Haemoglobin

NC-17
Завершён
856
4
автор
Hao-sama бета
Фэндом:
Размер:
184 страницы, 69 630 слов, 36 частей
Описание:
Примечания:
Посвящение:
Публикация на других ресурсах:
Разрешено в виде ссылки
856 Нравится 272 Отзывы 269 В сборник

Спэшл №5. Альтернативная концовка

Настройки
Примечания:
— Мы здесь, чтобы поговорить о проблемах, которые тебя окружают. О тебе. Всё иначе, когда выезжаешь из Мемфиса. Стены вокруг тебя словно расширяются, границы стираются, но вместо обещанной свободы ты чувствуешь лишь глубокое одиночество. И хоть путь твой — всего пара миль из конца города, и ничего, включая бесконечные дожди, не меняется, что-то в твоей голове безостановочно вторит об ужасе грядущих событий. И ты либо поддаёшься голосу в голове и останавливаешься, либо прёшь напролом, чтобы спасти реальность, не имея ни малейшего понятия, во что она превратится. Для последнего нужна смелость. Нужна смелость, чтобы быть готовым потерять всё даже после долгих усилий. Одно дело, когда смерть — очевидный исход, и ты не делаешь ничего, чтобы его избежать, но совершенно другое, когда прикладываешь все силы, вопишь, вопрошая, и теряешь. Нет ничего болезненнее. — Я знаю. Ты говоришь об этом каждую грёбаную встречу. Сопротивление. Кафка как-то говорил: «Если я обречён, то обречён не только на смерть, но обречён и на сопротивление до самой смерти». Этот аскетичный, неуверенный в себе человек с поломанным восприятием окружающего мира действительно выразил жажду к жизни в этом небольшом изречении. Хотел ли он жить на самом деле? А Киришима? Хотел ли Киришима жить? — В прошлый раз мы обсуждали тему снов. Помнишь, на чём мы остановились? Мне показалось, что эта тема пугает тебя. Когда ты задумываешься об этом, мысли не отводят тебя к истокам мироздания? Ты знаешь что я имею в виду. Это аналогично тем раздумьям, в которые погружаешься, когда задумываешься что же случится с твоей душой после смерти. — Нет, я… — он отвлекается, когда Маса что-то поспешно записывает в блокнот. — Я не втыкаю в пространство по полчаса, обдумывая или анализируя. Я, скорее, просто боюсь, что всё это окажется сном. Что всё хорошее окажется сном, а всё плохое — всё, что происходит сейчас — будет моей реальностью. Он ненавидит это. Эти разговоры, сеансы, сам факт того, что кто-то пытается залезть в его голову — он ненавидит это. И когда-то он клялся, что ни за что не докатится до встречи с психотерапевтом, как бы хреново ему ни было, он клялся, что сам разберётся в себе и своих мыслях, но сейчас, когда судьба его находилась в подвешенном состоянии, когда смысл, которым наполнилась его жизнь, понемногу утекал, оставляя за собой режущую боль и невероятную тоску, он усадил себя в это чёртово кресло и ждал от человека напротив лишь одной единственной фразы. «Всё будет нормально. Всё будет нормально, потому что он выживет». — Это нормально, Бакуго. И «нормально» в той самой фразе прозвучало с совершенно другим смыслом. — Нормально? Ты говоришь мне, что это нормально? — Это статично, — исправляется Маса. — Всё плохое, что происходит сейчас — это действительно твоя реальность, Бакуго. Но всё хорошее — это не сон. Тебя пугает неизведанность, будущее, пребывающее под большим вопросом. Тебя пугает, что исход истории повторится, даже несмотря на то, что в этот раз ты будешь стараться его изменить. И Бакуго признаётся: — Я не знаю, как жить дальше, если это произойдёт. У меня больше нет ощущения, что я просто смогу плыть по блядскому течению. Я ничего не контролирую. Знаешь, как это отстойно? Маса знает. Но ему, как врачу, запрещено об этом говорить. Запрещено говорить, как он удивлён от того, что Бакуго делится своими чувствами, которые раньше запирал под семью замками; что Бакуго больше не стыдится собственного страха, не считает любовь слабостью; что Бакуго доверяет. Ему или Киришиме Эйджиро — неважно: Бакуго понадобилось столько времени, чтобы снова начать доверять, а теперь время пытается забрать это у него, и на этот раз окончательно. Но Масе запрещено об этом говорить. Ему, как врачу, следует только направлять мысли Бакуго в правильное русло, а как отцу — ждать, чтобы, в зависимости от исхода, либо направить всю поддержку в сторону сына, либо отпустить его с чистой душой и лёгким сердцем и поставить точку в этой семейной тяготе раз и навсегда. Когда сеанс заканчивается, они расходятся молча. Бакуго и не думает, что будет легко. Он с самого начала знал, как глубоко увяз Киришима, как медленно, но верно уничтожал себя и своё тело, превращая происходящее в одну сплошную бомбу с обратным отсчётом в секунды. И теперь организм его под влиянием синтетики отказывается вырабатывать нужные гормоны, а органы больше не выполняют своих функций на прежнем уровне. Это именно то время, когда закинься Киришима очередной дозой — и он умрёт, но перестань он отказывать себе в синтетическом удовольствии так резко и быстро — и его организм просто откажет из-за недостатка ресурсов. Киришима застрял на середине пути, и это была самая худшая точка из всех возможных. И хоть Бакуго считал это именно серединой, на самом деле это был самый настоящий конец, в котором твоё тело уже не оставляло тебе выбора. Всё решал случай, удача или как ещё называют факторы, на которые всё обычно спихивают. Бакуго как раз рассекает коридоры в поисках нужной палаты, когда из-за угла показывается сначала штатив с капельницей, а затем и пара красных носков, намеревающихся свернуть за угол как можно скорее. По-видимому, Киришиму застаёт один из врачей, и тот норовит избавиться от него, потому