6.43 - 2
24 октября 2017 г., 19:40
Всё ещё июнь 1943
Фельдмаршал Паулюс проснулся ранним утром, переполненый множеством различных чувств, забытых так давно и каменно-безнадежно, что этот вихрь счастья даже немного пугал, непривычного к столь ярким эмоциям немца. Вскочив и почти подбежав к аккуратно сложенным на стуле брюкам, Фридрих дрожащими пальцами вынул из кармана сначала зажигалку, согревая в ладонях чуть шершавую медь, а потом письмо, чувствуя в груди короткую нетерпеливую дрожь. В глазах помутилось от радостного неверия, что все вчерашние события – не болезненно-отчаянный сон пленника, помешавшегося на своем победителе, морок, подсунутый заботливым разумом в робкой попытке исцелить измученное сердце, тоскующее по утерянной силе и идеалам, оказавшимся гнусным обманом, а милостивый подарок судьбы – величайший из генералов, господи, страшно даже думать об этом, ответил взаимностью, превратив самую невероятную мечту в реальность. Пришлось глубоко вдохнуть и прикрыть на мгновение глаза, чтобы вернуть четкость зрения и увериться, что письмо, бережно взятое за самые уголки, на самом деле сейчас греется в ладонях Фридриха, золотой фольгой сияя в предрассветном полумраке комнаты. Подойдя к окну, что несмотря на размеры не давало особого света, Паулюс осторожно развернул письмо, боясь оставить лишнюю складку или, не приведи господь, надорвать тонкие края трясущимися руками.
Фридрих с первых слов смог понять, что Костя писал это, зная, что передаст послание лично в руки, минуя вездесущие любопытные носы цензоров и соглядатаев, но до сих пор не знал, почему. Те же безликие формулировки, может, чуть теплее обычного, но всё же официальные, правильные, достойные сдержанного победоносного генерала, тот же неаккуратный мелкий почерк с частоколом стремящихся залезть на строчку выше или ниже острых линий с изломом на конце, и уже привычные неровные строки, пускающие легкую волну в середине и успокаивающиеся в концу, чтобы на следующей снова взбугриться и вспениться, и снова отступить, как морской прибой. Рокоссовский опять писал на коленке, наверняка, согнувшись в три погибели в машине, подскакивая на каждой кочке и скатываясь на каждом повороте к окну. «Надо сказать ему, что в машине есть выдвижной столик», – подумал Паулюс и, прервав чтение на третьей или четвертой строке, крепко зажмурился, закусив губу и прижав письмо к груди. Сказать, значит при личной встрече, которая, если получится, если вселенная снова решит порадовать своего всё потерявшего и нашедшего гораздо большее, чем когда-либо имел, ребёнка, случится уже через несколько дней, неделю… Как он сказал? «Если неделю меня не будет, значит, не получилось»? Получится, Костенька, всё обязательно получится, не в этот раз, так в следующий, подождать – не беда, напротив, страшно, когда ждать нечего и некого.
