Часть 1
8 августа 2017 г., 15:13
Моя история начинается с имени.
До того, как я все-таки решился ее рассказать, мне постоянно приходилось размышлять над тем, каким же образом могла повернуться моя жизнь, не окажись я в тот день в его автомастерской.
Тогда я не встретил бы его, но, уверен, встретил кого-то другого. Не стал бы тем, кем являюсь сегодня, но непременно стал бы кем-то другим, и можно ли считать, что этот "другой я" был бы настоящим? Надеюсь, нет, ведь это ставит под сомнение мою сущность. Да, все вокруг было бы другим, но сделало ли это меня счастливее? В жизни много вопросов, ответы на которые нам так и не суждено отыскать, но теперь мне не представляется возможным существование, в котором бы не было его…
Первым делом я обратил внимание на его имя, отчасти чуждое, но от этого не менее приятное для уха русского человека. И прежде чем увидеть его, я услышал имя, которое в этот же миг принял, как всю свою жизнь принимал свое. Было ли это подсознательным желанием объединиться с человеком и разделить с ним все прелести и ужасы наших дней? Тогда все это было мне неведомо, но уже в тот момент я смог убедиться в выражении «У красивой женщины всегда красивое имя», интерпретировав его на свой лад: «Красивое имя всегда принадлежит красивому мужчине».
Будучи студентом филфака, я часто подстраивал под себя выражения, услышанные в фильмах или прочитанные в книгах, которые запали мне в душу. У меня даже имелся блокнот, куда я выписывал полюбившиеся цитаты. Со временем таких блокнотов становилось все больше и больше, и теперь, если собрать их все в одну большую стопку, она окажется чуть выше моего колена. Наверное, такая привычка досталась мне от моего отца, который тоже любил бросить одну из своих прибереженных литературных фразочек в беседе так, что ты на время абстрагировался от всего и думал только: «Черт! Я ведь где-то это уже слышал, но где?» Вспомнить в итоге удавалось редко из-за совершенно нового толкования, но было весьма забавно, когда тебе это все-таки удавалось.
Мы часто проводили вечера вместе. Летом — на веранде или в нашем саду, зимой — дома, чаще в рабочем кабинете отца. Это была одна из самых уютных комнат, конечно, после моей. Там стоял его огромный дубовый стол с кипами бумаг, невероятно удобное кресло, шкаф, набитый книгами. Казалось, книги были повсюду — в шкафу, на столе, даже на полу. Юридическая литература отца бережно хранилась им, художественную же читал в основном я, а потому книжки, оставленные мною, в лучшем случае можно было найти на диване. Ох уж этот диван… сколько историй он слышал. Читал я много. От Данте до Шекспира, от Достоевского до Блока, от Кафки до Сартра. В этой комнате была особая атмосфера, и отец добродушно заявлял, что она однажды станет моей. Между делом он предлагал мне ознакомиться с «основами основ» и вручал толстенную книгу. Теория государства и права. Юноша, «глотающий» творения Гюго, в буквальном смысле засыпал, дай бог, на десятой странице сборника по ТГП. Должно быть, отец уже тогда догадался, что я безнадежен.
Говоря об отце, я понимаю, что все свое детство, юность, да и, по правде, зрелость, если так будет правильно сказать, я провел с мыслями, что стал для него самым большим разочарованием в жизни. «Позволь жить ему своей жизнью», — все время твердила мама, и я этим пользовался. Дружил не с теми ребятами, выбрал не тот факультет, влюблялся… не в тех. Но как же я мог не заметить ту теплоту в его глазах, когда отец говорил: «Прежде чем понять что-либо, ты должен это полюбить». А я обычно отвечал: «Да брось! Чтобы полюбить что-то, ты должен это узнать и понять». Буквально наш разговор выглядел так:
— Я люблю тебя, сынок.
— Мне нужно в туалет, папа.