что выходит лишь за тем, чтобы найти Бакуго. И так как разговор этот грозит затянуться, а Киришима всё ещё в одних блядских носках, Бакуго сам двигается навстречу, чтобы за локоть утянуть его в свою палату. Киришима видит, что Бакуго злится, и когда белая дверь за ним закрывается, он спешит произнести слова первым, но не решается. Бакуго стоит спиной к нему, разглядывая серое небо за окном и голые верхушки деревьев, покачивающиеся на ветру. Дождя нет, но сырость прокатывается мелкими каплями по поверхности и влагой раздувает стволы деревьев и дощечки лавочек в небольшом парке возле больницы. Опять же: совершенно ничего нового, привычная картина родом из города, в котором он сейчас пребывает, так почему же всё вокруг ощущается так неестественно? Почему обстановка — эта привычная слякоть за окном — так удручает? — Что сказал врач? — спрашивает Киришима. Он забирается с ногами на свою кровать, такую же белую, как и всё вокруг. — Что ты счастливчик, если всё ещё дышишь, — хмыкает Бакуго. Он не поворачивается, но теперь Киришима видит его в профиль, и от этого становится немного спокойнее. — Если тебе интересно, — говорит Киришима, постукивая по месту рядом с собой, чтобы привлечь внимание, — у меня ощущение, что всё будет хорошо. Бакуго проводит ладонью по лицу, шумно выдыхает меж пальцев и подходит к Киришиме. Он упирается руками по обеим сторонам от него и наклоняется чтобы иметь возможность заглянуть в его глаза. От этой близости, от атмосферы вокруг, от скопившихся эмоций и разлуки в несколько дней, Киришиму обдаёт жаром, и жар этот выглядывает румянцем на неестественно бледных щеках. И Бакуго точно собирается что-то сказать, но подобная реакция застаёт его врасплох, и единственное, что остаётся — молча пялиться в блестящие глаза напротив, надеясь, что мгновения эти можно растянуть в целую бесконечность. Киришима аккуратно, словно спрашивая разрешения, поднимает руки и обхватывает его талию, прижимаясь. Трубка капельницы, тянущаяся от прилепленной пластырем флюксы на его руке, дёргается, устремляется вслед за киришимовскими объятиями и слегка проезжается по рукаву чёрной джинсовой куртки Бакуго. Всё ещё неуверенно Киришима льнёт ближе, утыкается носом в грудь, и Бакуго поддаётся, окончательно сдаваясь. Он слегка приподнимается, ощущая, как объятия Киришимы становятся всё крепче, а щекой он прижимается к его животу, вдыхая аромат любимого одеколона. Кончиками пальцев Бакуго поглаживает волосы Киришимы, напоминающие рассыпавшееся огнище или слегка выцветшие закатные лучи, а затем аккуратно обнимает его, прижимает к себе, склоняется ближе. И Киришима знает, что объятия эти — самое искреннее, что ему когда-либо доводилось получать от другого человека. Объятия эти — помесь чувств, вложенных в каждое прикосновение, тот ураган эмоций, томящийся внутри, но выходящий наружу мягкими, нежными, даже чересчур аккуратными жестами. Никто даже не подозревает, как бережно умеет обнимать Бакуго, как эти сильные руки и распалённая натура вмиг стихают под страхом причинить боль и без того измученному телу. Киришима просто скучал, и Бакуго скучал тоже. Киришиме просто немного страшно, и Бакуго страшно вдвойне. Киришима просто до одури любит, и Бакуго больше всего на свете боится потерять его.

***

Сначала всё идёт хорошо. Бакуго приезжает раз в несколько дней, чтобы поговорить с Масой и навестить Киришиму после своих сеансов. Киришима не выглядит больным, только осунувшимся и исхудалым, но это его привычный вид. Он продолжает уверять, что весит не менее шестидесяти килограмм, но Бакуго уже заглядывал в его больничную карту и видел, насколько сильно упал его вес с момента, как он поступил сюда. После случившегося передоза, его желудок не может полностью переваривать поступающую пищу, поэтому Киришиме приходится получать питательные вещества через капельницу. Кроме того, у него диагностируют остеопороз — потерю кальция, а продукты распада наркотиков стремительно скапливаются в его соединительных тканях, вызывая нетерпимую боль и ломоту в суставах. Но хуже всего приходится сердцу и кровеносной системе, угнетение которой постепенно снижает гемоглобин до минимума. — Самое неприятное явление, — говорит доктор, зажимая планшет одной рукой, чтобы пальцами второй указать на макушку, — это поражение центральной нервной системы. Сейчас мы боимся возможных эпилептических припадков, которые может спровоцировать лечение. Или энцефалопатии, — он возвращает руку обратно и утомлённо вздыхает. — Немногие выживают после передозировки. Но путь, который они проходят дальше, не менее болезненный и опасный. Я хочу верить, что одним желанием можно добиться многого, но нам следует быть готовыми ко всему. Твоё тело сейчас будет отвечать последствиями за то мнимое удовольствие, которое ты приносил рассудку, играя с гормонами. И я хочу, чтобы ты информировал меня обо всём, что чувствуешь и о всей боли, которую испытываешь. И если есть какие-то приемлемые способы, помогающие тебе справиться с мыслями и ощущениями, то смело используй их. Киришима недоумевающе хмурится. Он поднимает голову, переводя взгляд с капельницы на человека в белом халате, зажимающего планшет. — Что Вы имеете в виду? И врач снова вздыхает. Слова даются ему нелегко, хотя за всё это время стоило бы уже привыкнуть. — Мы в самом начале нашего пути. Уверен, ты уже сталкивался с абстинентным синдромом. Или ломками, проще говоря. Будет нелегко. Кроме того, мы будем вынуждены отменить сильные обезболивающие. И Киришима не понимает сейчас, но поймёт со временем. Он