***
Найти верёвку для связывания нарушителей спокойствия — спокойствия мафии — оказалось несложно. Хотя что делала верёвка в ангаре, была та ещё загадка, которую Ода не хотел разгадывать. Ради интереса Сакуноске «поспрашивал» новоявленных бандитов о том, кто их крышевал. Он не надеялся услышать ответ, но неожиданно получил чёткую и достаточно полноценную информации кого, где и как найти. Ода только бровью повёл — он своё дело сделал, пусть с остальным верха разбираются: в конце концов, это их головная боль. Однако от размышлений Оду отвлёк странных звук: тихий, приглушённый лязг, трение металла — словно железные цепи натянулись. Ещё раз прислушавшись, Сакуноске двинулся к невысокому ящику, неприметно стоящему в углу. По мере приближения, звук повторился — и повторился чётче, явственнее, словно внутри этого ящика кто-то рвался наружу. Значит, верно. Ода остановился аккурат у ящика и сдёрнул чёрную ткань, которая лежала сверху, скрывая от посторонних глаз, видимо, товар для продажи на чёрном рынке. Сакуноске верно узнал происхождение звуков — только это оказался не ящик. Это была клетка, в углу которой сидел маленький мальчик. На цепи. Осунувшийся и бледный, с выпирающими птичьими косточками, он казался не просто обессиленным и тощим, а хрупким, стеклянным даже: такого тронешь неосторожно — и он вмиг рассыплется. Но глаза мальчишки, этот полубезумный взгляд, которым он смотрел… Горький шипастый ком застрял в горле Сакуноске. Глаза мальчишки были звериными. Дикими. И вместе с тем — совершенно пустыми, словно матовыми, и блёклыми. Такие глаза Сакуноске уже видел — в собственном отражении, когда-то давно, когда он ещё был наёмником, когда убийство было просто убийством — и чужая смерть ничего не затрагивала в его очерствевшей, заскорузлой душе. — Эй, — тихо позвал Сакуноске — так, чтобы эхо не спугнуло мальчишку, — и приблизился к клетке почти вплотную. Нужно было открыть её, но как только Ода потянулся к замку, мальчик дёрнулся — громыхнули натянутые цепи, стягивающие чужие руки и шею, — и Сакуноске даже показалось, что из горла ребёнка вырвался не то рык, не то скулёж — и глаза его, звериные дикие глаза, зажглись каким-то непонятным потусторонним светом. Страх на чужом лице был столь явственным, что Сакуноске невольно замер, так и не притронувшись к замку. На него смотрел не ребёнок, а маленький, загнанный в угол зверь. Сакуноске не хотел даже думать, что пришлось пережить этому мальчику, чтобы забыть, что он — человек. Почему-то в голове Оды всплыло руководство по обращению с домашними животными. Как правильно вести себя, как убирать и всё прочее. Было крайне странно вспомнить о книжице Дазая в такой совершенно не весёлый момент. Стараясь делать всё плавно, Ода сел на бетонный пол, отстегнул кобуру и положил её как можно дальше от себя, при это стараясь смотреть в глаза зверёнка и не моргать. Дышать спокойно. Не делать резких движений. Не улыбаться. Всем своим видом показать, что ты — не враг, что ты не обидишь, что ты не намерен причинить вреда. Что тебе можно доверять. Ода честно не знал, сколько ему пришлось просидеть в одной позе, но через какое-то время (а может и вечность) мальчик, вероятно, ведомый любопытством, несмело подполз к краю клетки и протянул трясущуюся ладошку к Оде. Сакуноске медленно и аккуратно коснулся протянутой руки ребёнка и на грани слышимости произнёс: — Пойдёшь со мной? Ответ был очевиден.***
Ботиночки, оставшиеся от приютской формы, совсем прохудились: мелкие камешки и стекляшки царапали и без того израненные ступни, и Ацуши сбросил их у ближайшего мусорного бака, дальше идя босиком. Ещё не прогретая, но уже оттаявшая под апрельским солнцем земля холодила ноги. Было больно ступать, дрожали колени, и противный тянущий голод, раззявливая щербатую бездонную пасть, жрал изнутри его желудок и рёбра. Кажется, он не ел три дня. Или четыре. Ацуши не мог точно вспомнить, когда же он сбежал из приюта: страх гнал его, гнал так стремительно, что в себя мальчик пришёл, будучи уже далеко — там были машины, и люди, и много-много шума, такого громкого и странного, что Ацуши едва не оглох. А потом он куда-то шёл. Куда-то, ещё дальше, чтобы насовсем. Ночевал под мостами и возле небольших магазинчиков, пытался найти съестное, даже украсть, но не хватало ни храбрости, ни сил. Прав был воспитатель, говоря, что он ничтожество. Такие, как он, не достойны ходить по земле с другими людьми. Ацуши не питал никаких надежд на светлое будущее: жизнь в приюте напрочь отшибает такие ненужные чувства. Она выгрызает детство, оставляя внутри огромную чёрную дыру, которая вскоре заполняется страхом и безысходностью. Пару раз, плетясь по закоулкам Йокогамы, Ацуши думал, что вот прямо сейчас он