Отец любил меня и даже если не всегда понимал, то стремился понять. Так было, как мне кажется, потому, что родители долго не могли завести ребенка. Мама уже хотела забрать малыша из детского дома, но отец все стоял на своем, остерегаясь того, что не сможет любить чужого, как своего. И никто не смел его за это винить. В нашем доме во все времена действовало единственное негласное правило: «Не осуждай». Мое любимое правило. И, во многом благодаря упрямому характеру и, в некотором смысле, природному цинизму отца, на свет появился я, словно действительно богом данный. Маме на тот момент исполнилось тридцать четыре, а отцу — сорок лет. Только теперь я могу с точностью сказать, что они во мне души не чаяли. Кроме того — моя семья располагала весьма солидными средствами, а потому я был совершенно избалован.
Меня окружили заботой — я не мог позаботиться о себе, ко мне относились с ласковой теплотой — я не переносил грубости, меня не обременяли каким бы то ни было трудом — я становился капризным и слабым, и слабость эта почти граничила с женственностью. Я все утрировал и опошлял, не принимая во внимание вовсе, что на заботу стоит отвечать заботой, а на тепло — теплом. И я не смею винить родителей за то, что рос беспомощным, почти тепличным и мягкотелым. Ведь, увидев силу, я смог подчиниться ей, что стало нашим началом.
Когда он прошел мимо моей машины, я проводил его взглядом. Я смотрел и не позволял себе даже моргнуть. Губы невольно приоткрылись, намереваясь выкрикнуть: «Богдан, не будь дураком! Начни, черт возьми, уже дышать! Хоть через раз… пожалуйста». Я пропал. И если вам выпадет счастье увидеть чей-то такой же благоговеющий взгляд, блуждающий по вашему лицу, шее, плечам, ласкающий ваши голые колени и ступни, целующий ваши руки — не отвергайте его и не отвечайте небрежным взглядом. Уж лучше не смотреть вовсе…
Я подумал тогда, что перед моими глазами только что предстал Иисус. Поделившись своим сравнением через многие годы, я смог оценить, насколько нелепо оно звучало для человека, исповедавшего ислам. Нет, он сам утверждал, что не является мусульманином в том смысле слова, в котором следовало бы. «Заходить в мечеть, лишь случайно оказавшись поблизости и услышав призыв муэдзина, — говорил он, — не значит быть мусульманином. Не соблюдать пост, игнорировать праздники и главное — сомневаться — значит осквернять веру». Но он был неправ. Этот человек был благороден, нравственен и открыт для мира, который, не осуждая, пытался понять. И если этому не учит ислам или какая-либо другая религия — ему следовало бы придумать свою. Она непременно учила бы любви и пониманию. «Прежде чем полюбить что-то, ты должен это узнать и понять».
Когда его позвали снова, я напрягся всем телом и вытянулся так, что почти мог прочитать номер моей машины на бампере. «Джамал!» — простой оклик, и моя жизнь наконец обретает имя спустя почти двадцать лет. Джамал. И мое сердце, доныне тщательно скрывающее свое существование, рвется из груди, чтобы принадлежать уже не мне. Джамал. И я готов дать монашеский обет и шептать все свое время, отведенное мне судьбой, лишь одну молитву: Джамал. Джамал. Джамал!
Кончики моих пальцев, кажется, по сей день помнят, с какой горячностью они сжимали руль. Мои щеки помнят, уверен, они все еще помнят тот юношеский пылкий румянец, который способен украсить лишь лицо девственной девы или бегущего атлета. Я был юн и еще ни черта не смыслил в этой жизни, но я твердо знал, что именно в ту минуту впервые влюбился… До того дня мне нравились девочки. До того дня мне нравились мальчики. Все они нравились мне, как ребенку нравятся новые игрушки за стеклянной витриной магазина. Далекие, недосягаемые… Но оказавшись в маленьких ручках, они вскоре теряли свою прелесть и становились неинтересны. А дальше их ждала одна участь — отправиться в большой мешок, который взрослые хранят на балконе до лучших времен.
