ID работы: 5880863

Остановись и гори.

Гет
PG-13
Завершён
63
автор
Размер:
8 страниц, 2 части
Описание:
Примечания:
Публикация на других ресурсах:
Уточнять у автора / переводчика
Поделиться:
Награды от читателей:
63 Нравится 2 Отзывы 15 В сборник Скачать

II

Настройки текста

«Был ли кто-нибудь, кем хотелось так обладать или отболеть?»

Еще до тех времен, когда Арчи ушел, сверкнув напоследок теплой расплавленной бронзой, затерявшейся в его вихрах, позволил женщине, которой куда больше шло оглаживать гриф виолончели, чем поцелованные солнцем плечи своего ученика, насквозь проткнуть его сердце тугими струнами, а после завязать их смычком в морской узел — клетка, плен которой тягуч и сладок, совершенно не ощущающийся как неволя, еще до того, как Джагхед остался действительно один — без свойственной ему претензиозности, околоромантизации образа человека вне толпы и вознесения одиночества выше иных благ, а один, он успел разувериться в существовании вдохновения, которое ждут и ждали многие известные фамилии, кривя капризно губы и заламывая руки. Это не больше, чем самообман, страх перед работой, оправдание своему бездействию — Джагхед не устает выплевывать едкие «не-не-не» на электронный лист в стареньком компьютере, твердо удерживая в голове: известные — ждали момента. Великие же работали на совершенный износ. Он бы без устали пропагандировал это, массово сажая семена подобных мыслей в неокрепшие умы, но останавливало его, помимо очевидного, одно: это знание не помогло ему написать ни строчки. Его роман — чемпион по кривизне среди зеркал, реальность до того искаженная и обезображенная, что в ней с трудом угадывается что-то настоящее и живое; Джагхеду в приступах самоедства хочется измарать бумагу печатью и резать-кромсать абзацы тупыми ножницами, через разрушение пытаясь найти истину. В снятой печати с ривердейловской жизни у Бетти нет красных отметин на мягких ладонях, Арчи не мечется по жизненному пути, словно птица в клетке, попутно причиняя столько боли всем окружающим, что даже бумага не в состоянии стерпеть, а Шерил не просыпается в кошмарах и удушье от вязкого, непривычного одиночества; его роман понятен и достаточно четок, но, кажется, где-то Джагхед потерял его душу, забыл в клетке черно-белого марева по крупицам расплескать жизнь — ведь, читая собственное строки, он чувствует лишь всеобъемлющее ничего. Вероника Лодж попадает на страницы его романа так же легко, как нож взрезает масло, и Джагхед хмурится, в растерянности закусывая губу. Он не хочет сохранять на электронных страницах хоть частицу ее, не хочет описывать волосы — не то смоляные, не то проволочные, темную кожу и насмешливые глаза, Лодж ему не нравится даже: слишком уж далек он от бродвейских королев, слишком уж не вписывается Одри Хепберн двадцать первого столетия в его привычный мир, состоящий из подсобки кинотеатра, старых фильмов, прохудившегося матраса и бывших друзей, с которыми нынче проще не здороваться вовсе. Веронике бы жеманно курить тонкие, но тяжелые сигареты, оставляя карминные росчерки-ожоги на фильтрах, обводить острым ноготком цитаты в книгах полувековой давности, смеяться гортанно в окружении власть имущих, эдаких королей современного мира и сыпать непринужденно репликами на французском и итальянском. В том и дело, собственно: Веронике «бы» не нужно — она делает это и так. Заменяет золото сливок общества на пылающие осенью и огнем волосы Арчи, а вечеринки в нашумевших клубах — на посиделки в видавшем виды кафе с Бетти, и в целом замечательно показывает, что это не она поменялась, спустившись с привычного престола — это все окружающее подстроилось под нее. Джагхеду тошно и почти душно от накатывающего омерзения, но Вероника Лодж прочно обосновалась в его романе, да встала так плотно, будто всегда там и была — будто бы там быть и обязана. Постепенно он и бороться перестает, лишь вырисовывает, выписывает ансамбль бордового и обсидианового, вычерчивает воображаемым пером крупные черты и безуспешно пытается понять, когда все пошло не так. Джагхед — наблюдатель, созерцатель по сути своей с вечным комплексом зрителя в дешевом, обшарпанном кинотеатре — он пишет так, будто сам он — призрак этого города, будто его не существует вовсе; ему не нужно общество (он пытается думать, что не нужно). Веронику невозможно обезличить, и даже в нескольких строчках, занесенных в главу в полуночной дреме, где-то между третьей и четвертой чашкой кофе, в ее образе остается столько жизни, сколько он никакими усилиями не мог привнести в образ самого себя. В конце концов, думает Джагхед, скорей пытаясь убедить себя, чем проговорить какие-то непрописные истины, таких, как Лодж, с распростертыми объятиями ожидают где-нибудь в царстве ночной нью-йоркской жизни: с вежливой улыбочкой, обнажающей тягучей патокой стекающий по подбородку яд; в конце концов, ей здесь не место — ни в Ривердейле, ни в его романе. (Похоже ли это хоть немного на правду?) Если бы он еще никогда не ловил ее взглядов, от которых перманентно бросало в жар.

