x
С Минхеном они видятся на автобусной остановке ровно в полдень субботы; Донхек курит, хоть и здесь, вроде как, нельзя, но ему плевать. Минхен хмуро пытается настроить свои наручные часы, а еще периодически постукивает по циферблату кончиком пальца, как будто это может как-то помочь. Донхек снова наблюдает за ним издалека и усмехается, делая затяжку за затяжкой. Минхен – не такой, как они все; с ним удивительно сложно, даже если ты просто наблюдаешь со стороны, даже если никак не пытаешься контактировать. Донхек плавится под его взглядом, хотя Минхен на него даже не смотрит, Донхека оглушает его голос, хотя Минхен постоянно молчит. Только не в этот раз. – Дела государственной важности? – вместо приветствия усмехается Минхен, будто бы невзначай подходя ближе; но Донхек знает, что он все делает намеренно. – Угу, – тихо бормочет Донхек, опуская взгляд к своим заношенным кроссовкам. И сказать, что он едет расплачиваться за травку, – ну как-то совсем никак; на мобильнике – около восьми пропущенных от Ренджуна, у которого снова мучительный отходняк, и Донхек не собирается ему перезванивать. Вместо этого он поднимает голову и пристально смотрит Минхену в глаза; тот в свою очередь переводит взгляд на его шею, где оттенком чернильной ночи высечено, как на гранитной плите, одинокое «Fate». Это – первая татуировка Донхека, которую он сделал на восемнадцатый день рождения, будучи почти бессознательно пьяным; набил один из знакомых Ренджуна, который чувствовал себя ничем не лучше. Ощущения свои Донхек совсем не запомнил – уснул, а когда проснулся, только легкое покраснение расползалось по коже вокруг чуть кривовато выведенных букв. Немного ниже, почти на ключицах – несколько чьих-то засосов; Донхек сразу подумал на Ренджуна, потому что этот вариант казался самым безопасным, но тот на услышанную догадку только скривился и отмахнулся. Донхек не знает, почему он вспомнил об этом прямо сейчас. – Красивая татуировка, – украдкой замечает Минхен без тени улыбки на невозмутимом лице. Донхек снова кивает. – По пьяни набил? – Как ты угадал?! – саркастично поражается Донхек. И если внешнее его удивление наигранное, то внутреннее – ничуть; Минхен всегда казался ему человеком далеким от той самой нижней прослойки общества, где вместо сладкого джема из свежих ягод – пригорелое тесто; резиновое и попросту херовое. Он же наверняка даже понятия не имеет, каково это – напиваться до полусмерти, играть в бутылочку без бутылочки, валяться по всей квартире (и хорошо, если только в ее пределах), раздеваться на спор (и хорошо, если не доходит до секса), ну и, конечно, бить рандомные татуировки в рандомных местах (и хорошо, если у татуировщика хотя бы не дрожат руки, но это уже за гранью фантастики). Подобная дичь – далеко не для всех, но если приловчиться, то возможно все; Донхек тоже когда-то днями зубрил учебники и приходил домой строго к ужину (сейчас он уже не помнит, когда последний раз ужинал с семьей, которой толком-то и нет). – Предотвращая следующий вопрос – нет, не больно. Точнее, я не помню. – Алкоголь – лучший анестетик? – с тенью усмешки на лице уточняет Минхен; Донхек кивает, растаптывая окурок носком кроссовка – «самый лучший на свете». – Это одна, или еще есть? – Хочешь проверить? Минхен в ответ лишь пожимает плечами, как будто два ответа внутри него сейчас борются между собой в кровавой войне, и так и не успевает сказать ничего напоследок, потому что Донхек поспешно запрыгивает в первый подъехавший автобус; и плевать, что это вообще не его маршрут и что он, скорее всего, заедет в какой-нибудь немноголюдный район, из которого выбраться нереально. Он украдкой смотрит на Минхена сквозь слегка запотевшее окно и мысленно ликует – пускай его вопрос останется на потом. Осколки бутылок из-под соджу на асфальте, разорванные магазинные чеки. Отчетливое ощущение чужого взгляда на спине (до сих пор). Fate. Донхек приезжает куда-то к бизнес-центрам, где офисы по аренде недвижимости, дорогие автомобили и люди в строгих костюмах; даже здесь ему совсем не хочется возвращаться домой.x
– Воспоминания о людях – это как мастурбация, – Ренджун небрежно отмахивается от хриплого донхековского «Чувак, да ты обдолбан» и делает еще одну затяжку. – Нет смысла их стесняться. Все люди дрочат, точно так же, как все о ком-то вспоминают и убиваются. Так что если в прошлом тебя отшил какой-то мудак, то хуевый после этого точно не ты. Ренджун выдыхает дым в окно и наклоняется чуть вперед, упираясь локтями в подоконник. Донхек сверлит задумчивым взглядом его профиль и почти смеется. – А теперь объясни мне, – стараясь унять дрожь в голосе, просит он с пьяной улыбкой, – как это связано с дрочкой? – Ты меня совсем не слушаешь, – раздраженно фыркает Ренджун куда-то в промозглую пустоту, и Донхек не может не заметить, как много тоски просачивается сквозь его прокуренный голос; тоска эта – извечная (Донхек не помнит ни единого дня, когда бы он не заметил ее). – Я пытаюсь сказать, что… ай, похуй. Ренджун выбрасывает окурок, сплевывает следом и захлопывает окно почти с остервенением; Донхек против воли делает шаг назад (лопатками в стену) и безмолвно наблюдает за ним. Ренджун