Я оцепенел, когда научился видеть, Так что никогда не попадался на удочку Вьетнама. У нас есть стена Вашингтона, чтобы мы помнили, Что свободе нельзя верить, Когда она не в твоих руках, Когда все сражаются За свою обетованную землю. (Guns N' Roses — Civil War)
Ронни
The beast in me is caged by frail and fragile bars. (Johnny Cash — The Beast In Me) Manowar — Fighting the world
Ронни услышал тонкий голосок Джоан Баэз — той самой, что пела о протесте и которую арестовывали за участие в антивоенном движении. There is a house in New Orleans — её голос наполнял собой зал, и грустный звон проникал в самое сердце, если таковое имелось. Но старший Уэстон сидел, лишь усмехаясь. Попивая светло-золотой Jose Cuervo, отдающий дубовой горчинкой и солью, он думал о том, что Уэйд бы отдал активистке место где-то между Кларой Цеткин и Иреной Сендлер в списке Forbes за год этак 1967-й. There is a house in New Orleans. «Для кого-то, — думал Ронни, — возможно, и есть. Но, чёрт его дери, точно не у меня, не здесь и не сейчас». И он бы пустился вразнос, проклиная всё, на чём свет стоит, если бы на сцене дамочку, ласкающую себя руками по иссохшей шее, не сменил ангел. Он никогда раньше её здесь не видел. Истый ангел в белом платье, спускающемся до самых икр и плотно облегающем талию. Светлые волосы были уложены в высокую причёску, а бисерины, собравшиеся в уголках глаз и на светлых ресницах, сияли ярко; их, казалось, было столько, сколько самих звёзд на небе. Она танцевала. Плавные движения, мягкие, преисполненные нежности. Словно влюблённая девица стремилась окружить лаской возлюбленного. Ронни скривился: слишком много нежности в таком месте, как «Шартрез», а Уэстон пришёл сюда глядеть, как девицы призывно покачивают бёдрами и танцуют на шесте. Как бы невинно ни звучала вывеска над входом и как бы Маргарет Охейрн, владелица, ни пыталась отмыть свою репутацию, «Шартрез» всё равно был мерзотным местечком. If I had listened to what my mother said, I’d have been at home today. Говорят, танец — свобода мыслей. Если это так, то девчонка на сцене — долбаный Пьеро из сказки. Музыку пропускаешь через себя. Движения сами рвутся наружу, и ты можешь рассказать историю жизни несколькими взмахами руки. Сердце дрожит, а его биение попадает в бит. Танец — общение с людьми без слов, и Ронни Уэстон с наслаждением наблюдал, как в уголках глаз девчонки собирались слёзы. Хороша, чертовка. Джоан пела о возвращении в Новый Орлеан, и ангел нырнул под взметнувшиеся волосы. Уэстон поймал себя на мысли, что хочет трахнуть её здесь и сейчас. Но, переведя взгляд на сидящих за соседним столиком молодых ястребов в куртках с отрезанными рукавами, как у давно канувших в лету «язычников» , он усмехнулся при мысли, что сегодня его опередят. Но он не то чтобы был сильно разочарован этим. Шаг. Девушка скользнула вперёд, чуть выгибаясь. Её движения кричали о внутреннем отчаянии, но лицо было неподвижно, как маска. Ронни встречал немало таких — загнанные птахи, к затылкам которых приставили долбаный кусок нержавеющей стали, заряженный.357 Magnum. Среди них на удивление встречались и такие, которые из компании мужиков часто слышат свист и отхватывают по заднице. За них не грех и отвалить тридцать долларов за Библию, ведь только что увидел одну из бессмертных и невидимых. Жаль только, что подобные птахи быстро сгорают. Её танец — это танец свободы; скованной и затоптанной, но свободы — возможно, той самой, против которой выступала Глория Стайнем . А затем ангел исчезла за сценой, растворилась за красным бархатом. Это вызвало в Ронни чувство лёгкой досады, которое тут же растворилось, когда он услышал громкие вопли откуда-то справа. Это был Зик — чёрт разбери какой парень из чёрт разбери откуда (такое ощущение, что ущербный выродок Квартала красных фонарей — жаль, в Спрингдейле нет такого). Долговязый и тощий, но, несмотря на это, именно он оказывался виновником всех приключений, которые выпадали на задницы его дружков — таких же доморощенных чмырей, возомнивших себя то ли королями ночи, то ли бессмертными (скорее даже, всё вместе взятое, если взять в расчёт, что в Спрингдейле всегда найдётся тот, кто будет готов заплатить за твою голову). Зик сам себе признавался в этом: он был словно магнит для неприятностей, но вся фишка — как считал он сам — этого таланта заключалась в том, что такие ситуации он намеренно искал — для поднятия имиджа, что ли? То ли потому, что дуракам — а в особенности — сказочным дуракам, — везёт, то ли потому, что такого тощего в драке и задушить-то жалко, но удача всегда помогала ему выйти