Часть 1
27 августа 2017 г., 15:29
Мирон приходит редко. Только когда хочет этого сам — Слава уже сотню раз звал его в своих сообщениях, до сих пор оставшихся непрочитанными, и всю сотню раз это был неминуемый провал, ещё до того, как палец ложился на кнопку «отправить».
Обычно по воскресеньям. Обычно по воскресеньям, раз в месяц, пустоту квартиры заполняла трель звонка. Слава весь вдруг резко вздрагивал, собирался и максимально медленно вставал с дивана, будто ему неважно, будто вовсе и не ждал, высчитывая дни; с каждым шагом он ускорялся, а к двери уже буквально подбегал, задыхаясь, и хватался за замок, как за спасательный круг.
Мирон, напротив, всегда был спокоен. И разбит. Разбит, покачиваясь на носках своих кроссовок, разбит, снимая их в коридоре и стаптывая задники, разбит, даже когда на сухих устах появлялась улыбка (а резала она, вообще-то, ничуть не хуже ножа). Осколки сыпались следом за своим хозяином, когда тот привычно шёл в комнату и забирался с ногами на диван.
Слава просто садился рядом. И начинал слушать. А Мирон всё говорил-говорил-говорил, говорил о Евстигнееве, о котором Слава и слышать-то не хотел, а глаза его говорили «посмотри, что со мной сделала эта твоя треклятая любовь, одумайся же, чёрт возьми», а голова, словно тяжелея с каждым словом, опускалась на чужое плечо; вовсе съезжала вниз, и он уже лежал ею на коленях, смотрел снизу вверх своими антрацитовыми зрачками.
Рука, словно по мановению волшебной палочки, — сам Карелин, честное слово, предпочёл бы выгнать его или выкинуть сразу в окно, — касалась совсем коротких волос на затылке, а большой палец поглаживал кожу, и Мирон застывал, прикрывая глаза. Впитывал всё в себя, просил — ну давай, давай, собери меня воедино, пожалуйста.
Слава, правда, пытался — сжимал в объятиях так, что кажется, ещё немного, и вовсе сломает. Но выходило только в закате целоваться до цветных пятен в глазах, кусать губы до крови, до каши в голове; выходило, хоть и не с первого раза, снимать рубашку и мечтать, чтобы с утра её никто не смог найти, и Славе пришлось бы одолжить свою, хотя та, наверняка, оказалась бы слишком большой.
Мирон засыпал, когда солнце полностью догорало, путаясь в простынях и своих мыслях; клал голову Славе на плечо, но даже во сне с его лица не уходило напряжение — между бровей всё так же пролегала хмурая морщинка, и порой он сжимал губы в плотную полоску. Карелин только чертил кончиками пальцев контуры его татуировок и надеялся, надеялся своей дешёвой надеждой, что завтра застанет Мирона в своей постели.
Такого ещё не случалось.
Мирон вставал по обыкновению раньше, воровато оборачивался на Славу и поднимался в поисках своих брюк. Заваривал на кухне чай, опираясь о край стола, и делал от силы всего пару глотков — так и оставлял его остывать, тихо, очень подло и очень тихо прикрывая за собой дверь. Уходил по-английски, забирая с собой всю Славину надежду, а иногда и упаковку ментоловых конфет, которые лежали на комоде в коридоре.
А Слава? Слава каждый раз говорил, что ему плевать, плевать, что опять ушёл и ничего не сказал, плевать, что не хватает сил вылить ебливый чай без сахара в раковину, плевать, что в грудной клетке больно колет.
Говорил, и всё равно всегда был там. Был там для него. Пил его чай, удерживая уже холодную кружку обеими руками, покупал в ларьке у дома ментоловые конфеты. Был там, чтобы он мог приходить каждое третье воскресенье месяца, лежать на его коленях и жаловаться на несправедливую судьбу, материться на жизнь и ближайшую зиму. Конечно, зимой, с его-то ледяным, разбитым на осколки сердцем, становится совсем тоскливо.
Поэтому, наверное, он и вырывал из груди Славино, горячее и бьющееся в бесконечной влюбленности, и грел о него свои холодные руки.