Отдышавшись, фельдмаршал снова всмотрелся в неровные скачущие буквы, удивительно, но почти без труда разбирая все слова, понимая примерно два из трёх. Это ничего, чуть позже Фридрих засядет за словарь и все переведёт как следует, разбирая нюансы каждого словосочетания и устойчивого выражения, старательно подбирая аналоги в немецком языке. Костя чуть заботливее обычного интересовался здоровьем Паулюса, в достаточном ли комфорте его содержат, нет ли каких-нибудь проблем или пожеланий. Это было очень приятно, но немец все равно не мог понять, почему Рокоссовский так отстраненно пишет то, что, он знал, не увидит никто, кроме непосредственного адресата. Кроткая и крохотная обида, не успев даже толком оформиться, лопнула, как мыльный пузырь, и Паулюс рассмеялся, громко и счастливо, до выступивших на глазах слёз и покалываний в боку – какой же он идиот! Костя, может, и гений, но не телепат, не мог же он узнать заранее, как всё сложится при встрече. Сейчас казалось, что костина взаимность существовала всегда, и при первой их встрече и тысячу лет назад. Паулюсу пришлось приложить немало сил, чтобы утихомирить разыгравшуюся романтичную фантазию, живо нарисовавшую прекрасную и тоскливо-печальную в своей несбыточности картину о том, как сложились бы их отношения, не будь этой проклятой войны, черт бы её побрал. Мысли, крамольные для любого уважающего себя национал-социалиста, коим Паулюс раньше являлся, а для всех продолжал быть и сейчас, ничего не тронули в душе, не задели ни единой нравственной струны, которые фюрер старательно натягивал в разуме каждого офицера руками своего маленького серого кардинала Геббельса, чтобы потом играть на тотально обезволенных генералах, как на четко отлаженных инструментах, наставляя их на угодный Рейху путь; Фридрих лишь раздраженно дернул плечом, поджав губы в презрительной гримасе, не желая портить ни секунды этого прекрасного утра воспоминаниями о монстре, которому служил. Который посмел требовать самоубийства от своего преданного солдата. Пропади он пропадом, и вся верхушка Рейха вместе с ним…
Поток гневных мыслей, почти напугавший Паулюса своей резкостью, прервался, заменившись одной-единственной: Костя победит и остановит чудовище. Кто, если не этот блистательный герой, сможет спасти Европу от страшного цербера? Костя победит, обязательно победит, – это закрутилось в голове, как мантра, как молитва, заученная в глубоком детстве и против воли всплывающая в памяти каждый раз, когда сердце начинало биться в горле, неважно, по каким причинам. Пришлось помотать головой, чтобы очистить мысли от политики и всего, что больше не имеет к Паулюсу никакого отношения. Он в плену, но он жив, и его персональное солнце сбережет от любых напастей.
Фридрих смог очень чётко уловить момент, когда Костя перестал писать официально, вдруг сместившись на что-то очень личное, что прятал от других под формой и погонами, и своими наверняка бесчисленными медалями, и сдержанной до застенчивости улыбкой, рассказывая про стоящую у входа в штаб высокую ветвистую березу, в тени которой, скрывшись среди тонких и гибких ветвей, окутанных сочной листвой, любил отдыхать, вырывая у бесконечной череды дел короткие минуты на перекур и именно там читая письма от Паулюса. «Листок в конверте» - так заканчивался абзац, и сначала Фридрих не понял, что Костя имеет в виду, и поэтому вздрогнул, когда на ладонь из перевернутого конверта выскользнул полусухой зеленый лист березы, немного надорванный у основания, где тонкий черенок, расползаясь узорчатой сетью прожилок, превращался в зеленое пёрышко. "Ох, солнце моё", – вспышкой молнии пронеслось в голове, стоило представить, как Костя, закуривая, разбавляет живую зелень березовой кроны сизым едким дымом, отрывает один из низко висящих листков и тайком складывает в карман или сразу в конверт, чтобы потом уместить туда же своё неловкое, написанное на коленке в машине письмо. Это обращение настолько покорило Фридриха, что сразу потеснило милое обращение по имени, и Паулюс понял, что теперь в половине мыслей о своём герое будет называть его именно так.
Поймав себя на том, что отвлекся от чтения уже не раз и не два, Фридрих сосредоточился, прогнав из головы все лишние и посторонние мысли, чтобы полностью заполнить разум только Рокоссовским, его словами, уложенными волнами строчек на бумагу, его мыслями, которыми он делился скупо, почти застенчиво, его усталостью, проступавшей в резковатых линиях букв, о которой он шептал вчера Паулюсу в ладонь, целуя обветренными губами на каждом слове. Заканчивалось письмо так: « + Еду в машине, которая принадлежала вам, устроился так комфортно, что клонит в сон. Немного волнуюсь о нашей встрече, раздумываю, отдавать ли вам эту писанину, не сочтёте ли вы её глупостью». Дочитав, Паулюс едва нашел в себе силы вдохнуть, так защемило в груди от нежности к Косте, к его совершенно непонятному волнению, неужели он мог подумать, что ему будут не рады. Застенчивость такого грозного и сильного генерала казалась явлением невозможным, но, как Фридрих понял, имела место быть, и представлялась столь очаровательной, что колени подгибались, а сердце начинало биться так сильно, что рёбра, казалось, сейчас не выдержат, треснут на осколки и причинят самую сладкую боль из возможных. Постояв еще немного, прижимая дорогое послание к губам, Паулюс, едва найдя в себе силы сдвинуться с места, спрятал письмо в записную книжку, под обложку, чтобы никто не нашел.
