Когда замрут отчаянье и злоба, нисходит сон. И крепко спим мы оба на разных полюсах земли. Ты обо мне, быть может, грезишь в эти Часы. Идут часы походкою столетий, И сны встают в земной дали. ©
Первое Рождество после окончания войны отгремело на славу. Героически высиживая празднество, волшебник улыбался улыбающимся ему лицам друзей, они счастливы, живы. Застывший в стареньком, убогоньком кресле, мирской оплот пацифизма решивший надраться в стельку, думал, что цветастое марево еще не скоро потухнет, раскрашивая сумеречно-синее небо спектром палитр Северного сияния, на удивление честному люду. Магловское население, наверняка, забудет все странности поутру. А то и раньше. Ибо все пьяны и веселы, даже уличные псы и садовые гномы. Отдаленный шум иссякал, торжество усмирялось. Он кормился бурбоном, абсолютно растерзанный радостью, продолжал стоически упиваться мелодией из радиоприемника, находя на ощупь бутылку с полки, различая характерный звук откупоренного стеклянного горлышка, с закрытыми веками в неге, ни глядя наполняя бокал, — звук льющейся жидкости. Бокал стекла соприкасающийся со стеклом около диванного столика, — он еще слышал, но уже спал. Это началось практически сразу после решающей битвы, будто запланированное природой проращивание тезы в антитезу, чтобы в дальнейшем этот союз стал нарицательным, безумно-гениальным и гениально-безумным контентом всех чар земных, всех условностей тел, всем, скрепляющим мир вещественного и духовного, греховного и святого. Волшебник, просто волшебник. Он спал, настигнутый дремотным пониманием, что только сон способен исправить крутые ошибки, змеящиеся туманными петлями удушения вокруг него. Как правило, понимание всегда ждет, притаившись в укромном уголке мрака, когда уже станет совсем поздно. Поздно, чтобы что-то понять в этом идиотском мире. Поздно подписывает путевку ни черта непонимающим в их личный, уютный, теплый, необратимый ад. Он понял это слишком поздно. Пока сплюснутый огарок свечи дотлевал в отражении округлых линз, он смотрел в цилиндрический горизонт слишком напряженный, психоделический артхаус. Причудливые и страшные гримасы судьбы вращались в круговороте комического, космического калейдоскопа, лепестились темперой вечно-зеленого венца остролиста с кровавыми крупицами ягод, скручивали реальность в круговых движениях, напоминающих бестолковую возню по пергаменту, бессмысленные «калякималяки», точно как детский рисунок. Очерчивая тонкой, бледной рукой круги на мраморе пола, ты будто вызываешь духа без спиритической доски. Дух подсознания улавливает их тектоническую зыбкость. Они — мерные, спиральные движения. Мы — древняя, тайная месса. Ты — все мое подсознательное. Я — пажующий костюмер в «Варьете» твоей кровавой театрализации. Все, что вокруг — иллюзия, что где-то вне пространства и времени ты тоже слышишь и видишь меня… ...чем бы пагубно-зловещим ты ни был сейчас или когда-либо. …побудь со мной еще немного. Гостиная — темные цвета, расплывчатые тени от ледяного пламени твоего камина. Мне доводилось бывать здесь раньше. Комната — гулкий склеп. Дом усопших надежд. Темно. Ночь вздрагивает серебристым потрескиванием в камине. Для одного, кто еще сидел на этом пресном дне. Один — это ты, как черная тень. Одиночество — это прекрасное времяпрепровождение. Ты — бледно-безликая, маскарадно-ритуальная маска, выгодная в канун Самайна. Кельтическая сторона твоего профиля размыта от яростно вспыхивающего костра, обрамленного диким камнем. Камин — дом боли для тех ночных мотыльков, что летят погреть свои крылья. Огонь — это свет и жар, но в то же время и хладнокровное убийство. …Тех мотыльков, тех умирающих, тех самоуверенных, тех рискующих… Этот дом — это большой камин для всех. Дом — место погребения кожи, плоти, мечты, души. Знаешь ли, всегда проще переболеть и ничего не чувствовать. Умереть заживо. Молодым. …не познать ни старости, ни немощи, ни разочарований сердца. Но ты ведь этого и так не познаешь, верно? Кожа — то, что болит. Плоть — то, что разлагается. Мечты — то, что отнимут. Душа? Ах, это… ...