Так, в мешке я хранил часть своих друзей и подружек. С одними я наигрался очень скоро, но было в них что-то цепляющее… с другими наиграться не вышло, потому что я не имел на них никаких прав — они принадлежали, увы, не мне. Я был вором. Часть же своих влюбленностей я совсем скоро позабыл, как забывается, к примеру, треснувшее ведерко в песочнице. Но у этих ребят хватило совести не оставлять свой след в моей жизни, а потому заслуживали мою добрую улыбку. Но он был другим…
В тот день на нем была свободная рубашка фисташкового цвета с закатанными рукавами. Я обожал его манеру закатывать рукава даже зимой. Я влюбился в его бежевые шорты с коричневым поясом, которые в итоге достались мне. Вероятно, однажды я утомил его своими комплиментами настолько, что он решил подарить мне эти боже-какие потрясающие-шорты. На ногах у него были его любимые эспадрильи в цвет шорт.
Я снова заметил его фигуру, он снова шел мимо. Но буквально на мгновение он обернулся, словно услышав стук моего сердца, и я увидел его лицо. Я замер. Темные волосы напоминали гребни волн ночного беспокойного моря. Впоследствии я заметил, что он вечно поправлял свои волосы, когда волновался, и это движение его руки стоило того, чтобы периодически заставлять его понервничать. Он хмурился, глядя на солнце, и приставлял ко лбу ладонь козырьком. Я надолго запомнил его в этой позе, потому что в то лето, когда мы познакомились, он часто становился так, глядя, как я иду навстречу и так же наблюдаю за ним — обласканным солнцем и теплым ветром.
В моей памяти много таких моментов, словно фотографий в старом семейном альбоме. Вот он сидит в кресле с плетеной спинкой в кафе, ожидая заказ. Вот он поправляет волосы, читая книгу. Наверное, он был увлечен и довольно взволнован рассказом. Вот он пожимает руку моему отцу и целует руку матери. Вот он ведет ладонью по своим колючим щекам перед зеркалом. Уверен, он гадал: «Стоит ли бриться сегодня или подождать до завтра?» Я обожал наблюдать за ним. Я восхищался его изящными движениями и всем сердцем желал запечатлеть в памяти каждое из них.
Однажды я наблюдал за тем, как Джамал бреется, и между нами произошел подобный разговор:
— Еще не насмотрелся?
— Нет.
— Нет…
— Нет.
— Ладно, Богдан, мне нужно принять ванну.
— Хорошо. На твоей корзине для белья можно посидеть? Она выдержит меня? Думаю, должна, я ведь немного вешу…
— Богдан! Я серьезно. Я должен помыться.
— Без проблем. Какие могут быть проблемы?
— Один!
— Я тебе мешаю, Джамал?
— Ты не мешаешь, но… о, ты невыносим.
— Так значит, я могу посидеть на корзине?
— Ты можешь посидеть на корзине…
И мне было позволено разглядывать его спину, ягодицы, которые никогда не загорали и выглядели светлее, чем вся остальная кожа. Я старался не упустить ни единого участка его стройного тела, сравнивая свою дотошность с дотошностью посетителя в музее, который изучает прекрасную статую. Джамал, весь в пене, оборачивался через плечо и, поймав на себе мой восторженный взгляд, хмыкал, не выражая к этому своего отношения. Я видел в нем божество, он во мне — влюбленного мальчишку. Я представлял его во мне… Джамал закрывал на это глаза.
Однажды мне вздумалось забраться к нему в ванную под струи воды. Я был буквально одержим этой идеей и не заметил, как начал раздеваться.
— Что ты делаешь?
— Ничего.
— Я вижу. Для чего ты снимаешь одежду?
— Хочу к тебе…
— Нет.
— Но… почему?
— Потому что так сказал я, Богдан. Тебе этого не достаточно?