поймёт это в полной мере, намного больше, чем ему вообще хотелось бы понять. Но сейчас он не думает ни о чём, поэтому совершенно беззаботно пожимает плечами и говорит: — Мне всегда легче, когда Бакуго рядом со мной. Если это входит в «приемлемые способы», то не могли бы Вы позволить ему приходить сюда чаще? Взамен я могу пообещать Вам, что буду добросовестно выполнять все процедуры и даже посещу этот кружок анонимных наркоманов, которые, в общем-то, не анонимные, но все продолжают так говорить. Я посещу его. Если мы, конечно же, до этого дойдём. — Эйджиро, — внезапно пресекает врач, и взгляд его бьёт с укоризной. — Какие чувства ты сейчас испытываешь? — Вину, — честно отвечает Киришима. Выражение его лица нисколько не меняется, лишь в глазах беснуется пугающая пустота. — И злость. — Хочешь обсудить это со специалистом? — его тон смягчается, а на лице появляется примирительная улыбка. — Нет, — Киришима качает головой. — Нет, но… не могли бы Вы принести мне мою гитару? Всё идёт хорошо, потому что Киришима не чувствует ничего, кроме слабой головной боли и тянущих ощущений под лопатками; потому что Киришиме возвращают гитару, и он выплёскивает в тексты песен весь страх и ненависть, засевшие внутри; потому что Бакуго всё же разрешают приходить чаще, и теперь Киришима едва ли не каждый день говорит ему, какое стойкое у него ощущение, что всё будет в порядке. Настолько стойкое, что Бакуго даже может в это поверить. Когда он не общается с психотерапевтом, он болтает с пациентами из соседних палат, собирающихся в гостиной, где возле огромного телевизора стоят несколько массивных кресел, и всё, конечно же, выдержано в тёмно-зелёных тонах, как и полагается гостиной. В этой комнате Киришима не чувствует себя пребывающим в больнице, а, скорее, навещающим свою несуществующую бабушку в доме престарелых. Картину портят лишь снующие туда-сюда пациенты в больничных рясах. У всех у них одинаковые проблемы, одинаковые лица, но разные исходы, и это, пожалуй, единственное, что их отличает. Сегодня Киришима не расхаживает с капельницей, поэтому устраивается в кресле поудобнее и засматривается на какое-то пятничное реалити-шоу, пока остальные вместе с ним делают вид, что это невероятно увлекательно. И хотя раньше общение с людьми не доставляло Киришиме ничего, кроме дискомфорта, сейчас он чувствует, что действительно хочет завязать с кем-то длинный разговор. Преимущественно о Бакуго. Но неважно. Ему чертовски одиноко. Ему хочется повернуться лицом к парню, что безостановочно постукивает пальцами по обивке кресла, всматриваясь в пустоту, и спросить: «Привет, а ты, случаем, не знаешь про Бакуго Кацуки?» и когда парень ответит: «Понятия не имею, кто это» или «Я о нём наслышан» — не имеет значения, потому что Киришима скажет ему: «Тогда тебе чертовски повезло» и будет прав в любом случае. Отчасти поэтому песни его приобретали всё более ясные очертания, тая в своих текстах образ одного единственного человека, помогающего ему пройти через эту перипетию, выталкивающего его из той ямы, в которую он себя загнал. Киришима чувствовал вину. Ему было бы плевать на свою смерть, было бы плевать на то, к чему он пришёл в попытках вернуть себе хоть толику чувств, но Бакуго был здесь, Бакуго появился в его жизни и заставил почувствовать вину за всё то, что он сделал, за всё то, что привело его сюда и теперь отсюда не выпускало. И когда парень бы спросил: «Почему повезло?», Киришима бы ответил: «Потому что в глазах его пламя, и оно сжигает». Потому что сам Бакуго способен сжечь дотла даже с расстояния в несколько метров, потому что один лишь его взгляд стоит тысячи искр. Потому что он делает глубокий вдох, разминает пальцы, сжимает челюсти и делает долгожданный выпад, замахиваясь кулаком. И пока ноги его согнуты в идеальной стойке, пока плечи напряжены, а взгляд сосредоточен, никто не сумеет так просто избежать столкновения с невообразимой силой и обжигающей уверенностью. Потому что Бакуго был рождён, чтобы драться, чтобы стоять на ринге и заставлять зрителей задерживать дыхание от восхищения, исходить мурашками в предвкушении следующего движения. И Киришима знает обо всём этом. Киришима один из них. Киришима подводит взгляд кверху, задерживает дыхание, а затем весь силуэт его обдаёт невообразимым жаром, словно порыв сильнейшего ветра швыряет в него искры, намереваясь обжечь посильнее. И он думает об этом слишком часто, он думает об этом практически всегда. Даже сейчас, закрывая глаза в прохладной гостиной из чёртовых зелёных тонов, он ощущает снующий по всему телу жар и этот пронзительный взгляд огненных глаз. Он думает об этом, закрывая свои глаза; думает об этом, пялясь в пустоту целую вечность; думает о этом, припадая к листу бумаги, чтобы высечь на нём заветные строчки будущей песни, которая, конечно же, о нём. Которая о нём, и ни о ком более. Сейчас Бакуго — всё, что занимает его мысли. Сейчас образ его — жгучий, манящий, живой — крест, наказание, с которым Киришима не может смириться, потому что оно слишком отчётливо оттеняет его серую реальность. Реальность, в которой он сам стремительно затухает, пока Бакуго продолжает гореть.

So you can throw me to the wolves Tomorrow I will come back Leader of the whole pack.

Так что Киришима цепляется за него, словно за последний шанс почувствовать хоть немного того драйва, который он источает.

Beat me black and blue.

И словно воздвигая его образ в вопиющую бесконечность, выводит неровным почерком строчки одна за одной.

Every wound will shape me Every scar will build my throne.