какой-то пустяк. Шаги по лестнице, шаги спускаются вниз, шаги следуют к двери, шаги заходят в гостиную. Шаги — что-то совсем похожее на приближение неизбежного рока. Шаги всегда угадываются в темной тишине, всегда выдают своего обладателя, то бишь первопричину звуков, нарушающих молчание долгих секунд. Как легко узнаются эти шаги. Это просто мы. …убегающие от самих себя. Мы. Рассыпающиеся на миллион шагов, на мириады простирающихся миль вспять. Только ты пока здесь. Как и я. Потому что бессонница — это не то, от чего можно избавиться просто закрыв глаза. Как и смежив веки не избавиться от правды, только если ты еще не мертв. Мертвым правда ни к чему. У них все свое. И правда тоже. — Посмотри на меня. Твой взгляд нехотя отрывается от пламени. Веки поднимаются томно. Ресницы подрагивают. Не веря. Ты думаешь, — это обман слуха. Ты думаешь, — это игра воображения. Ты — агония моего разума, голос моей магофрении. Знакомый силуэт в тени. Силуэт — это не совсем человек, человек тот, что в голове, в мыслях, воспоминаниях. Но, и тот человек может стать силуэтом, если долго не видеть его лица. Но, если не видеть его никогда? Что я? Плод фантазии. Лицо, освещенное тусклым светом, списанное с узора заледенелого стекла. Узора старинного, извилистого, зашифрованного, онемевшего, оглохнувшего, бесчувственного, непонимающего, непонятного. И эти лексемы никак не относятся к узору. Еще никогда не был таким взгляд, адресованный мне. Забытым и заброшенным. Еще мгновение взгляда, растянутого на вечность в чужом восприятии. Взгляд — это тонкий переход в зазеркалье рассудка. Мгновение — это то, что граничит с порывом. Порыв — касание к твоей зажатой в кулак бледной руке. — Чувствуй, видишь? Я не призрак. Ты чуточку в растерянности: — Ты опять мне снишься? Вопросы — бессмысленные, общие, чтобы прогнать тишину, — нельзя молчать. Нельзя признать, что это ты мне снишься. — Сегодня, да. — Это невозможно. Тебя не должно быть здесь. Я слишком хорошо владею своим подсознанием. Я могу вообще не видеть снов, если не захочу их видеть. — Значит, меня ты хочешь видеть, раз уж я здесь? — Мне очень любопытно. Я хочу найти тебя. — Для чего? — Да так… поговорить. — О чем? — М? — О чем говорить? — Ах. — Так о чем? — Да ни о чем, — с совершенно беззвучным придыханием. — Так по-привычке, наверно… Привычка? Привычка — это любимое слово демонов, это емкость забытья, это пружина зла. Если бы не привычка убивать систематично себя, все могло бы быть по-другому. — Очень тихо. — Так, ведь… поздно. Поздно? Поздно — это такое слово… оно прямо как Нагини, укусит или удавит? Выбирай… — Нагини это что? — Что? — заставляю себя сдержать усмешку. — Я знаю твои мысли. Как ты можешь быть моим сном? Ты какой-то отпечаток памяти? И мы постоянно здесь. В гостиной моего факультета. Я вернусь в школу и найду тебя. — Вынужден тебя разочаровать. Меня там не будет. — Я все равно тебя найду, — немного подумав. — И убью. За все, что ты со мной делаешь. — Что именно? Убираешь мою руку со своей руки. Обе твои руки свободны. Они принимаются расстегивать пуговицы моей пижамной кофты. Ты неотрывно сморишь на меня: — Заставляешь чувствовать… хм, любопытство. Это все объясняет. Но, не фраза. Другое. Ритмика. Моторика. Магия или химия. Старое, как сама вселенная. В тот момент, уже избавившись от верха пижамы, ты некоторое время откровенно гипнотизируешь сидящего перед тобой топлес «призрака»; сканируешь мимику, опускаясь взглядом по торсу, склонив свою голову набок с научным интересом и издевательской внимательностью, упершись спиной в подлокотник студенческого дивана, будто ожидая, что я вот-вот и начну показывать фокусы. Мне приходится помочь, когда ты тянешь одну брючину моих спальных штанов, от второй я избавлюсь сам, пересаживаясь в лоно слизеринского кресла. — У тебя глаза… — Да, зеленые. — Изумрудные. — Угу, ну будь по-твоему. — Так и будет, — кротко разграничиваешь. — Подвинься, — занимаешь бедрами подлокотник, кладешь мою руку ладонью вниз на свое колено, обнажившееся съехавшим краем ночной рубашки. — Так. Ведь. Поздно. — спокойное напоминание. — Существует для тех, кто куда-то спешил. — ровное продолжение. — И нигде не хотел задерживаться. — Или хотел. — Или? — Определенно хотел задержаться, — удерживая кисть моей руки в пределах внутренней части бедра. — Как скажешь, — пока пальцы не стали сжимать гладкую, нежную кожу твоего мальчишески-тощего окорока, прощупывая сухожилия, дыхание ни сделалось глубже. — Шепотом. Шепот — это шелест никогда не разворачиваемых страниц подсознания, которые нельзя зачитывать громко, на всеуслышание. Только шепотом. Только ночью. Во сне. В бреду, лихорадке. В самую-самую