— Мне не достаточно тебя…
Либо мои слова произвели на него такое впечатление, либо я выглядел настолько жалким, но Джамал был явно тронут. Так и не добившись своего, я, впрочем, получил неплохой утешительный приз. Выйдя из ванной, Джамал подошел ко мне и схватил за голые плечи. Я испугался. Не понимаю, что именно меня так взволновало, ведь я твердо знал, что он никогда не сделает мне больно, но я недоверчиво потянулся к его ребрам. Лицо его было прекрасным. Капельки воды стекали по его вискам, бежали со лба и прятались в густых бровях, которые он сердито сводил на переносице. Я скакал взглядом с его карих глаз на губы, а после снова возвращался к глазам, которые рассматривали меня очень внимательно, хмуро, и я не понимал, что его так рассердило.
— Что я сделал?
— Богдан…
— Боже, прости меня! Я такой глупый, я тебя оскорбил…
Джамал не стал больше слушать мой жалобный скулеж. Он перехватил мои запястья и, заведя руки над головой, вжал меня в стену. Мои ноги подкосились, когда я почувствовал, как его член упирается в мой живот.
— Я могу тебя поцеловать?
— Что?
— Я хочу поцеловать тебя. Ты позволишь, Богдан?
Это не был наш первый поцелуй. Он случился гораздо раньше, и теперь не было смысла спрашивать меня, тем более когда я был так распален. Но после я догадался, зачем он спрашивает — меня это возбуждало. Его же возбуждал мой вид: я едва держался на ногах и изо всех сил старался не всхлипнуть. Тогда Джамал поцеловал меня. Я хотел, чтобы он сделал меня своим прямо в ванной комнате, стараясь вложить в поцелуй все свое желание, всю нежность. Но Джамал оборвал свою ласку так же внезапно, как начал ее. И меня, почти трясущегося от перевозбуждения, бесцеремонно выставили за дверь, от чего сразу же хотелось разреветься. Помню, как я рухнул прямо перед дверью и начал водить по ней пальцами, будто оглаживая скулы любимого человека.
Он лечил мое сердце так же умело, как оставлял на нем отметины. Тем жарким летом он готовил для меня холодный чай, что было лучшим лекарством для саднящих сердец. Джамал заваривал некрепкий чай и переливал его в банку, добавлял немного сахара, лимон, мяту и лист смородины. Оставлял на ночь, затем ставил в холодильник. За этим процессом я тоже внимательно следил, а Джамал следил за тем, как я пью прямо из банки, бросив туда пару кубиков льда. И когда его губы трогала довольная улыбка, я готов был выпить целую банку чая за раз, я готов был залезть в нее, стать льдинкой и растаять внутри. А он только улыбался с мыслью: «Какой же ты все-таки ребенок, Богдан… какой же ты еще ребенок». Я читал это в его смеющихся глазах, и невольно соглашался…
Я не мог быть взрослым рядом с ним, потому что мне совсем не хотелось взрослеть. Он словно понимал мои страхи, когда, обнимая, шептал в мои волосы: «Тебе не нужно становиться взрослым, пока я рядом». Это было лучшим признанием в любви. Да, в такие моменты я был уверен, что меня любят, поскольку я ощущал себя в безопасности. Ведь с самого детства я ассоциировал любовь с защищенностью и ставил два этих чувства на одну полку. Пожалуй, я так и не вырос из того возраста и до сих пор нахожусь во времени, когда Джамалу исполнилось двадцать восемь. Мысленно я до сих пор проживаю наше первое знойное лето, и это стало моим наказанием за все совершенные ошибки, ведь нет на свете страшнее испытания, чем ностальгия по былым временам, когда ты был счастлив.
В тот первый день, когда я явился в его автомастерскую, у меня отвалился глушитель по дороге домой из университета. Я легко отцепил его, ведь уже видел, как это делал мой отец, любивший в свободное время подолгу ковыряться с автомобилями, и поехал в ближайший сервис. Рев был ужасающий, словно я вел спорткар. Он предупреждал меня: «Держись от него подальше». И я бы благополучно дождался своей очереди и уехал бы домой довольный и на исправной машине, но черт меня дернул попросить, чтобы именно Джамал осмотрел ее. Я выглядел как капризный болван, который с обычных просьб срывается на требования.