И если бы Киришима мог бы, он бы обязательно заперся в комнате, потому что желание поскорее проиграть эти строчки, наложить их на музыку, прочувствовать их на вкус, овладевает им настолько сильно, что он хватается за гитару после отбоя и закусывает губы, пересиливая себя в готовности завопить их во весь голос. Он поёт тихо, но вены на его руках вздуваются от напряжения, когда он сжимает гриф гитары со всей силы, когда проживает их с Бакуго встречу раз за разом в своей голове, когда дарит ему эти строчки, словно на прощанье. И Киришима честно не думает о них, как о прощальном подарке. Не думает, потому что мысли эти заставляют его чувствовать себя всё хуже и хуже. Заставляют жалеть и злиться, и он превозмогает все эмоции, лишь бы с головой уйти в омут тех пленительных чувств, которые дарят ему мысли о Бакуго, которые воспроизводят написанные им строчки, запечатывая их встречу и их чувства на веки вечные. И сначала всё идёт хорошо, потому что Бакуго приходит на следующий день и видит Киришиму, увлечённого игрой на гитаре. Видит рвение, с которым тот ударяет по струнам, желание, вдохновение, посетившее его впервые за всё это время. И сначала Бакуго застывает прямо в дверном проёме, вслушиваясь, запоминая, а потом шагает вперёд, заходит внутрь и садится на кровать, словно ни в чём не бывало. Он не хочет, чтобы Киришима отвлекался, но Киришима отвлекается. Конечно же. Они не виделись долгих десять часов. — Песня моему любимому человеку, — без предупреждения заявляет Киришима. — Любовнику? — хмыкает Бакуго. Его всегда застают врасплох фразы Киришимы, которые он сам никогда бы не смог произнести в рутинном разговоре. И сначала Киришима медлит, потому что не понимает, но потом в его голову закрадывается странная мысль, и он кивает. И это честно не для того, чтобы побесить Бакуго. — Да, — говорит он и проводит пальцами по струнам, играя совершенно иную мелодию. Бакуго, чёрт возьми, знает эту песню. — Я снова замираю в своем мозгу прежде, чем он сможет вернуться к тебе. О, что я собираюсь делать без тебя? * А потом, невероятно тихо, невероятно нежно, невероятно мягко, словно на последнем издыхании, поёт: — Я мистер Ловермен, — ударяет по струнам, смотрит на Бакуго с неподдельной надеждой, будучи на сто процентов уверен, что он продолжит, что он обязательно запоёт вместе с ним, возьмёт финальную строчку на себя. Но этого не происходит. Бакуго знает эту песню, но он не поёт. Он просто отводит взгляд в сторону и делает вид, будто ничего не замечает. Но Киришима не перестаёт играть. И сначала всё идёт хорошо, потому что Киришима больше не перестаёт играть. Бакуго здесь, когда он нужен больше всего. Бакуго здесь почти всё время. Он отлучается только на тренировки, а затем возвращается обратно, и поначалу Киришима чувствует себя обузой в тысячный раз, но затем Бакуго всего один раз засыпает рядом, сжимая его руку изо всех сил, и Киришима перестаёт чувствовать что-либо, кроме огромного скопления раздирающей любви где-то в солнечном сплетении. Теперь в тошнотворно зелёной гостиной на одного человека больше, а вечерние ток-шоу по-прежнему невероятно скучные. Теперь мокрые лавочки в небольшом парке у входа больше не пустуют, потому что Киришима совершенно точно не может без сырого прохладного воздуха и своей джинсовой куртки, а Бакуго рядом, чтобы держать клетчатое красное одеяло и делить одни наушники на двоих, когда в словах больше нет нужды. И его присутствие не исключает того факта, что Киришима носится по больничным коридорам в красных носках, хватаясь за штатив капельницы и воображая себя сноубордистом. Не исключает, как бы Бакуго, на самом деле, не старался. И присутствие его тем более не исключает того, что Киришима всё чаще и чаще хватается за гитару. Его приоритеты не меняются, спасение он по-прежнему видит лишь в двух вещах: в музыке и в Бакуго Кацуки. И вещи эти в его голове совсем не могут существовать друг без друга. Пару раз Бакуго даже умудряется остаться на ночь. Ничего такого, просто Киришима говорит, что ему намного-много-много легче, когда Бакуго рядом. А ночь — это всегда непросто. И они засыпают тяжело, они едва справляются с оглушающей тишиной, но смотрят в глаза друг другу, в радужки, залитые лунным светом из окна, и молчат, потому что по-другому не выходит. Бакуго всегда слишком сильно сжимает руку Киришимы, но они никогда не говорят об этом. Киришима всегда слишком часто дышит в объятиях Бакуго, но они никогда не говорят об этом. Ночью больше не получается притворяться, но они никогда не говорят об этом. Киришима не перестаёт играть. Он проигрывает одну и ту же мелодию раз за разом, ожидая, что Бакуго сдастся, и Бакуго действительно на полпути, чтобы поддаться порыву, но он ни разу в жизни не пел, а смущение его перерастает в злость каждый грёбаный раз, стоит тому лишь вырваться наружу, но Киришима не сдаётся. Сотню раз проклятая строка остаётся без окончания, а песня теряет свою концовку, игнорируемая Бакуго, сотню раз Киришима смотрит в его сторону, а он отворачивается, будто не замечает, сотню раз Киришима ударяет по струнам, и мелодия эта звучит соло без какого-либо текстового сопровождения. Но Киришима не сдаётся. И в один момент Киришима перестаёт замолкать на предполагаемой бакуговской партии. Он поёт, и Бакуго больше не отворачивается. И через сотню раз Бакуго начинает подпевать тихо, совсем неслышно, но ещё через сотню он поёт вместе с Киришимой, и реагирует так, словно слышит свой голос впервые. Киришима уверен, что это хорошо. Это хорошо, потому что ещё несколько сотен, и Бакуго споёт эту строчку самостоятельно. Ещё несколько сотен, и концовка