***

На шапку Джагхеда Вероника смотрит до неприличия долго, (почти) неторопливо ощупывает взглядом и скользит по каждому залому, каждому отогнутому краю — ей почему-то отчетливо видится (хочется думать?), как Джонс самостоятельно разрезал ткань, как примерялся и досадливо морщился, замечая кривизну; внезапно в голове картина меняется — и вот уже воображаемая Вероника пытается мастерить свою корону — не новоприобретенную, а в один момент внезапно утраченную; Лодж — снова почти — верит в свой же образ, да вот незадача — она уже умудрилась растерять большинство осколков, оставив при себе в напоминание только самые острые и громоздко-омерзительные. Может, правда, однажды бы у нее и получилось; хотелось бы, думается Веронике, и свою жизнь посадить на суперклей. У Джонса в глазах малахита и сгоревшей травы меньше, чем ощутимой горечи; на щеках причудливо плетутся клеймом темные родинки (Веронике до внутриутробной дрожи хочется их соединить, прочертить кривые зигзаги), тонкие пальцы и беспощадно искусанная нижняя губа (ей хочется — еще сильнее). С ним только молчать и можно, по сути, у него в глазах — все до мельчайшей детали, лемнискатой застывшая горечь и консервированное безразличие: от «мне это не нужно» до «мне не нужна ты». Веронике хочется подчинить, хочется дернуть за ворот куртки и рвано целовать в шею, а после, добивая контрастом — окольцевать плечи запястьями, задушить шлейфом мускусных, терпких духов, дышать в ключицу — горячо, влажно, правильно. Веронике, по сути, не хочется уже ничего — разве что наконец-то наглядеться. В ней — ничего доброго и светлого, об нее ломаются чужие кости и судьбы, она вскрывает глотку чужим мечтам — и всем нутром боится, что когда-нибудь сломают уже ее. Вероника царапает и бьет ухмылкой наотмашь: «Как дела, Холден Колфилд?», но Джонс лишь глаза закрывает, пряча кроваво-кисельные реки под веками: «Чертовски неоргинально, мисс Голайтли» — и в шуме школьных коридоров это кажется почти что пощечиной. Лодж закусывает щеку изнутри и улыбается так сладко, что веет от нее, напротив, лишь обидой и кармической безнадежностью. Как в принципе сильно надо ненавидеть людей, чтобы втягивать их в такие отношения — в любые отношения? У нее самой — виноградная лоза на межреберном; алые вспышки на губах и под веками; сигаретный дым, окутавший легкие; ей бы сказать кому-нибудь, насколько дрянью она себя ощущает, но по остальным она бьет, словно топит в неоне: «Это тоска по дому, наверное — да о чем мы вообще? Мой чертов отец сидит в тюрьме». Маленькие города убиты своей же жестокостью и тонут в ней, словно пчела, случайно попавшая в деготь. Вероника и сама тонет в пучине омерзения и все еще не может понять до конца, что окружающий мир — не страшная сказка. Окружающий мир — страшная реальность, и в нем нужно как-то выживать. Джагхед — змеями вьющиеся пропахшие осенью и углем дороги, поломанные, иссохшие доски, сваленные в кучу за покосившимся домом, это бесконечный лед, циркулирующий по кончикам пальцев и теплая панель старенького ноутбука, лениво мерцающего в темноте. Джагхед, кажется, терпеть не может солнце — оно до крика и мраморности в груди напоминает жжение волос Арчи — ему бы холод, холод, холод. В Веронике солнца — ни на грамм. У них никогда не ладится диалог, лишь острая перепалка с безбожным