безлунную ночь. — Во что так сразу и не поверить. — иронизирую, конечно. — Ну, говори. — Удовлетвори мое любопытство. Сделай, чтобы стало понятно. — Я не могу, Том. Убираешь кисть, собираешься встать, хочешь уйти. Зеленый туман рассеивается и тебя больше нет. Так быстро. Слишком быстро для понимания. Хватая полы ночной рубашки, сквозь ткань колени, бедра, подвздошные костяшки, кисти рук, локти, — возвращаю тебя обратно. Разворачиваю корпус тела, наклоняю, приподнимаясь, бережно и все еще робко, проклятие, робко, беру двумя пальцами острый подборок, притягиваю к себе, вжимаясь губами в разомкнутые тонкие губы, на которых еще ощущается привкус металла. В нашей абстрактно-паранормальной цивилизации ты сидишь на моих ногах, подогнув свои коленки, глядя мне в глаза, обстоятельно выговариваешь: — Выеби меня, а то убью. Сминаю ладонями твою чертову ночную рубашку, разматываю тряпичный пояс. Пояс — неуместный ограничитель. Ждать почти двадцать лет. Того, что не сбудется. Вот, что убивает. — Сказал, убьешь за то, что я с тобой делаю. — Нет. Когда найду тебя — ты будешь страдать, но если, удовлетворишь мое любопытство — дарую тебе жест милосердия. Милосердие — это быстрая смерть. — Да как же мне повезло-то. Трусь лицом о раскрывшуюся голую грудь, плечи, ключицы, шею, целую все это, возвращаясь к губам. Мне позволено. Целовать их. Облизывать. Кусать. Влиться в каждый твой безучастный сустав. Облечься в твою плоть. Влезть под шкуру. Вычистить всю чернь из тебя. Выбелить до кости. Вытравить весь свет из себя. Выскоблить все благо. Вылечить всю боль. За скромные почти двадцать лет терпения. Чувствовать приподнятые волосинки на коже легким покалыванием. И то, как прогибается вожделенное тело под моими пальцами. Как под прикосновениями ладоней плавится и милосердие, и смерть, и поздно, и неполные двадцать лет выдержки. Мы — фантасмагорическая история. Главное — пульс наших локаций. Ты — это долгая истерия. Наши фантомы переплетались, взгляды несколько раз встретились и разминулись. Тело не готово было к дискомфортным объятьям, ты только забирал мои руки, чтобы они трогали там, где особенно приятно. Никаких отклонений от баланса, управляя чужими ладонями, ты делаешь то, что нравится твоему телу; вместо знаний, оно хочет лишь грубых ласк, напоминающих борьбу, признает лишь силу. Сила — независимая энергия, еще более тлетворной, нежели смерть, — страсти, — не позволяющей разорвать связь двух небывалых любовников ни времени, ни пространству. Где одно прибывание в поле действия твоих флюидов заставляет мозг разрываться от давления, а мысли пульсировать в мучительной рассудочной агонии. Порабощенная тобой рука лезла в мой рот пальцами, губы поспешно облизывали их, после чего ты заводил нужную тебе руку себе за поясницу, направляя пальцы к делению двух ягодичных половин. Кольцо ануса плотно сужалось, вбирая кожу, поедая мои пальцы. Дергая другую руку, просунув ее под яички, стимулируя пальцами отверстие заднего хода уже с фронтальной стороны, ты бездумно терся мошонкой о мою раскрытую под низом ладонь. Призыв овладевать тобой пальцами обеих моих рук становился менее принудительным. Стоит ли говорить, что мы эрегированы как два взведенных курка, — это сравнение удачно заменяло аналогию с палочками и подталкивало моего темного наперсника на закономерный вопрос: — Мне нужно знать твое имя. — вернее необходимость ответа. Эти стонущие слова заставили положительно моргнуть, обнадеживая обещанием тебя и парализовывая счастьем меня, оттого, что ты до сих пор не смог выудить имя из подкорки черепа. Иногда, я забывал, что это сон. — Имя. — не унимался. — Хорошо. Безграничная свобода твоих рук пугала, снова, в момент допроса, выдавливая из моего члена прозрачный предэякулянт и оргазмено-щекотно растирая по головке. — Знаю, а теперь имя… Эта упрямая нотка, зазвенев, оборвалась сладким всхлипом. Ты держал наши члены в обеих руках. Они казались мне одинаковыми. Но твой оказался быстрее. Твое семя заражало меня. Лик невесомости. Выражение твоего лица секундно беспечное, с той флегматичной усталостью взгляда, которая бывает у скорбных пьяниц пригвожденных к своему пороку, ненавидящих его и отдающим жизни из-за любви к нему. Вдруг все прекращается, ибо: — Мне нужно знать твое имя. И я знаю — ты будешь повторять одну эту фразу, пока не взбесишь даже Морфея.Часть 1
5 октября 2017 г., 05:53