х х х
— Мальчик… Демон глядит на него со своего готического насеста, будто одичавшая и оголодавшая нотр-дамская горгулья, и с отражением тоскливой луны в желтых глазах зовет, всё надеясь вырвать когтями желанное согласие. — Чего тебе? — обреченно, без эмоций, с пустотой в севшем голосе отзывается Ансельм: санбенито на нем мокнет от крови и слез, инквизиторы с ключами и перевернутым крестом только что ушли, покинув мученическую келью, истыканный иголками висок горит, мясисто-алая рука с раздробленными костяшками висит беспомощной плетью, но колдовать по-прежнему не может, сколько бы на нее ни клеветали и сколько бы ни истязали обвиненного в волшбе маленького седовласого несчастливца-квазимодо. — Я восхищаюсь твоей стойкостью, но, может быть, все-таки хватит? Я плоть от плоти зла, но даже мне претит смотреть на твои страдания, — отвечает бес и привычно соскальзывает с балки, проверяя на выдержку осязаемый воздух и плавной кошачьей поступью подтекая к узнику. — Довольно, неужели ты думаешь, что в конце всего тебя за них ожидает награда? Бес курит, нисколько не стесняясь божьего храма — для виду только божьего, Бог в этих застенках давно умер, распяв самого себя от безысходности на карманном кресте; бес дымит в потолок, коптя его невидимой эфирной пленкой, перекатывает сигарету в пальцах, вымазанных аспидом, подносит к губам, задерживается подле них, задерживает вдох, и вдруг склоняется к безвольно подвешенному в кандалах мальчишке, безнаказанно прижимаясь к его рту: секунда, другая, проскользнувший в медную влагу язык, распахнутые в изумлении мотыльковыми крыльями глаза, глубокий поцелуй, глубокая близость, жадная и теплая. Потом он отстраняется, обнимает его за плечи, утыкается лбом в остро прорезавшиеся ключицы и шепчет: — Мальчик, мальчик мой, я видел Бога, я видел настоящего Бога на настоящем Небе, и едва не ослеп, когда сердце разрывалось от покаянных слез — так поверь же мне, эти люди не знают, что такое Бог; они не знают ничего, они алчные и бездушные, всё, чего они хотят — это твоей крови, им нравится пить кровь тех, кто лучше их, им нравится вкус невинности, им нравится прикидываться святошами… а я не святой и, в отличие от них, тебе не лгу. — Зачем ты здесь? — докопавшись в самом себе до болезненного признания, до истока и первопричины, выталкивает наружу надрывные звуки Ансельм, а цепи заходятся ехидным звоном под несбыточным порывом рук, заживших самостоятельной жизнью и — какая, должно быть, немыслимая дерзость и наивная глупость для смертного! — попытавшихся обнять прильнувшего к нему демона. — Зачем, если все вокруг твердят, что я урод?.. Я ведь и сам знаю, что всего лишь мелкий седой уродец… — Все вокруг — слепцы, — гулко отзывается бес и осыпает поцелуями вытянувшуюся лебяжьей струной шею, обтираясь об нее палящей щекой и щетинистым подбородком. — Они не видят твоей души. Мои глаза видят больше, и то, о чем ты сокрушаешься, я могу разглядеть, только плотно их закрыв — только тогда, малыш, я начинаю созерцать мир так же, как вы… Идем со мной? — Куда? — требовательно спрашивает Ансельм, а душа его мечется и стенает, запертая в птичьей клетке. — В Ад? — О, этот Ад, — хмыкает бес. — Меня давно оттуда изгнали: я и там плох, и на Небе не пригодился; нет, отверженный мальчик, я не утащу тебя в адово пекло, как ты, вероятно, мнишь, но и райские кущи тебе тоже будут заказаны… Впрочем, разве это такая уж большая цена за твою свободу и жизнь? Бес шепчет долго, потом пристально смотрит на опущенную голову в путанных и иссушенных от голода соломенных волосах, гладит грязными пальцами этот белый пух, прикасается к нему в опаске, благоговении и мольбе, боится перепачкать собой, но, видя, что люди уже успели изгадить сильнее, чем даже подвластно ему, вдруг вздрагивает, вспоминая: — Мальчик, мальчик, а ведь ты даже не знаешь моего имени, хотя мне известно о тебе всё, и это самую чуточку нечестно, тебе так не кажется? — и Ансельм, слишком потрясенный асбестовым вкусом на своих губах, украдкой облизнув их кончиком языка, охрипло спрашивает: — Как же… как тебя зовут? Бес ерзает, подтекает ближе, тянется к ушной мочке, прикусывает ее и, ошпарив вулканическим дыханием, дарит ему странное слово, пахнущее старым английским бергамотом, эльфийскими холмами и солнечной амброй: «Аелфэр», а седовласый пленник весь остаток ночи, не проронив ни звука, неуверенно хранит и перекатывает его в сухом горле.х х х