больше не будет пустовать. А пока Киришима будет начинать, чтобы они оба смогли продолжить. — Я мистер Ловермен. — И я скучаю по своему любимому, чувак. А пока Киришима будет играть без остановки, будет смотреть в глаза Бакуго без остановки, будет сжимать его ладонь под красным тёплым одеялом и жаться к нему холодной джинсовкой из-за очередного порыва морозного ветра. Пока он будет делать вид, что всё налаживается, умирая от боли каждый раз, когда Бакуго не будет видеть. Впиваясь ногтями в собственные ладони, хватаясь за перила на лестнице, скручиваясь, сжимаясь, впиваясь зубами в красные покусанные губы, рыдая, задыхаясь, вопя, когда Бакуго не будет видеть. И всё будет хорошо, если Бакуго поверит в его исцеление. Всё будет хорошо, потому что Киришима поверит тоже. Он поверит и сделает вид, будто этих ужасных, колотящих ломок просто не существует, будто боль его не настоящая, а поедающие заживо мысли — выдумка. Он поверит, обязательно поверит. И сначала всё идёт хорошо, потому что Киришима верит. А затем появляется Мидория. Бакуго как раз сжимает несколько листов в руках, пробегаясь по ним взглядом в тысячный раз. Он не понимает ничего, кроме того, что всё херово. Бесконечные цифры занимают добрую часть бумаги, следом тянется объяснение, диагноз из набора замудрённых научных словечек, и он ломает голову, расшифровывая их, потому что всё херово, но всё не должно быть херово, ведь Киришима не чувствует себя херово. Ведь так? Он ожидает врача у палаты уже, кажется, целую вечность, и разбирает бумаги, будто не может остановиться. Будто думает, что если взглянет на них в очередной раз, эти злосчастные цифры вместе с грёбаными заумными словечками покажут ему, что всё хорошо и переживать не о чем. Возможно, покажут ему, что всё в порядке, как показывал Киришима. — Привет, — говорит Изуку, и Киришиме приходится отложить гитару в сторону, чтобы показать, насколько он удивлён. Да и гитара уже давно не нужна — руки его в последнее время совсем не слушаются. — Привет, — отвечает он, и Изуку отчего-то улыбается, пытаясь выдать улыбку за настоящую. Впервые за всё это время Киришима чувствует, как на самом деле до мурашек прохладно в его ужасающе белой и ужасающе большой палате. — Я здесь, чтобы поговорить о Бакуго, — говорит Изуку, и других вариантов нет. Конечно же, дело в Бакуго. Не в Киришиме. Они даже не друзья с Киришимой. — Вернее о том, что с ним произойдёт. Люди снуют туда-сюда, но для Бакуго они не имеют значения. Это либо пациенты в белых больничных рясах, либо врачи, либо его отец, с которым они пересекаются взглядами пару раз, чтобы после этого ни разу не заговорить друг с другом. Это даже не напрягает, потому что мыслей нет. Никаких. Есть только белые листы перед глазами, белые стены, белые стулья и воздух, который тоже внезапно белый, потому что остальные цвета исчезли из этой больницы вместе с теми самыми мыслями, которых нет. — Значит, ты собираешься уничтожить его, — продолжает Изуку. И Киришима не понимает. — Что? — Ты собираешься уничтожить его. Убить. Об этом я говорю. Я видел результаты твоих анализов, узнавал о твоём состоянии, узнавал каким молодцом ты держишься, несмотря на происходящее, — он убирает руки в карманы спортивных штанов и прислоняется плечом о дверной косяк. — Мне нравилось, что у Бакуго появился ты. Когда у нас появляется человек, который нам дорог, о, боже мой, — Изуку издаёт смешок и качает головой, — мы горы готовы свернуть. Не нужно думать, что я меркантилен, но это хорошо отразилось на боях, в которых он участвовал. Этот запал, рвение — он был в лучшей форме. Киришима молчит, и Изуку делает небольшую паузу, вглядываясь в его глаза, а затем снова продолжает. — Бакуго прекрасный боец. Мне нравится смотреть, как он дерётся. Мне нравится, как ты вдохновляешь его, — и он переходит к сути: — Мне нравилось. Раньше. Сейчас я вижу то, что мне совсем не нравится. Мы с тобой не друзья, Киришима, у меня вообще очень мало друзей. Но Бакуго — мой друг, и я боюсь представить, что с ним может произойти, если ты вдруг исчезнешь из его жизни. Что произойдёт со сломленным, одиноким человеком, который впервые за долгое время позволил себе довериться кому-то, и в очередной раз пожалел об этом? — Послушай, — напрягается Киришима. Ему совсем не нравится этот разговор, но вместо злости он чувствует лишь страх и болезненное покалывание где-то под рёбрами, так что Изуку позволяет себе продолжить. Бакуго прокручивает недавний разговор с наркологом, который оповещает его, что помимо героина Киришима Эйджиро принимал ещё и другие вещества, а после излюбленного бакуговского «и чё?», называет их поимённо. «Дезоморфин», говорит он, но Бакуго ничего не понимает. «Тропикамид», говорит он, но Бакуго ничего не понимает. Он не понимает, и врач рассказывает ему сам. Он думает, что героин — самое большое зло, и врач рассказывает ему сам. О наркотиках, о самом большом зле, о последствиях, и о том, что если Киришима Эйджиро не умрёт сейчас, то точно умрёт в ближайшие несколько лет. Бакуго старается не думать об этом. Бакуго старается не понимать и дальше. Но понимает. Когда врач выходит из палаты, Бакуго всё понимает. — Вот, что я думаю, Киришима. Тебе следовало найти смысл жизни прежде, чем ты нашёл Бакуго. И если ты сейчас скажешь мне, что Бакуго и есть твой смысл жизни, то я просто спрошу: это правда? Ты закидывался наркотой после встречи с ним, закидывался даже после того, как у вас всё устаканилось. Это правда, Киришима? Или ты просто не мог остановиться? — Стой. Хватит. Я понимаю всё, что ты… — Киришима не может продолжать, голос его срывается, и выглядит это всё