количеством отсылок, поддевок и невысказанного: «посмотри». Джагхед незадетый и невысказанный, а Лодж улыбается так приветливо, что тот вздрагивает, заходится дрожью — это приятно, но лишь до тех пор, пока он не отворачивается («Не отводи глаз, нет»). Школьная столовая неожиданно полупуста: Джонс выводит мизинцем бесконечность на салфетках, а Вероника так же бесконечно долго рассматривает выбивающиеся из-под шапки темные пряди. Безмолвие почти давит почти осязаемо, погружает в свою безнадежность; «Что тебе нужно?» оседает кровавым смогом и молочными ожогами на запястьях. Вероника хмыкает — как-то горько и натужно, заглядывает из чистого упрямства ему в глаза — в зрачках главного школьного аутсайдера среди аутсайдеров отражаются две маленьких Вероники — таких же уверенных и настойчивых, безмолвных разве что и не носящих за воротником обломки своей короны; Лодж думает не о себе и отражениях — взгляд у Джонса какой-то больной, простуженный, а лиловые месяцы под глазами отчетливы настолько, что по ним нестерпимо хочется провести подушечками пальцев, царапнуть ногтем — не удастся ли поддеть краску? С ним, на самом деле, хочется говорить нормально, хочется купаться в ореоле вопросов — бессмысленных и не очень, хочется утопить его в них в ответ: не устаешь ты, мальчик, барахтаться в этой жиже — не потянешь меня с собой в комплект? Джагхед смотрит на нее задумчиво, почти пронзительно, транслирует, не словами и не взглядами, а чем-то глубинным, межклеточным — бывает красиво, а бывает, знаешь, слишком красиво, до приторности почти, до омерзения, и этот случай — твой. Вероника показательно вздергивает бровь на эту пантониму, но оказывается не в силах затушить чадящие угли в глазах, поэтому вместо качественной перепалки получает почти что удивленный прищур и какое-то беспокойное: «Да что с тобой, Лодж?» Почему-то это неожиданно, и от этого — по-особенному больно. Вероника прикусывает губу в молчании и досаде, Вероника чувствует, как глубоко-глубоко, в грязно-белой клетке ребер, тугим узлом закручивается гнев, а вместе с ним — позорное, недостойное ее желание разреветься, и упасть ниже, чем сейчас — просто невыполнимо. На Джонса сейчас хочется почти что наорать, но Лодж стискивает зубы и думает, что, может, все немного сложнее, чем об этом привычно думать — может, поэтому все идет не так. У Джонса все на грани: поэтичность протягивает руку банальности, а заботливо построенный образ затяжно воюет с жизненно применимым. Джагхед резко и рвано чертит вензеля на возведенных стеклянных замках, вешает замки на прозрачные и одновременно недосягаемые, недоступные стены, и Веронике вспоминаются до неприличия дорогие магазины большого яблока с прозрачными, до пошлого скрипа натертыми витринами и выставленным за ними лучшим товаром: протяни руку — и дотронься, получи, да? Протяни руку — и убедись в бесконечном расстоянии. Попытайся разбить — и разобьешься сам. И будь они сколько угодно похожи глубинно, на поверку теория не выдерживает не то что удара, щелчка; в том-то и отличие между ними, на самом-то деле: Джагхед сам ломается все сильнее и сильнее, но его стеклянные замки все выше и искуснее, а стены — все неприступнее. Вероника по кусочкам собирает себя, но оббивает каблуки о битый хрусталь своих владений, превращая даже малейшие крупицы в пыль.