— Нет, пусть ее посмотрит Джамал.
— Джамал?
— Да, он. Это такая большая проблема?
— Но Джамал…
— Но Джамал?
— Ладно. Хорошо, брат. Сейчас.
Меня захватила паника, хотя я был доволен собой, словно выиграл шахматный турнир. Но это была уступка того мастера, за которой неизбежно следовало преимущество.
Гамбит.
Мужчина скрылся, оставив меня одного. Мне оставалось только считать секунды до встречи с Джамалом совсем близко. Я представлял, как он потрепет своего товарища по плечу с видом «я разберусь» и даст понять, что нам больше не нужна его помощь. Как пожмет мне руку с улыбкой на лице. Наши глаза встретятся, и он обязательно захочет узнать, как меня зовут. Я старался отвлечься, разыгрывая в своей голове весь этот спектакль, а потом принялся шептать себе под нос: «Я должен быть серьезным, я должен быть серьезным, ядолженбытьсерьезным…» Мою волшебную мантру прервал нарочито громкий голос мастера: «Ты должен взглянуть на это». Я был уверен, что он говорит обо мне, но никак не об автомобиле, и его оскорбленная интонация хоть немного, но сняла мое напряжение. Странно, но я внутренне успокоился еще сильнее, когда увидел Джамала. Он хмурился, будто уже раскусил меня, но эта складка между его бровями не давала мне покоя.
Каким высоким он оказался… я же был долговязым мальчишкой, который на фоне сверстников выглядел еще более нескладным и юным. Мама называла меня красавчиком. Я был «ее любимым голубоглазым блондинчиком с милым носиком». Ее привычка говорить обо мне в подобном тоне только усугубляла ситуацию. Я ведь видел себя в зеркале и, боже, как мне хотелось быть чуть выше ростом и иметь хотя бы намек на мускулатуру. Больше всего мне не нравились мои руки с острыми локтями. Иногда казалось, что мне не стоит их сгибать, иначе локти могут вспороть сухую кожу. «Хилый» — наверное, самое точное слово, которое описывало меня. Я ненавидел это слово так же сильно, как и зеркала. «Малыш», — говорила мама. «Мой маленький принц», — так называл меня отец. «Глиста», — соглашался я.
«Чем могу помочь?» Услышав его голос, мне захотелось встать на колени и вручить ему поводок, на котором он смог бы выгуливать меня. «Ты окажешь мне большую услугу, выгуливая меня по утрам. Или когда будешь свободен». Я прикусил язык. Он догадался, он все понял в самый первый день, когда я заливался краской в тени его крепкого тела, и мне не приходило в голову, что нельзя просто так строить планы в своей голове на мужчину. Тем более — такого, как Джамал. Я бы смог рассмотреть каждую морщинку на его лице, но, робея, отводил взгляд и рассматривал его эспадрильи. Дышал чаще, улавливая тонкий аромат его одеколона. Лишь изредка мне удавалось заставить себя бросить на него короткий взгляд и понять, насколько высоко он стоял. «Куда мне до него», — думал я и уже жалел о том, что вообще затеял весь этот маскарад. «Куда мне до него…»
И ведь действительно — моя жалкая попытка завоевать его внимание не привела в тот день ни к чему хорошему. Он отказался даже взглянуть на машину, раздраженный моим поведением. Но здесь не было моей вины. Я не мог совладать с волнением, которое вызвал Джамал. «Это ты, это все ты», — хотелось мне закричать ему в спину, но я только прыгнул в свою машину и умчался домой. «Пусть машина ревет, слушай! Пусть тебе будет стыдно! А я подумаю об этом потом». И я поклялся себе, что приеду на следующий день снова.
Примечания:
Муэдзин — глашатай, призывающий мусульман на молитву.