предательски жалко, но недостаточно жалко для того, чтобы Изуку остановился. — Ты понимаешь? Серьёзно? Если ты умрёшь, ты потянешь Бакуго за собой. Ты, блять, просто заберёшь с собой нашего друга, — Изуку больше не улыбается, и это впервые, когда Киришима видит, как он показывает свои настоящие эмоции. — Ты разрушишь человека, который уже был разрушен. — Прости, — всхлипывает Киришима. И вот это по-настоящему жалко. — Какого хера, Киришима Эйджиро? — Прости. — Если хотел сдохнуть, надо было просто сдохнуть. А если хотел жить, нужно было цепляться за любую возможность. Но ты не хотел ничего: ни жить, ни умереть. Тебе было всё равно. И это, блять, главная проблема. — Прости. — А сейчас люди, которым ты дорог, должны наблюдать, как ты угасаешь из-за собственного эгоизма. Как теперь ты хочешь жить, как цепляешься, но цепляться уже не за что, потому что ты уничтожил всё за считанные месяцы. Тебе было плевать на них, плевать на себя. Тебе просто было плевать. — Прости. — Я не разрешаю, — Изуку стискивает челюсти, следом — кулаки, и во взгляде его скользит боль. Должно быть, у Киришимы просто глюки. — Я не разрешаю тебе умирать. Бакуго как раз сжимает несколько листов в руках. Бакуго как раз заворачивает в палату Киришимы и замирает в дверном проёме. У Бакуго как раз всё достаточно плохо, чтобы стать ещё хуже. Он смотрит на эту картину всего несколько секунд, и этого достаточно лишь для того, чтобы еле слышно выдохнуть, но время замирает настолько, что превращает секунды в целую вечность. Листы летят куда-то вниз, разбрасываются веером, ускользают в коридор — это уже неважно. Это уже ни для кого не важно. Ни для Бакуго, который смотрит, ни для Киришимы, который трётся коленями о холодный больничный пол, припадая на него лбом, который рыдает навзрыд и громко молится, пока его плечи содрогаются крупной дрожью от истерики. — Господи, — говорит Киришима, и слова его едва можно разобрать из-за удушающих рыданий. — Господи, пожалуйста, не дай мне умереть. Господи. Я умоляю тебя. Пожалуйста, пожалуйста, пожалуйста. Не поступай так с Бакуго. Киришима провожал его улыбкой, когда он уходил; Киришима перебирал струны, когда они виделись в последний раз; Киришима уверял, что всё отлично, даже несмотря на то, что Бакуго знал о результатах всех анализов. Киришима слишком большим контрастом поселился в его сознании, и теперь бил по восприятию ударной волной, мелькая воспоминаниями о последней улыбке в этой ужасающей сцене, которую Бакуго больше никогда в жизни не хотел бы увидеть. Которую Бакуго действительно больше никогда не увидит. Они не говорят об этом так же, как не говорят обо всём плохом. Бакуго просто запирает за собой дверь, помогает Киришиме подняться, позволяет уткнуться себе в грудь и выплакать всё до единой капли. Бакуго просто гладит его по спине и смотрит в белую стену бесконечно долго, увязая в этом кошмаре осознания. А потом они молчат, и Бакуго остаётся на ночь. Врачи не могут провести полную детоксикацию тела Киришимы, потому что состояние его органов не позволяет этого. На самом деле, состояние его органов не позволяет ничего, кроме обезболивания сильными анальгетиками. Но их вскоре приходится отменить, и Киришиму предупреждают об этом заранее. Ему говорят, что его анализы стали лучше, а значит детоксикацию уже можно начать, но это по-прежнему опасно. Ему говорят, что сейчас наступит самый важный и самый болезненный период. Ему говорят, что он не должен держать боль в себе. Но Киришима держит боль в себе. Он всё ещё играет на гитаре, но больше не поёт, и Бакуго не по себе, потому что теперь он не может проигнорировать строчки песни, которой нет. Он всё ещё шаркает носками по полу, но теперь они не красные, а белые. Белые, как и всё в этой грёбаной больнице. Он всё ещё наслаждается погодой на улице, но теперь лишь смотрит на неё через окно. Он всё ещё улыбается и говорит, что у него ощущение, будто всё будет хорошо, но Бакуго видит очередные результаты очередных анализов. Киришима чувствует, как скрипят его зубы, когда он пытается скривиться в улыбке. Киришима чувствует адскую физическую боль. Чувствует, как ломаются суставы после каждого движения, как колется кожа, как бьют судороги каждую чёртову ночь, как сжимаются рёбра и спирает дыхание безо всякой причины. Киришима чувствует бесконечные рвотные позывы и как голоса чужих людей становятся тише из-за шума в ушах. Киришима чувствует, как больше не может играть на гитаре. Киришима чувствует, что сходит с ума. Бакуго пытается вглядеться в его улыбку. Киришима прячет её за отросшими волосами и говорит почти так же живо, как раньше: — Каждый раз, когда ты приходишь, от тебя пахнет дождём и улицей. Но в последнее время от тебя пахнет холодом и морозной свежестью, — он перебирает пальцами и спрашивает слегка неуверенно: — Где собираешься отмечать Рождество? А на следующий день ломает гитару. И говорит Бакуго больше не приходить. У него больше нет сил держаться. Но Бакуго приходит, потому что уже давно не слушает его. Бакуго здесь, и повторяет это в очередной раз, когда Киришиме снова плохо. Бакуго повторяет, что Киришима и не должен держаться. Он должен говорить, что ему больно, если ему больно. Но Киришиме так чертовски больно, ему кажется, что мир летит к чертям сразу же, как он открывает глаза, которые смог сомкнуть лишь мгновение назад. Ему кажется, что всё ускользает, ему кажется, что больше ничего не будет хорошо. На Рождество Каминари с Сэро приходят, чтобы навестить его, и он чувствует себя ещё хуже. Сэро выходит, чтобы принести кофе из автомата в коридоре и дать возможность Каминари рассказать, как сильно он