***
Рауль сидел на бетонной лестнице, ведущей к серым водам Сены. Просторная набережная была светла и полна людей, но он перемахнул через ограждения, чтобы спуститься ближе к реке. Ему нравился сырой холодный запах осени, который смешивался с дымом сигареты. Он помнил, как даже не развернулся, чтобы в последний раз посмотреть на Митчелла — все также глядя в дверь перед собой, Рауль натянул штаны и застегнул их. А потом дернул ручку и вылетел прочь, наращивая скорость. Так он оказался здесь, ниже всех, в полумраке, окутываемый отвращением к себе и раздираемый одиночеством. — Мерзкий двуличный ублюдок. Двуличный, мерзкий… Рауль ненавидел «Митчелла», но всей душой тянулся к «месье Гартнэму» — небожителю. Однако за образом гения скрывался эгоистичный самовлюбленный х*й. Дорогой одеколон, хвост на затылке, голубые глаза с издевкой на дне. Пальцы пианиста. Горячее дыхание. — Подонок, ублюдок, — бормотал Рауль, пытая выжечь из себя восхищение, вытравить эту мелодию первого акта, эти тромбоны, эти виолончели. Он уткнулся в колени, вспоминая жесткие толчки, влажные поцелуи, отвратительный резиновый звук стянутого презерватива… Хуже всего была влюбленность в него Пьера. Эта телячья, большеглазая влюбленность в Митчелла бесила Рауля, сводила с ума, рушила картину мира. Почему Пьер не видит? Почему влюбился в этого гада? Почему сейчас, вместо того, чтобы любоваться Сеной вместе, они порознь? Один сидит в начищенных туфлях в оркестровой яме Гарнье, которая сейчас, должно быть, уже начала подниматься на кульминации второго акта, а второй — опущен так низко, так низко, что хочется плакать… Почему ты не любишь меня, Пьер?***
Зрители рукоплескали. Овации звучали, как морской прибой: стихали первые ряды — поднимались задние, — потом первые разражались криками «браво» и снова захлестывали сцену. Лидирующий танцоры балета кланялись, затем массовка сделала реверанс, следом вышла Иветт, грациозно принимая букеты от своих постоянных поклонников. Наконец, вышел дирижер. Мэрил сжала руку мужа, и они поцеловались аккуратно, коротко, незаметно. Митчелл отправился к выходу из зала, чтобы через несколько минут уже выйти на залитую софитами сцену. Он долго кланялся, потом снова кланялся и все ждал, пока дирижер поднимет оркестр, но тот тоже усердно кланялся, нарочито разделяя с композитором лавры. Но Митчеллу было плевать на всё, он хотел видеть Пьера. — Оркестр, — Гартнэм прямо со сцены сам сделал поднимающий жест механикам. Яма поплыла наверх, музыканты облегчённо выдохнули, чуть было испугавшись, что им вообще не дадут откланяться на пике оваций, а, как всегда, поднимут уже тогда, когда половина зала будет толпиться на выходах. Пьер обернулся назад и поймал взгляд Митчелла. Тот тоже хлопал оркестру, улыбаясь по-отечески и как-то особенно нежно. Он глазами показал Пьеру посмотреть в зал. И действительно. Зрелище, которое предстало перед юношей, захватило дух. Он впервые видел полностью забитую людьми трехэтажную подкову алого зала, мерцающего золотыми вензелями на амфитеатре и балконе. Театр обрамлял толпу зрителей в какой то невероятный хор ладоней. Смотреть со сцены на бесчисленные незнакомые сияющие восторгом лица и принимать аплодисменты — незабываемое чувство, и Пьер впервые понял отца. Он посмотрел на Анри. Спокойно и достойно его отец, в своем неизменном концертном фраке, стоял лицом к залу, держа в руках верный и любимый инструмент. Долгие годы Анри Вале работал в Опера Гарнье. И этот небольшой, незаметный человек отдавал музыке все свои силы, весь свой талант и огромное, огромное количество труда. — Папа, — на глазах юноши заблестели слезы. Потом Пьер, конечно, объяснит это софитами. Потом. А сейчас — он просто очень, очень, очень счастлив.