбился в совершенно другого человека.
— Обязательно, только п о
д о ж д и. Соревнования совсем скоро, — Ким наконец-то улыбается, пока губы дрожат и будто синеют — чувствуется словно.
— Обещаешь?
— Обещаю.
Самуэль касается его пальцев — всё также ледяных и костлявых; будто наконец-то нашёл воплощение января, что играет снегом с его дырой в рёбрах и высушенными сто раз волосами. Сэм пропитан осенними ливнями; снегом с дождём; он и есть — н о я б р ь, что не против влиться в разбитые остатки того самого января, оставшегося на его локонах ярко-белым инеем и морозом, забегающем в изломанные по краям лёгкие.
— Дэ...
Самуэль чувствует чужую впалую бледную щеку — она на удивление теплая; отдаёт живым, тем самым Дэхви, что пахнет первым свиданием и настоящей сиренью; проводит большим пальцем по сухим, словно израненным лезвием губам; не холодные и не теплые — как несуществующие, м ё р т в ы е.
Дэхви пододвигается ближе, смотря куда-то в Сэма — словно пытаясь почувствовать капли этого ледяного ливня ноября и искупаться в нём подобно разбившемуся об айсберг «Титанику»; почему-то п р и я т н о.
Их поцелуй пахнет иглами от капельниц и безысходностью, что мешаются с вскрывающем черепную коробку осознанием; ускользающей подобно сигаретному дыму надеждой и клубничными конфетами, что остаются в кармане Самуэля, кажется, теперь навсегда; а ещё первой влюбленностью и темно-синей вязкой, отдающейся в висках будто звенящем колоколом, болью.
Дэ пропитан привкусом таблеток и больничными стенами, что окружают их, запечатляя момент в очередную картину мира — в те самые бумажные, но уже пожелтевшие жизни. И плевать, что медсестра прикрывает рот рукой и пытается не кричать; и плевать, что, возможно, им обоим будет лишь больнее — главное, что сейчас — и только сейчас, Дэ чувствует себя живым и долгожданные — но, правда, горькие, — наконец-то пролившиеся на впалые щёки слёзы.
Эта грусть не похожа на уходящее лето; не на мрачное небо или лёгкий холодный ветер. Она пропитана пылью и грязью под ногами, что застывает на только что купленной новой обуви; на «Титаник»; на ш и з о ф р е н и ю сидящего рядом и дышащего через раз Ли Дэхви.
— Время... — Сэм почти шепчет, снова обвивая чужое запястье. — Я приду ещё.
И Дэхви кивает, будто понимая, что нет;
не придёшь. Он борется с действием лекарств и собственными чувствами, что топят его похуже тех самых белых таблеток-пуговиц-капсул и капельниц, от которых снова синяки и затуманенный, словно снова сломленный взгляд — а так и есть, если честно.
— Увидимся?
Сэм улыбается, смотря на чужие всё ещё предательски льющиеся слёзы; и на ромашки, лежащие на прикроватной тумбочке; и теперь он сам пытается сосчитать их количество. Правда, всё также не имеет понятия — зачем именно.
— Увидимся.
Дэ улыбается — так искренне, как только может и умеет сейчас.
И железная дверь закрывается, оставляя Дэхви ощущать чужое присутствие на своих губах и запах ромашек, лежащих рядом, пока Тао вновь кричит что-то про пчёл и невыносимую, сгорающую в его груди боль. И Дэхви впервые с ним согласен хоть в чём-то.
« — Увидимся?
— Увидимся»
____________________
(sieben minuten)
***
Говорят, мозг человека умирает за с е м ь минут. За эти семь минут умирающий успевает вспомнить собственную жизнь — но та словно мелькает отрывками-вспышками, пока не находит то самое — то, на что захочется потратить эти данные последние семь минут в его жизни.
Это похоже на семь минут домашнего просмотра давно забытых видео-записей или детского альбома — ещё совсем черно-белого, переходящего на цветные снимки-фотографии.
Никто никогда не узнает, на что потратила те самые последние, будто подаренные для «пожалеть» минуты когда-то умершая Ли. Но мы прекрасно знаем...
Умирая, Ли Дэхви истратил своё последнее время на вселяющего в него жизнь и весну, что раскрасилась разными оттенками нежно-монохромного — Ким Самуэля; что больше не возьмёт его за худую руку-спичку и не скажет своё банальное, но такое тёплое успокаивающее до чёртиков «привет»; не улыбнётся, потому что больше н е к о м у улыбаться; не увидит Ли Дэхви, что также не увидит Ким Самуэля.
И если бы Дэ попросили умереть снова — не жалея, он сделал бы также. И ощущение, будто умирая бы каждый чёртов раз — продолжал.
Дэ закрывает глаза — но всё равно видит играющую на губах улыбку, умирая с воспоминанием обо всём, что стало частью его той самой, написанной в библиотеке жизни, бумажной истории.
Ли Дэхви умирает с воспоминанием о Ким Самуэле.
В собственной голове Ли Дэхви умер только сейчас.
***
Самуэль сидит неподвижно, пока очередная бутылка сухого вина хранится позади, потихоньку вытекая и заливаясь внутрь; он опьянен потерей и фотографией слишком знакомого лица, что висит на таком же — он уже где-то это видел — сером, но маленьком памятнике; будто обычном монохромном камне, что не заслужил и доли того, чтобы оставаться здесь. И Киму определенно хочется плакать, но почему-то не получается от слова «совсем»; ощущение, будто всё высохло и не воскресло обратно, прекращая когда-то вечные осенние ливни.