извёлся в переживаниях, как сильно соскучился и как сильно ждёт альбома, который Киришима напишет, как только вылечится. И Киришима улыбается. Это удар под дых. — Слышал, ты гитару свою разбил, — начинает Каминари, и он уверен, что не палится, но Киришима слышит переживание в его подрагивающем голосе, видит беспокойство даже в том, как он неловко почёсывает затылок. — Хорошо хоть не ту, которая с автографом Уотерса. Чёрт, я бы тебе этого не простил. — А, верно, — слабо улыбается Киришима и отворачивается лицом к стене. Он теперь почти не встаёт с кровати. — Отдаю её тебе. Теперь она мне не нужна. И Каминари больше не может сделать вдох. Когда Сэро приближается к палате с двумя бумажными стаканчиками в руках, Каминари больше не внутри. Он отходит от закрытой двери, он поднимает голову, он смотрит в глаза Сэро, и бумажные стаканчики летят вниз, расплёскивая горячий кофе по полу. И Каминари хватает этого, чтобы перестать сдерживаться. Каминари хватает этого, чтобы вцепиться ладонями в лицо, сжать челюсти, не позволяя всхлипам выйти наружу, и сделать два шага вперёд, чтобы уткнуться в плечо Сэро. Чтобы почувствовать, как сердце его пропускает удар, а в глазах замирает отчётливая безнадёжность с проблесками острой боли. И Каминари лишь на секунду убирает ладонь от лица, чтобы краем глаза заметить проплывающий мимо силуэт Бакуго Кацуки. Бакуго Кацуки, который больше не внушает страха и не озаряет былым огнём, а который опускает голову, который округляет глаза в растерянности, в неподдельном детском страхе, что совсем не вяжется с его образом. Бакуго Кацуки, который чувствует то, что почувствовал Каминари, изо дня в день, но не сдаётся. Не сдаётся, хотя Киришима уже сдался. Следующие несколько дней Бакуго с Киришимой почти не разговаривают. Его детоксикация уже давно позади, но ожидаемые результаты не оправдывают себя. Киришима чувствует, будто органы внутри него начинают гнить, и в мире не остаётся ничего, кроме постоянной мигрени и боли в каждой части тела. Он не умер от передоза, но умрёт от последствий. Какая разница? Так только хуже. Слова Изуку крутятся в его голове день за днём, и так только хуже. Бакуго продолжает приходить к нему, продолжает пытаться, и так только хуже. Киришима спрашивает, тренируется ли он, и Бакуго отвечает в своей манере, что да-конечно-как-мать-его-может-быть-иначе-и-вообще-у-него-скоро-бой, и Киришима по-настоящему рад слышать это. Но затем Бакуго говорит, что не поедет на него, и Киришима протестует: — Ты не можешь не поехать, — говорит он. — Я могу, — отвечает Бакуго, будто это самая очевидная вещь на свете. — Просто беру, блять, и не еду. — Если ты не поедешь туда, то перестанешь быть Бакуго. А если ты перестанешь быть Бакуго, то я точно перестану быть Киришимой, — и это самый несусветный бред, но Бакуго нечего ответить на него, и он молчит, будто серьёзно обдумывает это. Он не согласен. Он честно не согласен, но Киришима сегодня в хорошем настроении, и напевает давно забытую ими песню, ожидая, что Бакуго продолжит строчку, но Бакуго, конечно же, не продолжает, потому что это традиция, а он очень не хочет, чтобы что-либо менялось. Он не согласен, но хочет, чтобы Киришима оставался Киришимой не так долго, как это вообще возможно, а уйму, уйму лет. Он не согласен, но у него нет выбора. И Киришима знает, зачем отправляет его туда. Киришима чувствует это. Ему снится сон, в котором всё хорошо. В котором нет боли, и время, наконец, движется своим чередом. Он чувствует, как Бакуго неуверенно целует его в губы, как делает каждый раз, когда уходит по утрам. Вряд ли ему хватило бы смелости сделать это, если бы Киришима не спал. Но Киришима спит, чувствует прохладный воздух, пробирающийся к нему из коридора, открывает глаза пару раз, обводя ими палату, а затем засыпает вновь, и всё в порядке. Проходит несколько часов, и всё в порядке. Всё в порядке ровно до того момента, пока он не чувствует адскую режущую боль в своём животе. Проходит целая вечность прежде, чем боль стихает. Прежде, чем он перестает ощущать, как тёплая густая жидкость внутри него наполняет собой всё пространство между органами. Так, по крайней мере, кажется. И Киришима слышит какие-то голоса в подсознании, голоса спорящие, нервные, кричащие, но всё приходит в норму, когда он открывает глаза. Он чувствует себя потрясающе, он чувствует себя так хорошо, как не чувствовал уже давно. Его вбрасывает в непонятные чувства ещё несколько раз, и земля временами уходит у него из-под ног, а по телу словно разносятся заряды электричества, но это всё медленно исчезает и вскоре перестаёт беспокоить его. И когда за окном становится совсем уж темно, Киришиму вдруг посещает гениальная идея. Он хватает всё, что осталось от гитары, запихивает это в чехол, запихивает следом стопку измятых листов с начёрканным на них текстом, и выглядывает в коридор, в котором непривычно пусто. Меняет белые носки на красные, надевает тёплую толстовку сверху больничной рясы, натягивает джинсы и кутается в куртку, заводя чехол с гитарой за спину. Киришима думает, как будет объяснять дежурной медсестре свой глупый поступок, и будет ли вообще. Может, он просто скажет, что у него умерла кошка и ему срочно нужно уехать? Может. Но объяснять ничего не приходится. В больнице пусто, словно кто-то устроил корпоратив, а ему об этом не сказали. Тусовка в халатах. Больничный кутёж. И медсестрички в костюмах медсестричек, если вы понимаете. Киришима останавливается только в той самой ужасно зелёной гостиной, телевизор в которой больше не работает, а лишь исходит шумом и бесконечными серыми волнами. Он смотрит на него несколько