сухим из воды. Ронни оглядел Зика — если бы не бицепсы, того можно было принять за девчонку. Симпатичную такую, как ни осекай самого себя, напоминая, что смотришь на мужика, блядь. Мужика, который соблазнительно — как девицы в рок-н-ролльных клипах — надувает развратно накрашенные губы и красит растрёпанные патлы в цвет, который изводит на себя каждая вторая потаскушка. О таких Уэстон с презрением отзывался «скоро на дорогах снимать будут». И не только женщины. Ронни мысленно послал крашеного нахуй и вылакал ещё пива. Пиздец. До чего докатился мир. Сам он вылез из Ру-де-Фер. С улочки, на которой сам чёрт запросится в петлю. Ронни Джефф Уэстон ненавидел её даже за название. Звучало на французском — слишком слюняво для такого, как он. Отвратно. Как раз для чёртового Нового Орлеана, в котором, если верить учебникам истории, прочно закрепились любители лягушек, улиток и Коко Шанель. Сам бы он предпочёл вырасти где-нибудь в Джансоу-роуд, том долбаном квартале на западном побережье Спрингдейла, куда даже самые обдолбанные пиздюки стараются не соваться. Да, вот там бы он вырос. А не здесь. Хотя и в Ру-де-Фер трясущиеся мамочки не пускали дочек. Ронни начался, иногда высовываясь из пизды на чёрной улице, чтобы посмотреть, как ниггеры несколькими битами ломают ноги придурку Фрэнку Картеру, который не сумел натырить обещанных амфетаминов к сроку и верещал, как мамаша Уэстонов, когда рожала мелкого. Ронни поджимал тонкие губы и выпучивал глаза. Такое в Ру-де-Фер было не редкостью: все ползали за наркотой, как улитки, на соседнюю улицу к Лестору, и находилось немало придури, которой хотелось отхапать себе такой же славы (за которую они, впрочем, если и возвращались, то с вывернутыми наружу костями). После того дня Фрэнка Картера Ронни — ещё единственный на тот момент Уэстон — больше не видел, хотя говорили, что он, весь переломанный, доживает последние дни на койке. В те дни чёрные подняли ещё один бунт — если верить мисс (а она вообще была замужем?) Уэстон, то третий по счёту — и, на веку Ронни, последний. Ронни их презирал. Они похожи на чёртовы гнилые зубы во рту миссис Докинс — той старой швали, которую он потрахивал, когда ему было шестнадцать. Они охренели вкрай — отказывались даже уступать белым место в долбаных автобусах — придуманных белыми! — словно вдохновились бунтом той чернокожей (её же звали Розой свободы , или Ронни опять что-то попутал? Блядство, Уэйд бы точно знал ответ, но тюфяка поблизости не было). Эта часть города выглядела ещё тем куском говна. Как будто сосунок, только что вылезший из-под мамкиной юбки, нажрался и выблевал кровавую рвоту. Последней где только не было: в обшарпанных квартирах, на стенах продуктовых магазинов, на фонарных столбах и мусорных баках. Красивые дамы остались лишь на обложках журналов двадцатого века — где-то там, где героиновый шик пересекался с золотым десятилетием Голливуда. Теперь дамы, разодетые в образы размалёванных двойников Дэвида Боуи — многим хуже, чем Шери Кэрри — сосались с укурками или старыми пердунами в тени кирпичных домов, а их юбки едва прикрывали ляжки. У всех них была одна дорога, и они с восторженными улыбками продвигались по ней, заваливаясь в подбирающие их Олдсмобайлы и Форды Торино. — Да кто ты такой, блядь? — Зик вскочил с места, пнув стул. Лицо его пылало от гнева, белки налились кровью. — Ты ни белый, ни чёрный, ни красный! Ты никто! Пустышка! Слышишь меня, тварь? Пустышка! Его прихвостень, Такер, с презрением сплюнул. Другой парень, Даг, пытался заглушить пьяный смех ладонью, но наружу всё равно прорывалось громкое мычание. Уэстон же покачал головой. Идиот. Ронни констатировал давно известный факт. Зика всегда обвиняли в отсутствии мозгов, отчего тот страшно бесился. В конце концов, с целую неделю промучившись решением этого вопроса, Зик понял, что не способен найти на него ответа, и ушёл в запой ещё на неделю. А теперь ему придётся уйти кое во что пострашнее запоя. Даже Ронни, считающий, что любого человека можно сломать, не решался связываться со здешними обывателями, прячущими лица в отбрасываемой стетсоном тени. Самбо всегда считались в кругах Спрингдейла опасными — не относящими себя ни к неграм, ни к белым, ни даже к малой общине индейцев кэддо, чьими непосредственными предками являлись, они объявили себя свободными от всех предрассудков местного сброда и самоназвали себя рейнджерами, ведомыми святой целью: отловом головорезов, которым одна дорога — на электрический стул. Или в пронизанные шипами объятия самбо. Иногда самбо совались даже сюда, в «Шартрез», по одиночке или