Часть 2
18 августа 2017 г., 00:34
Я не помню, как добирался до дома.
Если закрыть глаза и снова попытаться воспроизвести этот эпизод в своей голове — ничего не выйдет. Думаю, это своеобразный акт самозащиты, потому что едва ли тогда я чувствовал себя хорошо. Да, я определенно был не в порядке, и поэтому упрятал часть воспоминаний в самый дальний угол своей памяти. Зато помню маму и ее голубой сарафан, в котором она стояла босиком на согретых солнцем порожках. Она вышла из дома, услышав шум, и крикнула что-то вроде: «Бо, у тебя сломалась машина?» Знала бы она, что помимо машины сломался ее сын.
Как мне сейчас не хватает ее милого «Бо» с вопросительными нотками в голосе. Так мама звала меня, когда ей по какой-либо причине казалось, что я чем-то расстроен, но разве оторванный глушитель — повод для расстройств? И хотя я весь вечер старался убедить родителей, что со мной все в порядке, за ужином к еде я так и не притронулся, размышляя над тем, как лучше утрамбовать картошку на краю тарелки, чтобы создалось впечатление, будто я уже съел часть. Мне не хотелось ужинать и поддерживать за столом бессмысленный разговор ради разговора. Все раздражало. И сладковатый запах тушеного мяса, и звон столовых приборов, даже голос матери, мягкий, как медовые пряники — и тот нервировал меня. Я просто хотел скорее закрыться у себя, хотя раньше никогда так не поступал. Не было в нашем доме такой двери, которую кто-то из семьи не мог бы свободно открыть, но мне было необходимо поспать или хотя бы постараться. Моя терапия.
Я и подумать тогда не мог, что всего пара минут с ним, лишь одна встреча способна выбить меня из колеи на целый день. Я не находил себе места, будто с похмелья, мирясь с навязчивой болью, обхватившей мою голову обручем. Мне все казалось, будто мое тело хранит на себе его запах, что его голос все еще звучит в ушах, а присутствие ощущается столь явственно, что мне вдруг подумалось: «Протянув руку, я смогу коснуться тебя». Я хотел бы сделать для него массаж. Ради себя. Но помимо восторженного трепета мое сердце терзала злость. Раз за разом мысленно прокручивая его слова, мне хотелось надрать этому паршивцу задницу (самое смелое, что доводилось представлять о нем).
«Если вы не доверяете починку своего авто моим ребятам, то зачем вообще приезжать сюда?» И он тысячу раз был прав, но я решительно не понимал, к чему такой тон? Им он порол меня не хуже розог, и вспоминая свое тогдашнее состояние, я сознаю, насколько восприимчива юная душа в двадцать лет. Мне не удалось тогда понравиться ему, но в силу своего упрямства я появился в мастерской уже на следующее утро, а пока оставалось успокаивать себя тем, что я просто переутомился, и оттого был морально обессилен.
В дни, когда эмоциональное давление становилось невыносимым и грозилось обернуться апатией, я шел спать. Сон, казалось, лечил меня, и мне действительно становилось легче, словно раны за это время успевали затянуться. Не безосновательно многие считают сновидения воротами в наше подсознание, но я умел настолько вымотать себя, что не видел ни единого сна. Во всяком случае — у меня хватало ума их не запоминать. Но я не бежал от своих печалей, напротив — поддавался им, тем самым сыскав для себя спасение. Я распадался на части, растворялся в пустоте, хоть где-то поступая так, как говорил отец. «Если что-то не получается, разбери его на части и собери снова. Только так твой кораблик будет хорош, но не лезь сам за ним в бутылку, сынок». И за своим грустным смехом он нередко выдавал дельные советы.
Разобрать и собрать снова.
И вот я уже готовился пойти к себе в комнату, но мама вдруг спросила: «Милый, что с тобой? Тебе нехорошо?» Инстинктивно я потрогал свой висок.
— Нет, с чего ты взяла?
— Просто ты весь вечер сам не свой, даже не скушал ничего. И белый весь, как скатерть.
— Разве? Должно быть, утомился…
— Вечно у тебя всему одно объяснение, сынок. Может, к врачу надо?
— Какой врач, мамочка… не нужно мне никого. Лучше полежу немного, и все пройдет. Я сегодня что-то устал.