Заслуживает ли счастья пленённый и потерявший всё предатель для своего народа? Погибая в больных льдах Сталинграда, Паулюс сказал бы – "Нет, не заслуживает". И сейчас думал также, только хранил это острое понимание в дальних уголках своего разума, чтобы не раниться лишний раз, не мучить себя въедливыми колючими мыслями, что не имеет права ни на какую радость, а тем более на благосклонное, нежное внимание Рокоссовского.
Удача отвернулась от фельдмаршала, толкнув в кольцо и обложив со всех сторон моральными принципами и внезапным трусливым жизнелюбием, чёрт бы его побрал, не позволившим выстрелить себе в голову, лишь для того, чтобы полгода спустя подарить другое кольцо, снова костино, но теперь безопасное и тёплое, только защищающее и берегущее, одной своей осторожностью дающее понять, что вреда не причинит и другим не позволит.
Приводя себя в порядок и копаясь в собственной голове, Фридрих понял, что только загонится в угол, запутается сам и запутает Костю своими сомнениями, поэтому, старательно прогнав из сердца все лишнее, привел себя к самому эгоистичному выводу из возможных: дают – бери. Пока Костя будет поддерживать эту связь, Паулюс на всё согласен, пусть лишь позволяет нежно смотреть на себя, пусть пишет свои официальные, подчищенные для цензоров и посторонних письма, пряча между строк личные мысли, предназначающиеся только Фридриху, пусть только обещает, что не оставит, и не важно, если эти слова окажутся ложью. Это всё равно. Пока солнце Рокоссовского будет греть Паулюса, выделяя из всех людей на свете, мир будет прекрасен и добр, а большего и не нужно. Целый день, продолжая чувствовать на губах отголосок прикосновения желтоватого листка письма, хранящего еще эфемерное тепло больших надежных рук его написавших, и всю почти бессонную ночь Паулюс старательно гнал все мысли, которые хоть немного можно было заподозрить в мрачности и пессимизме, чтобы не изводить себя, ведь когда Костя вернётся, он обязательно почувствует этот клубок страха и сомнений и, внимательный и заботливый до дотошности, начнет выспрашивать. И разве получится солгать ему? Только бы не растревожить, не взволновать, пусть будет спокоен, пусть чувствует, что ему рады, этого достаточно.
На следующее утро Фридрих поднялся менее окрыленный, но спокойный в своей тихой радости, благодарный самому себе за удержанный контроль, который может быть потерян, только когда Костя будет рядом. Тогда можно будет сиять от счастья, обкрадывая милого генерала на смущенные поцелуи и долгие объятья, а пока чувства должны храниться и разрастаться в груди, недоступные никому, даже самому Паулюсу. Он и себе не позволит взять того, что должно быть отдано только Косте, сбережет, сохранит, и передаст при следующей встрече, неважно, когда она произойдёт, как единственно возможный подарок. Фридрих почти не сомневался, что Рокоссовский оценит. Обязательно поймёт и примет. Не может быть, чтобы сияющее, раскалённое до предвзрывного состояния, но неизменно осторожное по отношению к смотрящим на него, солнце не оценило другой источник света, маленький, колеблющийся, как огонёк керосиновой лампы, но неспособный угаснуть, лишь готовый позволить великому светилу поглотить себя, готовый отдаться без остатка, чтобы погибнуть самому, но продолжать жить как часть бессмертного огня.
Чувствуя, что тонет в своих мыслях, как в болоте, даже не пытаясь сопротивляться, Паулюс был готов уже совсем уйти в себя, закрывшись от всего мира, чтобы сберечь запрятанные в груди драгоценные камни нежности к Косте, но опомнился, когда вечером привели, строго по расписанию, Адама, о встрече с которым фельдмаршал, к своему величайшему стыду, забыл.