(теперь только мороз)
Всего лишь две даты, способные уместить чужую жизнь вот так просто — сделав её лишь тем самым «—», не значащим ничего; обычным знаком препинания или детской «палочкой-чёрточкой». Он вновь запивает остатки смысла очередной дозой алкоголя и не хочет понимать ничего, кроме того самого «не нужно»; не хочет понимать Дэхви, хотя осознал уже давно, не желая принимать это как данное; п р о с т о н е х о ч е т.
«Увидимся?
— Увидимся»
— Увиделись, — он смотрит на черно-белую фотографию, рассматривая знакомые до чёртиков черты лица и такую же улыбку — отражение того самого первого везде и всегда Ли Дэхви; и пытается слабо улыбнуться сквозь комок вина, будто застрявший в горле; касается холодного серого камня, что как и Дэхви — тот самый январь. Вино травит, но, по крайней мере, хотя бы согревает — похоже на воспоминания.
Рядом положенные цветы и пестрящие разными оттенками букеты — и только одинокая ромашка Сэма, лежащая дальше от всего, разбросанного подобно засохшей камнями гуаши.
—
Я обещал.
У него в руках та самая обещанная ещё давно золотая медаль и грустная полуулыбка, что буквально светит фальшивостью. И ощущение, будто Сэму действительно становится лучше и легче — но против законов физики тянет только вниз.
Рен спокойно садится рядом, поливая чужую могилу малиновым вином. И Самуэлю хочется закричать «что ты делаешь?», но понимает — так определенно будет лучше, ведь никто всё равно не узнает; ведь всем всё равно; и этот малиновый аромат буквально дурманит голову.
— Вспоминаешь?
— Как будто было вчера.
— Примерно так и есть.
Рен закуривает, отравляя даже чужие лёгкие уже въевшемся им обоим под кожу ментолом. И Самуэль закуривает тоже — только клубничные конфеты, что словно засохли в пустых от слова «совсем» карманах, где пальцы снова перебирают лишь окрашенную в темно-синий тщетность и отчаяние, смешанное с ничем и прокуренным воздухом.
— Интересно, о чём он думал?
— Ты о чём?
— Я не знаю, о чем думала Ли. И никогда не узнаю, что вспомнил Дэхви. И это похоже на биографию, вырванную пожелтевшими страницами из огромного библиотечного пыльного тома, — ещё одна затяжка. — И никогда не узнаю.
— Я не понимаю.
— И это хорошо, — Рен слабо улыбается, осознавая, что никогда не осмелится рассказать всю правду; наверное, потому что Самуэль никогда не найдёт своих странностей, оставаясь лишь наблюдателем с разбитым сердцем — потому что однажды он влюбился в самое настоящее хранилище невозможного. И л ю б и т до сих пор.
— Я поцеловал его. Перед тем как...
— Перед тем как он утонул, — Минки снова делает это — говорит, но не осознаёт, о ком именно — будто пытаясь думать о чём угодно, кроме смерти когда-то улыбающегося с пьедестала Ли Дэхви. — Он всегда отличался чувством иронии.
— Он всё время говорил про какого-то Тао, что общается с ним. И мне... Я готов умереть.
— Тао — наша собака, она тоже утонула. В колодце. В деревне. Очень давно.
Рен сбивает пепел с сигареты — и ощущение, будто тот, и правда, оседает на его сердце — в пепельницу, заполненную до краев, что не загорится. Н и к о г д а.
— И что мне теперь делать?
— Приноси ему медали, — Рен слабо улыбается, беря Сэма за теплую руку; и каждое движение и даже, кажется, воздух становится пропитан вселенской грустью. — Напоминай ему, что он выиграл эту борьбу заслуженно.
«Борись или умри» — так говорила сестра Минки, когда он был ещё совсем маленьким; она вообще была очень странным ребёнком — и порой её приходилось переводить с французского, словно какую-ту тупую компьютерную игру. А ещё Минки и подумать не мог, что в свои восемь лет он начнёт сходить с ума. Но сейчас, сидя здесь, он понимает — ярко-желтые лилии — отражение её смерти; похоронена в то самое время года.
— Боролся, чтобы умереть. И умер, потому что выиграл. Ирония. Даже тогда она знала.
А Самуэль вдыхает запах разлитого малинового вина и пытается улыбнуться, когда не получается от слова «совсем». Он уже давно понимает, что не осознает и доли того, что будет сказано этим странным парнем, сидящем рядом. Только вдыхает ментол и наслаждается каплями моросящего дождя, впитывающегося в лепестки одинокой ромашки.
— Я следующий.
Рен тушит сигарету и печально улыбается, смотря на Самуэля слишком искренне — так, как раньше не умел. Полуулыбка веет отчаянием и отдаёт несуществующем; тем, чему нет названия и не будет никогда. И Сэм впервые понимает.
— Сакура.
— Что?
—
Я говорю, я люблю сакуру.
Сакура — название нескольких деревьев подсемейства сливовые.
Сакура — как обещание.
(когда цветет сакура)
***
e n d
(sieben minuten)