вскидывает дрожащую бледную руку – то ли ударит сейчас, то ли обнимет – и тут же опускает безвольно, с обреченным вздохом отворачиваясь; «Что?» – застревает у Донхека в горле, но он молчит. Туманный закат за окном – водянистая бледная акварель; Ренджун – один из слабых солнечных лучей (золотистых/ржавых, вечерних) – может либо читать поэмы наизусть, либо подпевать какой-то дурацкой попсе из их пыльных колонок, либо сидеть и молчать, тупо смотря в стену, персиковую от света из окна. Одно неизменно – он все делает с этой непреодолимой тоской, от которой даже Донхеку больно временами; ну, грусть – это вообще идиотское чувство, из-за нее хочется или рыдать над тупыми мелодрамами «для девочек», или карабкаться на стены от отчаяния. Обдолбаться помогает только поначалу – потом наркота только все ухудшает; и депрессия – побочный эффект. Ренджун натягивает манжеты терракотового свитера до костяшек; он весь – желто-оранжевая гамма, августовское солнце, испанские апельсины и французское белое вино. Даже когда под всем, что только можно придумать, – остается самим собой, вечным подростком с пошлыми шутками и идиотскими сравнениями («Воспоминания – это как мастурбация? Что ты вообще несешь?»). Донхек усмехается и треплет его по выжженным краской волосам – жестким, как солома; Ренджун привычно отмахивается и смотрит на него исподлобья – коварная лиса, набросится – и моргнуть не успеешь (и никакого тебе милого фырканья). – Я слушаю, – осторожно (и запоздало) отвечает Донхек, поспешно спрятав руки за спиной. – И понимаю. Ренджун бросает в ответ тихое и раздраженное немного «Ага», которое можно привычно воспринимать как «Иди нахуй, Донхек», и ныряет в темноту коридора; Донхек не улавливает взглядом даже его тени, ну и пусть. Знает же – он всегда возвращается.x
– Это квадратное уравнение, идиот, – Джено щурится, как обиженный ребенок, и демонстративно отворачивается, сложив руки на груди. Донхек приоткрывает рот, надеясь, что до недалекого хена долетит его едва слышное: «Ну прости»; этого, конечно, не происходит. Он подпирает голову рукой и быстро решает остаток задания по математике; на кой черт она им здесь – вряд ли хоть кто-то из всей группы может понять. – И что сложного… Донхек ломает о разлинованную бумагу кончик грифельного карандаша, когда чувствует на себе внимательный взгляд; Минхен, привычно сидящий на своей первой парте (Донхек уверен – впереди сидят только конченные ботаники), смотрит на него внимательно и невозмутимо, без тени вчерашней насмешки на лице. Как одна из античных греческих статуй – абсолютно спокойных, а не тех, которые гримасничают и выражают крайнюю степень боли, которая невесть откуда берется. У Ренджуна снова отходняк, Ренджун снова не приходит – Донхек снова один на этом скудном и нудном празднике жизни; снова, снова, снова. Он успевает соскучиться по терракотовому свитеру, непослушным волосам, вечно раздраженному взгляду и мозолистым пальцам, сжимающим кое-как скрученный косяк. Лекция начинается, а Донхек продолжает задумчиво растирать по бумаге раскрошенный грифель; и думать, думать бесконечно. Ему это чувство безосновательной тоски по кому-то совсем не знакомо; Донхек, кажется, не умеет так – вспоминать и страдать, вспоминать и убиваться. Ему и не по кому; у него нет того, кто мог бы стать причиной. А Ренджун – черт знает, что там у него в голове и о ком он думает, – вечно накручивает себя и ходит задумчивый и злой, как будто у него огромное количество невысказанного трепещет внутри. Донхек хотел бы его понимать, но не может. Это самое обидное. Они же, вроде как, лучшие друзья. Коридор наполняется оживленной толпой за считанные секунды, но Донхек все равно цепляется взглядом именно за Минхена, который стоит у стены, в уголке возле огнетушителя – на своем маленьком островке безопасности среди шторма; Донхек собирается демонстративно пройти мимо, смешавшись с толпой, но не успевает – его за рукав цепко хватает чужая ладонь со знакомыми часами на запястье (швейцарскими – или черт их знает). – Доброе утро, – вежливо здоровается Минхен, и Донхек отмахивается безразличным «Ага». – Ты чего на пары пришел? – А мне надо разрешения просить? – с усмешкой уточняет Донхек, вырывая руку из его хватки. – Захотел и пришел. – Обычно не приходишь же… – хмурится Минхен, расстегивая и застегивая снова маленькую пуговицу на манжете рубашки. Донхека это раздражает; и честно, если бы у него сейчас был в руках поднос с едой, он бы с радостью испортил бы весь этот минхенов товарный вид; и бровью бы не повел. – Сегодня праздник какой-то? «День твоей смерти, если не заткнешься», – думает Донхек и спешит раствориться за поворотом, так как поток студентов уже понемногу начинает редеть; ему нравится вот так исчезать – на полуслове, обрывке фразы, вопросе, оставленном без ответа. Донхек любит быть надоедливым и непослушным, ему нравится, что с ним осторожничают, как будто он – сумасшедший вихрь и дорогое хрупкое сокровище одновременно; призрачный нелепый страх – «Что ему сказать? Как посмотреть? Как себя вести?» – лучшая приманка для охотника. Никому не бывает комфортно с Донхеком. Даже Ренджуну – он почему-то уверен.