маленькими группками. Но даже тогда никто их не задирал: все помнили, какими девять лет назад нашли тела троих белокожих парней, до смерти истязавших негра. К тому же, самбо считались потомками негров, которые в южных землях пользовались дурной славой чернокнижников и заклинателей. Те вешали над дверями амулеты, рисовали красками странные символы и призывали Папу Легбу . Играть с такими людьми в карты было не лучшей идеей. — Рейнджеры? — не унимался Зик. — Жалкие потаскушки, дешёвые швали. Ты дешёвая чёрная шваль, тварь, слышишь? Ронни терпеливо ждал реакции самбо. Тот сидел спокойно, снося все оскорбления, с которыми на него накинулся мальчишка, и полы его шляпы по-прежнему скрывали половину лица. Движения его были плавными и выверенными, и всё это говорило не в пользу Зика. Этого самбо звали Боб Лонг, но больше он был известен как Бобби-Бо. Ронни много слышал о нём. И знал, что связываться с ним себе может позволить далеко не каждый. Всё произошло быстро: самбо вогнал под кожу Зика отвалившуюся крепёжную железную пластину, схваченную с барной стойки, и Зик заорал, да так, словно его блядина-подруженция отхватила ему яйца. А Бобби-Бо продолжал вгонять пластину всё глубже и глубже, и, когда парень принялся верещать уж слишком резво, принялся срезать кожу. Иззи Стрэдлин пел что-то о Калифорнии. Это хорошо, очень хорошо. Старик-рок ещё жив, а то у Ронни часто спрашивали, как трэшовое попсовое дерьмо могло заменить бессмертные хиты Aerosmith. Раньше мимо неизменно проезжали кабриолеты, из колонок которых лился баритон Криса Ри, а теперь уши загибались от писклявых девичьих голосков, которые всё рыдали о парнях, трахающих их подружек. It’s a long and winding road Sure enjoy the view, yeah — Смотри, Ронни, — окликнул его Винс. Его волосы смолянисто-чёрные, как у цыганки, и кучерявые, как у Сола Хадсона . — Вот он. Друган бросил к ногам Ронни всего перебитого Дональда, которого члены возрождённого Outlaws уже десятилетие небезосновательно звали Скруджем . Богатенький наследничек считал, что ему всё сойдёт с рук, и не гнушался любой падали — даже разделал двух близняшек-альбиносок из какого-то западного квартала; разделал, как свиные тушки, и ему, конечно же, всё сошло с рук. В Спрингдейле все знали о его выкрутасах, которые переплюнули даже грязные делишки папаши. Ронни прочитал в «Лэндпост»: «Энди Уайт, девушке, похищенной два месяца назад, удалось спастись. Её держали в подвале загородного дома Уотершутов. Она утверждает, что сын сенатора, Дональд Уотершут-младший, всё это время подвергал её физическому насилию. У девушки отрублена правая рука и не достаёт пальцев левой ноги». А через две недели после сенсационного заявления, поставившего на уши всю коммуну, девчушку, некогда выглядящую, как американская мечта, нашли мёртвой в номере мотеля. Говорили, будто она пыталась бежать. Мечта Америки. Той Америки, что уже давно нет. Винс и Дэйв держали крепко: на руках сынка горели следы от их пальцев, и, казалось, синеть кожа в этих местах будет ещё очень и очень долго. Сынок принялся верещать, что полиция — подкупленная его отцом, как кардиналом Рорком — вытрахает их жалкие трупы во все дыры. Он непременно добавил бы ещё что-то, но Ронни резко замахнулся ножом. Уэстон разглядывал отрубленный кусок, что держал в своих руках, а затем перевёл взгляд на залитый кровью рот повалившегося на пол Дональда. Идиот бился в конвульсиях, мысленно перерезая глотки всем собравшимся в зале, а на деле побоялся даже поднять на них зарёванные глазки. Богатенькому сынку подрезали крылышки, вывалив на пол целую тонну говна, и чёртов богатенький папаша нихуя не помог. Ронни давно ждал момента, чтобы расплатиться с этим говнюком. В конце концов, времени было ещё много, и он знал, что всегда успеет найти эту сволочь, а уж затем та поплатится за всё. На Мечту Америки ему было плевать, как и на близняшек-альбиносок и прочих малолеток, которые попадались Дональду на глаза и которых больше никто никогда не видел; Скрудж перешёл дорогу Ронни совершенно в другом месте. Чей-то взгляд — далёкий, как с Марса, и губительный, будто под 451 °F — тронул Ронни за плечо. Тот обернулся, готовый, как ему казалось, к абсолютно всему — или, если быть точнее, то к абсолютно каждому: и к громиле-вышибале, и к тощему слюнтяю наподобие Зика, — и прищурился. В дверном проёме клуба стояла фигура, облачённая в драную байкерскую куртку — чёрную, как смоль, и дикую, как пантера. Человек долго смотрел на него, и во взгляде его читалась обида и ненависть. Чёртов Уэйд, выругался сквозь зубы Ронни. Что ему здесь нужно?