***

Вероника целует его первой — не отбрасывая сомнения, но загоняя их в самый дальний и позорный угол. Что-то дрожит в ней, когда Джагхед пораженно выдыхает сквозь зубы, цепляясь за потрепанную обивку дивана, стоявшего в «У Попса» с незапамятных времен; что-то темное просыпается внутри, когда он, помедлив, кладет ладони на ее талию, скользя по кашемиру теплого пальто. Веронике невыносимо, до помутнения сознания жарко, а губы у Джонса — почти ледяные, но быстро загораются, когда она несильно прикусывает нежную кожу. В кафе вакуумная тишина и вселенская пустота, худые колени Джагхеда ощущаются самой правильной вещью на свете, а пахнет от него почему-то густо и пряно: дешевым кофе и чем-то неуловимым. Вероника вдыхает этот запах, а потом нащупывает мягкую ткань шапки и тянет ее вниз. Джагхед напрягается струной, замирает, вскидывает руку, чтобы ей помешать… и внезапно обмякает, позволяя отложить шапку на край дивана, а ее пальцам — перепутаться с темными прядями. Почему-то этот жест — почти что доброй воли, почти что доверия (как у них, однако, во всем много этого «почти») отзывается крупной дрожью и пеплом оседает на грязный пол.

***

Это объяснимо и необъяснимо одновременно: Вероника не сходит со страниц его романа — кажется, она бы даже рассмеялась, заяви он ей нечто подобное, но при этом прочно обосновывается в его жизни и сознании. У Лодж свое видение всего, ее окружающего — очевидно, свое видение и роли Джагхеда Джонса в ее жизни. У Вероники на глазах острый залом антрацитовых стрелок и бесконечное множество темных оттенков на губах: Джагхед даже считать пытался, но быстро сбился и забросил затею, когда не смог определить название очередного глубокого винного. Все они рано или поздно полосами-следами застывают у него на коже. Сегодня помада — сливовая, а сама Вероника смотрит на него изучающе, словно за это время в нем осталось хоть что-то, что ей не удалось разглядеть. Носком туфель она задевает его колено, и делает это настолько правильно, что умудряется (надолго ли?) уверить в этом и самого Джагхеда. Джагхеду уже не пять, а дураком он и вовсе не был. Он вырос в опасном месте: он отчетливо понимает, что ему предназначено. Ему суждено с богемой быть на ленивых, но острых ножах; ему суждено до конца дней своих беспомощно барахтаться в душащей серости, в безличной обыденности — и хотя бы иногда пытаться из нее вырваться, по итогу лишь глубже, ощутимее увязая. Веронике Лодж эта обыденность не к лицу. Джагхед писатель, но он безнадежно плох с людьми: он не понимает, что Лодж видит такого, что заставляет ее восседать на его прохудившемся матрасе, словно на троне; он не понимает, отчего ее взгляд такой по-королевски хитрый, он не видит причины, которая заставляет ее мягко смеяться на каждое его ломанное «почему-почему-почему». Ее руки оставляют ожоги-вспышки на его позвоночнике; Вероника давится остротой его ключиц и целует-прикусывает кончики пальцев, ладонями оглаживает затылок; садится на колени и медленно проходится костяшками по его родинкам, замирая на каждой (у нее — микрозамирание в сердце, а у Джагхеда спирает дыхание), а после, гораздо позже — спокойно дышит в солнечное сплетение. Джагхед весь вечер оттирает от губ спелую сливу, но она, фантомная и словно пылающая, горит причудливыми узорами до следующего рассвета — пока Вероника не целует его снова, оставляя — наконец-то — ощущение абсолютной правильности происходящего. Ему кажется, что он погрязнет, утонет в этой связи (о, милый, разве не уже?), да так глубоко, что выхода не найдет никогда; ему кажется, что он отравится, заглотнет стекла так много, что навсегда — еще больше — изуродует себе легкие. Здесь он — болен, и он пропитан мускусным запахом — как метка, клеймо принадлежности. Здесь он — неизлечимо и навылет задетый. Вероника целует его шею так, будто все в точности наоборот.
Примечания:
Права на все произведения, опубликованные на сайте, принадлежат авторам произведений. Администрация не несет ответственности за содержание работ.