И словно для убедительности из моей ноздри поползла струйка крови. Я увидел ее на собственных пальцах после того, как почесал нос, и постарался не размазать кровь по лицу окончательно. Мама ахнула и бросилась ко мне, крича отцу, чтобы тот скорее подал салфетку, попутно указывая, что мне необходимо немного наклонить голову. Так я впервые узнал, что если у человека идет из носа кровь, нужно позволить ей вытечь, иначе можно наглотаться ее, и это спровоцирует рвоту. Однако знание, полученное в тот день, мне больше не пригодилось, но этот случай запомнился мне очень хорошо: взволнованное лицо мамы, кровавые пятна на салфетках и мой смех. Я нервно хихикал и никак не мог остановиться.
Истерика.
Такое со мной происходило редко, и это был единственный раз, когда я искренне желал, чтобы мою слабость увидел кто-то еще. Я хотел встать перед ним — хохочущий и с размазанной кровью под носом — и сказать: «Вот, что ты сделал со мной. Вот что ты наделал!» Тогда казалось совершенно нормальным винить человека за обычное общение с заносчивым клиентом, но моя беда сидела намного глубже. Именно тот случай, когда справедливо сказать: «Проблема не в тебе, а во мне». Я влюбился в тот день, и потому ночью не мог уснуть.
Было слишком жарко, как в клетке с обезьянами, во дворе бесновались сверчки и стены давили, будто я лежал не в собственной постели, а в гробу. И такое сравнение заставило меня быстро подняться, более того — выйти в сад. И лучшее во мне подсказало, что не окажется лишним прихватить с собой скрипку.
Играл я редко по той причине, что звук этого инструмента на дух не переносил, но все-таки учился по настоянию тети. Я говорил, что от меня и моей игры результат такой же, как от ребенка, мучившего кошку, но та отвечала, что я ничего не понимаю, и мне оставалось продолжать это струнно-смычковое насилие.
Я не заметил, как вскоре из дома вышел отец.
— Брамс, старый добрый Брамс…
— О, отец! Ты напугал меня! Прости, я не слышал, как ты…
— Тем лучше, сынок. Я знал, что ты прекратишь играть, если заметишь меня. Поэтому пришлось подкрасться.
Я покраснел. Подобные реплики отца воспринимались более остро, чем если бы мне сделали восхищенный комплимент. Отец жестом пригласил меня присесть на кованную лавку и закурил. Сколько я себя помню, он сильно кашлял, но отказываться от сигарет, похоже, не спешил. «Время отнимет у тебя все. Молодость, красоту, здоровье и твоих близких. Взять хотя бы меня — волосы поседели, брови поредели, только усы остаются пышными. Так какой смысл отказывать себе в редких радостях вроде курения?» Он смеялся над всем, и носил свой возраст с небрежной легкостью, но все же мне было больно становиться свидетелем того, как некогда яркие глаза моего отца со временем тускнеют, а на лице появляются все новые и новые морщины. На руках, усеянных старческой гречкой, как он говорил, выступали извилистые дорожки вен, я смотрел на эти руки, и мое сердце сжималось от грусти.
— А чего ты не спишь?
— Ну, знаешь, когда у тебя под окнами твой сын выворачивает свою душу, не до сна как-то.
— Скажешь тоже…
— А что… Катерина бы тобой гордилась. Вспомни только, сколько она воевала с твоей нелюбовью к скрипке.
Отец выбросил окурок и посмотрел на меня с прищуром, как хищник высматривает жертву в высокой траве, и в этот момент я почему-то подумал, что он — истинный образец для подражания. Стать, манеры, внешность — именно таким в моем представлении должен быть мужчина, но я унаследовал от отца, как мне казалось, лишь умение запоминать цитаты и употреблять их в удачный момент. Внешне же я был утрированной копией мамы: слишком светлые волосы, голубые глаза с опущенными уголками, отчего меня часто сравнивали с грустной собакой, очень тонкий нос для парня и слишком девичьи губы. Мне порой становилось неловко из-за таких черт лица и казалось, будто отец смотрит на меня не как на сына, а как на дочь.
— Кстати, как ты себя чувствуешь?
— Лучше.
— В твоем возрасте у меня часто такое случалось, а потом резко прекратилось. Видимо, перерос. Да-а. Брамс, значит. Ну, и кто это?