Ансельм больше не верит: ни в то, что его еще помилуют, ни в то, что его мучители в чем-то могут быть правы; за время, проведенное в пыточных казематах, ему гораздо ближе сделался опекающий бес, чем людское племя, но и тот куда-то исчезает, словно решает заодно со всеми предать. У Ансельма высыхают глаза и заканчиваются слезы, когда его приволакивают с вывихнутыми суставами, но даже и полуживого не бросают на ледяной пол, а с опаской заковывают обратно в железа. Присыпают солью раны в святой деревенской уверенности, что это убережет их от колдовства, запечатав магическую силу в теле и не позволяя той сочиться наружу из порезов, и под истошные крики, разрывающие эхом тюремные своды, чинно уходят, запирая за собой трехслойную дверь, со скрежетом вошедшую в пазы, и оставляя до следующей увлекательной пытки. Бес не появляется долго, и Ансельм просто висит на онемевших запястьях, сглатывая отравленную голодом и желчью слюну и издыхая от ослепительных белых вспышек. Смотрит в кисельную темноту, становящуюся плотнее и наседающую из углов, слушает капли дождевой воды, вдыхает тонкий запах петрикора, вползающий в узкую бойницу и кружащий голову недостижимой свободой: там же сентябрь, там еще только золотой сентябрь, там желтеет листва, становясь совсем под цвет бесовских радужек, подсыхает ковыль, пыль кружится на дорожках, принося дыхание заморозков, и цветут пожарищем арлекиновы астры; он почти хочет крикнуть: «Аелфэр, пожалуйста, уведи меня отсюда!», но кричать некому, темница пуста и резонирует тишиной. Наконец бес приходит: угрюмый, темный, с залегшими тенями и тонкой леской ожесточившихся губ. Гасит пальцами монотонно оплывающие свечи, до жженого мяса давит фитили, смотрит, как покрасневшие подушечки моментально зарастают свежей кожицей, подходит ближе, останавливается в двух шагах, замирает и садится на корточки перед воспрянувшим духом мальчишкой; совершенство сюртука марают разводы алой винной ягоды, наискось и внахлест нанесенные кистью ополоумевшего художника. — Они хотели казнить тебя сегодня ночью, — фраза разрывает воздух пороховым выстрелом, и Ансельм вздрагивает, леденеет изнутри сбившимся сердцем, а Аелфэр почему-то не торопится, вальяжно поводит плечами, склоняет голову набок, будто чего-то ждет. — Я убил их, ненаглядный мой, — так и не дождавшись, делится потаённым, растягивая губы в душевнобольной улыбке, и, доходя до помешательства, повторяет: — Убил всех до единого, я и так, представь себе, могу… — потом мрачнеет, меняется в лице, становясь непривычно серьезным, каким Ансельм еще ни разу его не видел, и продолжает, принося на смену успокоительной обманке горчащую травяной аптечной настойкой правду: — Только это ничего не изменит. Завтра в опустевший замок явятся другие, найдут их хладные, изувеченные трупы и непременно решат, что это ты был причиной массовой резни. Ансельм резко втягивает вакуум вместо воздуха, неверяще таращится на беса, трясется всем телом, а бес почти ликует, напевая задом наперед свою дьявольскую «Аллилуйю», и еще раз с жаром, с мольбой зовет его: — Пойдем со мной? Мне ведь только пальцем прикоснуться, и этих оков не станет. Мне только подуть — и раны твои заживут, а кости срастутся… И вот тогда Ансельм, разочаровавшись и в Боге, который далеко, и в людях, которые красиво лгут, вдруг запрокидывает голову, выдает первый, ломкий и каркающий звук, и начинает хохотать как сумасшедший, а после, насмеявшись до волчьей тоски, заглядывает бесу в одержимые глаза и просит: — Уведи меня отсюда, Аелфэр, пожалуйста, уведи, мой бес! Я пойду с тобой… пойду, куда пожелаешь. Падают стальные звенья со звоном, льется в оконце опустевшей конуры мерклый свет, спят мертвецким сном инквизиторы со вспоротой грудиной и сожранными сердцами, а бес облизывает гротескные губы, заботливо гладит доверчивые пальцы, просачивается сквозь мореные дубовые двери, отпирает замки, выводит на самую высокую стену надо рвом и, подсекая еле удерживающие от падения коленки, просто подхватывает на руки, чтобы вместе с освобожденным острожником спуститься по плотному воздуху в бледный сентябрь, в пелену ночного тумана, в пленяющую лисьими тропами тыквенную осень. Такую же желтую, как искрящиеся бесовским весельем золотые глаза.