умрёт. На него упадёт кирпич или обвалится стенка, или воспитатель выйдет из-за угла и прикажет приковать себя гвоздём к холодной, непрогретой земле, и заморит голодом, и... Но ничего этого не было. Только безразличная тишина и совершенно неизвестное будущее — если оно было. Ещё никогда Ацуши не желал, чтобы с ним случилось что-то плохое. Он пытался цепляться за жизнь, пытался отчаянно и яро, но, кажется, безнадёжно. За три дня пути он вовсе обессилел: дрожащие колени подгибались, хотя мальчик даже полушага не мог сделать, совершенно перестали работать руки — висели вдоль исхудавшего тела как размякшие плети. Ацуши так и не узнал, куда идёт. Его заносило то к границе трущоб, где смрадный вязкий воздух с ретивой жадностью вгрызался в слабенькие лёгкие и выбивал оттуда кашель, то к узким непроглядным улочкам, где ошивался всякий сброд. Так однажды Ацуши наткнулся на каких-то не очень приятных ребят, судя по виду — подростков, которые по какой-то причине — Накаджима искренне не понимал по какой — словно одичавшие дворняжки ополчились на него. Ацуши не помнит, как унёc оттуда ноги. Наверное, страх вновь погнал его вперёд. А потом, на третий день голода и бесцельного пути, его пришвартовало где-то рядом с портовыми складами. В порту было красиво. Красивее, чем где-либо ещё, и дышалось куда свободнее, чем там, в его аду. Но спать на забетонированной набережной было холодно, и Ацуши искал, где бы приткнуться, чтобы морской ветер не продувал его изорванную незаплатанную одёжку. Таким местом оказался маленький закуток между доками, где ровными шеренгами выстроились заброшенные ангары и металлические контейнеры. По невероятной удаче, на бетонной поверхности валялись старые дырявые тряпки — вероятно, ветошь выбросили с последней разгрузки, но для такого, как Ацуши, даже это могло вполне сгодиться. Впервые спать не в приюте было даже приятно: холодные ветра не пробирали до костей, отдалённый шум машин и людских разговоров не мешал спать. И его никто не беспокоил. Смотря на чистый небосвод, усыпанный мелкими, едва различимыми звёздами, как чёрная скатерть сахаром, Ацуши думал, что наконец все несчастья позади. Только не зря наставник говорил, что у него, Ацуши, не будет счастливой жизни. Стоило одной бессонной ночью ему выйти из своего укрытия, как он вписался в чью-то широкую спину. Ацуши не успел пикнуть даже скомканное «Извините», когда незнакомый человек стремительно схватил его за локоть и вытянул под холодный свет едва мерцающего фонаря. Чужие пальцы сжимали крепко, даже болезненно, и мальчишка понял одно — ему не выбраться. Не сбежать. — Ну-ка, кто это тут у нас. — Чужой голос звучал сипло, надрывно, словно простуженный или прокуренный — таким голосом говорил один из воспитателей в приюте, и Ацуши, лишь вспомнив об этом, зажмурился сильнее и весь сжался, пытаясь стать меньше, незначительнее, незаметнее. Может, его отпустят. Может, ему дадут шанс уйти, ведь какой прок от него, такого нескладного, такого уродливого, такого никчёмного?.. Но чужие пальцы — другие, не те, что держали его за локоть, а тонкие и узловатые — схватили за подбородок и заставили задрать голову. Ацуши поднял полнящийся слезами взгляд. Человек — худосочный высокий мужчина с широкой осклабистой полуулыбкой — довольно присвистнул. — Надо же, какое везение. Да ты настоящая находка, золотко. Ацуши заметил краем глаза, как второй человек, разжав пальцы на его локте, послушно отступил в сторону и сложил руки за спиной. Как будто он был… подчинённым? Ацуши ощутимо затрясло, и страх противными липкими мурашками пробежался вдоль позвоночника. Мальчик чувствовал, как из глаз брызнули слёзы, обожгли щёки — и его затрясло, как будто он вернулся туда, обратно в приют, и ему предстояло наказание за свой побег, за своё ослушание, за… лишь за то, что он вообще дышит. Но худой высокий незнакомец осклабился ещё шире и выдохнул своим прокуренным голосом прямо в лицо: — О, не стоит плакать. — Он обвёл щёку большим пальцем, едва надавливая, делая это наигранно нежно, ласково, и Ацуши дёрнулся назад, но мужчина успел схватить его за запястье. — Знаешь, а ты мне нравишься. С таким симпатичным личиком ты станешь бесценным товаром. За тебя будут давать десятки, сотни миллионов йен! — В его глазах на миг вспыхнуло нечто безумное, инфернальное — и руки, его холодные костлявые руки огладили плечи, рёбра, бёдра Ацуши, словно мужчина проверял, достойно ли это тело быть проданным. Ацуши почувствовал, как внутри всё холодеет, как жгучая раскалённая добела волна затапливает его изнутри — застывает в горле криком, распирает его грудь. Мужчина улыбался. Улыбался ласково, и в его глазах, всё ещё пыщущих инфернальным огнём, Ацуши мог видеть «Не плачь, золотко».