Отец деловито закинул ногу на ногу и сцепил пальцы в замок, уложив руки на колено. Я невольно поежился.
— Немецкий композитор… пианист…
— Композитор! Вот как… Мой сын влюблен в композитора.
— М?
— Дорогой, я хотел спросить, по ком плачет твое сердце.
— Что? Нет! Папа, мое сердце совершенно свободно…
— … но разбито. Не нужно быть истинным читателем человеческих душ, чтобы понять это.
— Па, я же сказал…
— Да… сказал. Знаю. Вообще, я пришел сюда покурить, а не копаться в тебе, но позволь поделиться с тобой всего одним маленьким советом.
И своим молчанием я дал ему понять, что готов слушать. Так я часто выражал свое согласие или готовность к чему-либо, и мне определенно нравилось, что отец мог понять меня так просто — без лишних слов. Он и сам не любил пустословить, и я считал, что все сказанное отцом я обязан запомнить и пронести через всю свою жизнь, чтобы передать его мудрость кому-то еще. Ведь так отец до сих пор жив в своих советах, и я ощущаю это, особенно когда следую им.
— Не нужно терзать себя этой мелодией, мой принц. Третья симфония, я прав? Брамс, конечно, хороший парень, но поверь, его музыка годится только для нас — стариков. Жалостливая, неспешная — как вся наша жизнь, а ты — юн! Взять, к примеру Сен-Санса с его Пляской смерти. На худой конец играй Пятый танец своего Брамса. Только не упивайся своей тоской, а дай волю эмоциям. Они многограннее, чем ты думаешь, а тоска твоя поверхностна. Освободи себя.
Дай волю эмоциям…
Собственно, я и никогда не умел их сдерживать, желания просто не было. Хочешь смеяться — смейся, плакать — плачь. Моя философия жизни была до смешного проста, за что меня часто звали дураком. Конечно, так меня звали не поэтому, а из-за того, что, к примеру, гуляя по улице, я легко мог громко гавкнуть, поддавшись каким-то немыслимым внутренним порывам. Да так, что прохожие оборачивались, а я смеялся от этого все сильнее. Я насвистывал любимые мелодии в магазинах и танцевал в очередях. Я мог разрыдаться, увидев зимой котенка на снегу, и тогда родители звали меня ребенком с тонкой душевной организацией. Размышляя над этим выражением, я все думал: «А был ли Джамал натурой с тонкой душевной организацией?»
За первые минуты нашего знакомства он не выдал ни единой эмоции, кроме недовольства, но мне казалось, что человек с таким прекрасным лицом не может быть вечно хмурым, и, надо сказать, я не ошибся. Улыбка часто расцветала на его лице, и тогда она олицетворяла для меня весь мой мир. Никто не умел улыбаться так, как это делал Джамал, заставляя чувствовать счастье вокруг и внутри себя. Но пока эта строгая складка между его бровями давала мне понять, что я со своей душой нараспашку сразу же попал в немилость.
Отец ушел, и я, вернувшись к скрипке, снова заиграл Брамса, его удивительный Венгерский танец. Наверно, всю свою жизнь я учился играть только ради этой мелодии, заставлявшей трепетать мое сердце. Я улыбнулся сразу же, как только коснулся струн смычком, и это была шальная улыбка предвкушения. Я ожидал, что неспешные части лашшана, сменяемые зажигательными элементами фришки, исцелят меня, но темп нарастал, а спасительной легкости так и не чувствовалось. Боже, это было сродни панике: я играл все быстрее, озлобленный сам на себя. Кровь стучала в висках, с каждым мгновением я ощущал, как бешенство овладевает моими пальцами, которыми я зажимал струны и держал смычок. «С чего ты вообще взял, что музыка поможет тебе, Богдан», — вертелось в моей голове, и когда уже рисунок мелодии стал портиться, я понял, что плачу.
Вот оно — истинное освобождение. Слезы лились из широко раскрытых глаз по моим щекам, а мне было невдомек, что только так моя душа способна спасти себя, ведь это освобождение представлялось мне совсем иначе. Мне казалось, будто все печали должны покинуть мое сердце буквально под звон кимвала, но это было не так, и оттого становилось еще больнее. Бросив скрипку на лавочку, я кинулся к яблоне, которая уже давно не давала плоды и, обняв ствол дерева, чтобы не свалиться, зарыдал во весь голос, едва контролируя подступающую к горлу тошноту. Организм выворачивало наизнанку, и тогда в моей голове снова возник голос отца: «Освободи себя». Меня тут же вырвало, и когда все кончилось, я заправил волосы за уши и утер дрожащей рукой рот. «Господи, как я только обувь не забрызгал?» — единственный вопрос, волновавший меня тогда. А еще было ужасно стыдно за то, что я так гнусно исковеркал совет отца.