секунд, замирая, и всё понимает. Теперь он всё понимает. Киришима покидает больницу с улыбкой. Киришима ловит попутку с улыбкой. Киришима топчется по белому хрустящему снегу и не чувствует холода. В машине он вытаскивает смятые листы из чехла, выуживает карандаш из-за уха и принимается дописывать последние строчки. С переднего сидения доносится знакомый голос, но Киришима не обращает на это внимания. — Стихи? — спрашивает голос. — Песни, — улыбается Киришима. — Я наконец-то закончил альбом. Впереди виден свет чужих фар, и он щурится от их яркости, а затем смотрит в боковое стекло, где даже в такой темени отчётливо различимы очертания невероятно крутого байка. Время останавливается в последний раз, раскрашивается бликами от фар, замирает во взглядах, которыми они обмениваются с водителем байка, и Киришима улыбается ему так широко, словно надеется передать в улыбке всю ту распирающую его любовь и всю ту тоску, что лезвием режет грудную клетку. А затем всё возвращается на свои места, и машина едет дальше, пока байк с визгом тормозит на месте. Бакуго дышит так часто, что холодный воздух колет его горло. Он снимает шлем, оглядывается по сторонам, надеясь, что ему показалось, но дорога пустая, а вокруг ни единого источника света. Он просто сходит с ума от переживаний, такое бывает. Ему просто следовало не рыпаться никуда, а оставаться на месте. Но он проебался, и такое бывает. Такое бывает. Когда взбегаешь вверх по ступеньках так быстро, как только можешь, хотя уже заведомо знаешь, что там обнаружишь. Такое бывает. У него такое уже было. Когда мчишь вперёд, а всё вокруг такое тошнотворно белое, такое больничное, такое мерзкое и давящее на лёгкие. Когда проталкиваешься сквозь небольшое скопище пациентов, собравшихся поглазеть на суматоху, когда бежишь вперёд, силишься зайти внутрь, но это грёбаная реанимация, никому нельзя в грёбаную реанимацию. Такое бывает, когда уходишь утром, целуешь на прощание, а вернуться не можешь. Возвращаться уже не к кому. И всё, что Бакуго слышит — обрывки фраз, поочерёдные слова, будто очередь из гранатомёта. Внутреннее кровотечение. Бум. Отёк печени. Бум. Пульс и артериальное давление не определяются. Бум. — Странно, — говорит Киришима водителю, наблюдая за его светлой макушкой через зеркало заднего вида. — Я хочу заплакать, но не могу. Первое, что чувствует Бакуго: как тяжело становится дышать. Он не понимает, что плачет, но слёзы градом стекают по его лицу и капают вниз, не останавливаясь. Режет в ушах, режет в груди, звоном бьёт по мозгу острая тянущая боль. Воздуха не хватает, а грудная клетка перестаёт подниматься в попытках вздохнуть, и он ударяет по ней кулаком, но это не помогает. Ничего не помогает. Кто-то в коридоре обращается к нему, кричит, диагностирует паническую атаку и зовёт его отца, но это не помогает. — Это нормально, — пожимает плечами Нейто, постукивая пальцами по рулю, и Киришима смотрит назад, где за окном простилается тёмная длинная дорога и больше ничего. — Тут уже никто не плачет. Киришима Эйджиро умирает двенадцатого января в девятнадцать тридцать четыре. Бакуго Кацуки приходит в себя только в девять сорок шесть следующего дня. Но это уже не имеет значения. Когда Бакуго забирает вещи Киришимы, он не разговаривает. Когда Изуку хлопает его по плечу, увозя домой, он не разговаривает. Когда Каминари рыдает на похоронах так сильно, что приходится вызвать медиков, он не разговаривает. Он не разговаривает даже тогда, когда остаётся один на один с серой надгробной плитой, на которую мелкими хлопьями падает январский снег. Бакуго не разговаривает. Не плачет. Не ест. И почти не спит. Теперь он понимает, как ощущал себя Киришима, понимает, что значит «не чувствовать ничего». Но он чувствует. Он чувствует такую распирающую тоску, что хочется выть. Он не разговаривает, но только потому, что если начнёт, то сразу же разрыдается. Он не выдержит. Он не сможет выдержать. И он не выдерживает. Заходя в комнату Киришимы, он не выдерживает. Их общие полароидные фото смотрят на него со стены, на подоконнике цветут кактусы, под слоем пыли умирает без хозяина пианино, а выключенные гирлянды повсюду оповещают о том, что дом пуст. И это больше никогда не изменится. Бакуго бросает взгляд сначала на пианино, затем на гитару в углу, затем на кровать. И ему кажется, что всё это нереально, что всё это просто чья-то выдумка, и сейчас Киришима зайдёт сюда, возьмёт эту самую гитару, сядет на эту самую кровать, и они снова начнут петь песню, которую Бакуго никогда не закончит. — Я мистер Ловермен. Он оседает на пол быстрым рывком, словно сдаётся, и это правильное решение. Он кричит, бьёт руками по полу, задыхается в рыданиях, и это правильное решение. Голос Киришимы проносится в его мыслях плавным потоком, окутывает, обнимает, словно сам Киришима действительно напевает ему эту злосчастную песню прямо на ухо. — И я скучаю по своему любимому, чувак, — рыдает Бакуго куда-то в пол, пока плечи его содрогаются прямо так, как содрогались плечи Киришимы, когда тот молил Бога о возможности выжить. Но в тот день Бог, должно быть, забыл проверить свою почту.

Я скучаю по своему любимому, чувак.

И это первый раз, когда Бакуго поёт эту строчку самостоятельно. Теперь у него нет выбора. Фотографии смотрят на него со стен, будто живые. А комната с вопиющей атмосферностью, которой так гордился Киришима, которую считал настолько личной, что никого сюда не пускал, теперь пуста. И это не изменится. Киришимы Эйджиро больше не существует. И теперь Бакуго Кацуки не существует тоже. В этом доме, в этом городе, в этой истории.
856 Нравится 272 Отзывы 269 В сборник
Отзывы (20)