***
Ее первые шаги, первые попытки примерить на себя новую фамилию (поскольку старая оказалась сплошной фальшивкой) сопровождаются словами «соболезнуем, такая утрата, скорбим вместе с вами». Ее «Кларисса Моргенштерн» облачено в черные траурные платья (третья неделя, а она никак не придет в себя), семейные ужины (каждую пятницу паста, приготовленная Валентином), сигареты, которые она ворует из его пачки и курит тайком у себя в комнате (отец не одобряет, поэтому Джонатан ему не рассказывает). Кларисса отходит от потери медленно. Она мало говорит, мало ест и еще меньше спит. Она выходит на улицу только ночью (потому что залитые солнцем улицы и толпа пугают больше, потому что Джослин они не спасли). Она забирает документы из института Пратта и это единственное, ради чего она заставляет себя выйти из дому в двенадцать часов дня. Джонатан в тот четверг идет следом за ней, шаг в шаг, вспоминая, за что же он так не любит Нью-Йорк. Кларисса выкуривает сигарету. Они у черного входа (провела переулками, он и не заметил, когда оказались на территории института), где обычно на переменах толпа других студентов, но сейчас вокруг них только пустые лавочки и почти полностью полысевшие деревья. Кларисса стоит у ступеней, и какое-то время медлит — сигарета все тлеет и тлеет. Она будто чего-то ждет. Может, волшебника, который вернет ее мать в мир живых. Может того, что Джонатан станет ее отговаривать. А потом бросает окурок и оставляет Джонатана ждать ее у входа. Обещает вернуться через двадцать минут. Возвращается через час. И когда он ее видит, желание накричать за то, что заставила ждать, за то, что бросила (раньше такое себе только отец позволял), пропадает само собой. Нет смысла кричать на человека, который тебя все равно не услышит. У нее в руках документы и работы, которые накопились за два с половиной года учебы. Кларисса хочет сжечь их прямо там, но Джонатан вовремя забирает из трясущихся рук наброски. Протягивает пачку. Спасает ее суть, убивая ее легкие. — Потом пожалеешь. Если придешь в себя, и все еще будешь хотеть от них избавиться… они будут у меня. Кларисса пожимает плечами, подкуривает и на ближайший десяток лет хоронит мечту стать следующим Китом Харингом или Евой Гессе под оседающим в пепельнице «Парламентом». Джонатану даже хочется верить, что ей и вправду плевать.***
Кларисса отрекается от всего мира — запирается внутри своего горя, как монахиня в келье. Остается наедине со снотворными таблетками (Валентин настаивает, когда понимает, что она третий день кряду не спит) и воспоминаниями о жизни, которой больше не будет. Но, когда на пороге их дома появляется Саймон, (когда он врывается в их дом, хотя Джонатан абсолютно не давал своего разрешения), Кларисса пугается его больше, чем направленного в ее сторону сорокамиллиметрового глока. Джонатан говорит, что принесет кофе, но и трех шагов от гостиной не делает. Остается рядом, за стеной прямо. Слушает. Не вмешивается, пока еще можно не вмешиваться. Возможно, этот ее друг сможет ее растормошить. Может, Кларисса снова вспомнит, что есть слова кроме «спасибо, я не голодна», «простите» и «спокойной ночи». Саймон выдает длинную тираду о том, что он ее лучший друг, о том, что он переживает за нее, о том, что он всегда будет рядом, потому что никто не должен приходить через такое в одиночку. Саймон спрашивает, почему она забрала документы, почему не отвечает на звонки, почему не звонит сама, не отправляет эсэмэски. В ответ только сиротливое «прости». Джонатану и смотреть не нужно, чтобы знать, как она взгляд опускает в пол, прячет глаза, пытается скрыть отсутствие раскаяния за свои действия. Кларисса поразительно ничего не чувствует, кроме горя. Она словно чистый лист бумаги, если дело касается чего угодно, помимо матери, — пустая и незаинтересованная. Саймон говорит, что смерть — это ужасно, что это несправедливо и жестоко, но это не значит, что нужно хоронить себя рядом с Джослин. Джонатан весь напрягается, когда это слышит. В стенах фамильного дома за все это время ни разу не поднималась тема смерти их матери. Хватало оглушительного молчания Клариссы. Говорить об этом было не за чем. А он все не отстает от нее, нападает, будто почуявшая страх псина. — Когда ты в последний раз ела, Клэри? Или спала? Ты на улицу вообще выходишь? — Саймон… я сплю. Таблетки помогают мне заснуть. Джонатан остается ждать в дверном проеме. Не вмешивается. Этот бой она должна выиграть сама. — Ты выглядишь больной. Будто одной ногой уже в могиле. — Я не… — Тебе нужно убираться из этого дома. От них. Поживешь пока что у нас. Ребекка все равно в колледже, ее комната свободна и ты же знаешь, что мы всегда тебе рады. Или у Люка. Да где угодно, лишь бы не здесь. У меня от этого места мурашки по коже идут. — Они — моя семья, Саймон. Джонатан застывает. Время застывает. Все застывает. Семья. Она, эта девочка, которая с отцом за всю жизнь и сотней слов не обмолвилась, теперь так легко признала, что