Тогда я быстро засыпал землей все это непотребство, вернулся домой и сразу же направился в ванную, где вымыл руки и выпил воды. Скрипка осталась в саду. До утра оставалась всего пара часов.
«Наконец-то этот день ушел, — говорил я сам себе, — наконец-то он ушел…»
И ведь действительно — в тот день я натерпелся сполна. В тот день случилась наша первая встреча, но я и предполагать не мог, что она станет причиной моей истерики, крови из носа и, как говорится, соплей, слюней и далее по списку. Это было что-то вроде эмоционального взрыва — слишком масштабного для одного юного ранимого парня, но, словно заплатив такую цену за следующий день, уже наутро я чувствовал себя гораздо лучше.
Ко мне, наконец, пришло полное понимание того, что за все в жизни приходится платить. Я считал это условным штампом, избитым выражением, но лишь отдав монету, можно понять, что ты всегда вынужден жертвовать чем-то во имя чего-то. Это не я придумал, так было всегда и всегда так будет, но с осознанием данного правила наша судьба становится проще. Судьба… на этом слове я также часто спотыкался до тех пор, пока не разобрался в том, что она не работает без посредников. Всего один взгляд, слово или жест способны изменить то, что принято называть судьбой, ведь судьба — это реальность. Гибкая, изменчивая, но не данная свыше, и каждый из нас волен преобразить ее или превратить в руины. Все это я переварил за одну ночь, которая стала для меня переломной.
Едва стрелки часов перевалили за шесть утра, я принял душ, переоделся и отправился в мастерскую, схватив со стола две гренки с сыром, залитые омлетом. Никогда раньше я не был так счастлив, ничто, казалось, не могло испортить мое настроение. Я летел над городом и был уверен — сегодня Джамал откроется мне. Уверенность возникла во мне из ниоткуда, но она была настолько твердой, что даже собственное отражение в зеркале показалось мне, на удивление, симпатичным.
Но Джамал не оценил мой внешний вид, не обратил внимания даже на мои эспадрильи, которые должны, просто обязаны были ему понравиться! Так я несколько дней крутился у зеркала и приезжал к Джамалу в мастерскую, где напарывался на острое лезвие его взгляда. Он избегал моего общества и приказал остальным работникам игнорировать меня. Да, это было его рук дело, в чем я убедился спустя время. Также я смог догадаться, что рядовой мастер не позволил бы себе такую вольность, а следовательно — Джамал был хозяином этого сервиса. Мои догадки подкреплялись тем, что я никогда не видел его в рабочей одежде, и они в итоге оказались верны. Забавно, но с этой информацией в кармане играть по его правилам стало куда проще. Джамал не хотел замечать меня, я же отчаянно желал добиться его внимания, и способ, с помощью которого сбылись бы мои мечты, нашелся сам собой.
Уговорить отца подсуетиться, чтобы всего одну автомастерскую в городе проверили на соответствие определенным нормам, было проще простого. С подобной просьбой к нему я обращался всего однажды, и оно того действительно стоило. Убедившись в этом в прошлый раз, отец не стал задавать мне лишних вопросов в этот, и всего за одну неделю Джамалу пришлось встретиться с налоговой, службой пожарной безопасности и СЭС. Я знал примерное время, на которое была назначена проверка, и потому приезжал заранее, чтобы полюбоваться собственной шалостью. Я демонстративно усаживался на капот машины, и когда Джамал видел меня уже после второй ревизии, его начинало потряхивать от злости. Всем своим видом я давал ему понять, что это именно я причина всех внеплановых проверок, которым подвергался его сервис. Я ликовал, но радоваться мне оставалось недолго…
Примечания:
Венгерский танец (ча́рдаш) состоит из двух частей: медленной (лашшан) и быстрой (фришка).
Кимва́л - музыкальный инструмент, состоящий из двух тарелок.