вот они. Остались втроем. Будто на необитаемом острове и нет другого выхода, кроме как держаться вместе, чтобы выжить. И в тот момент (пятница, 17 ноября, 12:45 pm) они впервые смотрят друг другу в глаза. Джонатан никогда этого не любил. Джонатан мало кому (никому не) позволял вот так в открытую взглядом полосовать свое нутро. А ей позволил. Почему-то. В каком-то смысле это даже интимно. Интимно до такой степени, что забывается все вокруг — Саймон, кофе, то, что он не должен быть здесь. Хотя должен. Конечно же, должен. Они же семья. — Клэри, я поговорю с Люком. Тебе нужно показаться врачу, — вторит, как заведенный. — Я боюсь за тебя. Они разрывают зрительный контакт — перерывают надвое нитку. Саймон берет ее за руку, и Джонатан замечает, как сжимаются в кулак ее дрожащие пальцы (совсем как на похоронах). — Тебе нужно поговорить об этом. С психотерапевтом или же со мной. Она вздрагивает вся, и Джонатан вздрагивает вместе с ней. — Саймон, тебе лучше уйти. Саймон хочет сказать что-то еще, возразить, но Кларисса поднимает взгляд на него (и впервые за эти недели в нем что-то кроме пустоты, впервые там настоящая злость) и отрицательно качает головой. Это ее «нет» на предложение поговорить. «Нет» на предложение пойти к психотерапевту. «Нет» на предложение переехать к Люку, Саймону, Ребекке, к святому Шаланду на Северный Плюс. «Нет» на присутствие Саймона в жизни. — Я хочу побыть одна. Он нарушает собственное правило невмешательства и подает голос: — Ты ее слышал. Тебе пора. Саймон оглядывается на Джонатана и, видимо, понимает, что, если не уйдет сам, его вышвырнут за ворота силой. — Джослин бы не этого для тебя хотела, Клэри. Бросает, будто со злости, будто хочет ее добить за то, что не приняла его помощь. Кларисса только опускает взгляд и начинает играть с зажигалкой, которую стащила у Джонатана. Ясно дает понять, что их разговор закончен. Саймон уходит из их дома (было бы идеально, если бы он навсегда ушел из жизни Клариссы, но Джонатану чутье показывает, что он еще не раз будет путаться под ногами), а она так и остается сидеть на диване, сжимая в руках зажигалку. Этот бой она выигрывает практически в одиночку, и для человека в ее состоянии это победа при Азенкуре.***
Джонатан уходит на кухню — сварить ей кофе и выкурить сигарету: ему неприятно смотреть на ее боль, а сделать он ничего не может. И бессилие его бесит больше, чем что-либо другое. Он никак не может выбросить из головы ее твердое и уверенное «они — семья» и пытается понять заново, кто же такая эта девочка, которая выглядит как почти что точная копия их матери. Он думает: так же сильно видно сходство между ним и Валентином? Есть ли сходство между ними? Между ним и Клариссой? А если есть, то в чем? Может, в форме носа? Глаз? Рук? Что-то должно быть. Раз уж они — семья. В Джонатане впервые просыпается желание посмотреть ее рисунки, те самые, что теперь в ящике его стола, между «Началами» Оригена и «Городом Солнца» Кампанеллы. Он думает, что поступил правильно, когда спас их от огня. Это первый правильный поступок за очень долгое время, и он изменяет само отношение Джонатана к тому, что он сохранил. Рисунки теперь не рисунки — рисунки часть того, что Аквинский называл душой человека. Отделенные от тела и от этого еще более ценные. Запечатавшие в себе часть личности. Он думает, что теперь сестра (сестра-сестра-сестра, как непривычно ее так называть) должна ему дважды. Джонатан относит ей кофе и не находит Клариссу в гостиной. Она на улице. Во внутреннем дворе, который залит поздненоябрьским солнцем. Все еще боится сделать шаг вперед, прячется в тени (прячет ладони в рукавах свитера, будто они у нее теперь вечно мерзнут), на самой границе со светом, но стоит на улице. Курит. Джонатан протягивает ей чашку и остается рядом. Молчит и смотрит. Оценивает. Ищет. Семью. — Я так и не сказала тебе спасибо. За то, что ты спас мою жизнь. Тогда. Я могла бы быть мертва, если ты не появился вовремя. У них одинаковые руки. Форма кистей и пальцев. Джонатан замечает, когда Кларисса протягивает ему чашку с кофе (он впервые в жизни пьет из чужой чашки и не испытывает чувства дискомфорта). У них обоих руки Джослин. Это руки их матери. И, возможно, форма глаз, но он не уверен. Джонатан не так хорошо помнит свое лицо, чтобы сказать точно. Он видит схожесть Клариссы с отцом в том, как она держит спину. Почти неуловимую, задавленную горем и утратой, тень схожести в жестах. Кларисса подкуривает в этот раз две сигареты сразу и одну отдает Джонатану. Не боится прикоснуться, хотя видела, как он человеку голову снес. В голове бьется «сестра-сестра-сестра». Живая. Пусть и похожая на раненую птицу. — Спасибо. — Не нужно. Мы же семья. И она улыбается. Пускай только уголками рта. Пускай на доли секунды. Пускай неловко. Будто даже не хотела — оно само получилось. Будто ей больно улыбаться. Будто она забыла, что это такое. Джонатан снова отпивает кофе из ее чашки и думает, что улыбка ей идет.