ID работы: 6018890

Веселые оранжевые спирали

Слэш
NC-17
Завершён
38
автор
Пэйринг и персонажи:
Размер:
49 страниц, 3 части
Описание:
Публикация на других ресурсах:
Уточнять у автора/переводчика
Поделиться:
Награды от читателей:
38 Нравится Отзывы 11 В сборник Скачать

1

Настройки текста
А другой любит ночь. (Йоханна Синисало, «Тролль») Интернат. Ягодка. Вчера мне исполнилось двенадцать лет, и вчера сгорела школа-интернат, в которой я учился, поэтому всех воспитанников – никто не пострадал, кроме медсестры – перевели по разным детдомам и интернатам города, которых насчитывалось около двенадцати. Мне было немножко грустно, но, в общем-то, я ничего не мог сделать. Я попал в группу с одними девчонками, которые только и делали, что рыдали и причитали: у одной сгорела шкатулка, подаренная тетей, у другой – кукла, у третьей – любимые зимние сапожки. Мне было совершенно похуй, потому что все равно вещи не были нашими. Они были государственными, как любил говорить мой друг, сплевывая на пол. Он клево плевался, потому что у него не было переднего зуба. Только друга отправили в интернат на другом конце города, а меня – в какую-то дебильную школу «Надежда». Никогда я не видел своих родителей. Мать отдала меня в детдом еще грудничком, записав только имя и отчество. Фамилию мне придумали уже воспитатели, и это самая идиотская фамилия из всех, какие только можно было придумать – Ягодкин. Прикиньте, Марк Витальевич, блять, Ягодкин! Меня все дразнили «ягодкой»; вообще я всегда был лохом и ванькой для остальных ребят. Можно Ягодку лупить, можно Ягодке душ вырубать, чтоб стоял и дрожал голышом, можно у Ягодки еду тибрить. Все можно, потому что я меньше всех ростом и слишком слабый. Воспитатели охарактеризовали меня как «склонного к агрессии, вспыльчивого», «грубого не по возрасту и не уважающего преподавателей». Милые эти тетечки как-то забыли упомянуть, что таким меня сделали мои одноклассники. Самым унизительным было попасться на «сливку» или, того хуже, на «бубенчики». Пацаны любили это делать: завалят одного на кровать и либо нос начнут выкручивать, либо за яйца дергать. За нос – это «сливка», за яйца – «бубенчики». Орешь от боли, как свинья недорезанная, а они ржут. И тогда ненавидишь сильнее всего даже не того, кто над тобой издевается, а всех остальных, потому что ведь им тоже делали, и они так же извивались, а сейчас им смешно, аж животики надрывают. Воспитателям жаловаться было бесполезно, они самоустранялись от учебного процесса сразу после окончания занятий и вовсе говорили, что «дети всего лишь устраивают друг другу проверку, готовясь к будущей самостоятельной жизни в обществе». На хую я вертел такую жизнь в обществе, дорогие воспитатели. Нашу группу (я и пять девчонок) посадили в большой ржавый автобус и повезли в новый интернат. Нам выдали рюкзаки от какого-то депутата, проявившего неслыханную щедрость перед выборами, и я засунул туда всякую мелочь, оставшуюся после пожара: майку, трусы, сланцы, старую фару от велосипеда, найденную во дворе, шпингалет с двери туалета, пуговицу, булавку. Девчонки чуть не подрались из-за какой-то блестящей резинки. Мы ехали, ехали и ехали. Снег на обочинах был совсем черный, словно его хорошенько прокоптили, он был ноздреватым, будто дышащим. По гололеду на тротуарах ползали и карабкались люди. Они не знали о том, что я сирота. Я очень хотел, чтобы меня усыновили, уже в три года хотел, лез к посетителям, обычно приходившим посмотреть на нас. Все эти тетки с состраданием во взгляде брали меня на руки, качали, лепетали что-то, снова качали, говорили «ути-ути», сюсюкали. Их мужья смотрели на меня с каким-то растерянным ужасом, словно я – главный герой их кошмаров. Но после того, как они наводили справки обо мне у заведующей, они резко переставали приходить. Как же, дурная наследственность. Мой папаша, где б он ни был, оставил на мне печать наркомана, а мамаша наложила тень какой-то таинственной генетической болезни. Славная наследственность, которую я совершенно не чувствовал, на пушечный выстрел отпугивала всех кандидатов в родители. Хотя я был гораздо милее многих пацанов и в детдоме, и в интернате, как же, маленький, щупленький, белобрысый и кудрявый – ну просто ангелок, как умиленно говорили воспитатели. Знаете, как чешутся кулаки у мальчишек, когда они видят таких вот «божьих одуванчиков»? А я отлично знаю, и в доказательство могу привести трижды сломанный нос и несколько выбитых молочных зубов. Кстати, именно из-за этого зубы у меня стали «гармошкой», ебать их, так что хожу с пластинкой допотопной во рту. Мы приехали. Водитель открыл нам дверь и попрощался (облапав глазами самую старшую девчонку, дылду лет пятнадцати). Новая школа-интернат оказалась меньше, но как-то чище и неуютней, что ли. Особенно меня не впечатлил российский флаг, развевавшийся над входом, и какой-то угребский герб, нарисованный, видать, ребенком с ДЦП. Заведующая проверила нас по списку, внимательно рассмотрела, словно могли подменить; потом нам выдали комплект белья и письменные принадлежности, а после обеда велели зайти в библиотеку за учебниками. Девчонок повели в другое крыло, а меня оставили в комнате для шестого класса. Здесь были старые панцирные кровати, покрытые хлипкими матрасами, раздолбанные тумбочки ютились в изголовьях. Воняло мочой и кислым молоком, будто здесь жил кто-то, имевший обыкновение мочиться во сне и блевать по утрам. Я сидел, вцепившись в рюкзак, и слушал, как колотится мое сердце в ожидании окончания занятий у шестого класса. Мне очень хотелось, чтоб они приняли меня, и совсем не хотелось, чтоб они издевались надо мной. Наконец в коридоре зашлепали резиновые сланцы по линолеуму, я вскочил, положив на кровать рюкзак. Дверь распахнулась, и шумной толпой ввалились девять мальчишек. Все они, конечно, были намного выше меня; один был таким толстым, что больше напоминал шкаф. Они сгрудились в кучку возле меня, в одинаковых белых майках с эмблемой интерната (синий голубь), в шлепках на босу ногу. Мои ладони мгновенно стали мокрыми от пота, и я провел вниз по штанам, вытирая их. И решился: - Меня зовут Марк. Пацаны дружно заржали. Тот, что был повыше, подошел ко мне и, сильно хлопнув по плечу, сказал: - Ну, Марк, что ты из себя представляешь, а? - Да какой он Марк, он Свинарк, ты погляди! – это сказал шкафоподобный. Все опять начали ржать; Главный протянул мне руку: - Ну, Свинарк, меня зовут Санек. Он затряс мою ладонь. Теперь мальчишки по очереди подходили ко мне, согласно своей иерархии, и пожимали мне руку. - Чего такой кислый? - Мы все добрые, правда? – Санек подмигнул остальным. - Правда, - мне было как-то муторно и неприятно. - Пошли, сейчас будет физра. Я ненавидел физкультуру, потому что плохо бегал и был слабее всех. Но в первый день меня спасла медсестра, решившая проверить мое здоровье. Взяли кровь, собрали в баночку мочу и потребовали принести в кал в спичечной коробке, выдав эту самую коробку. Пока мои уши пунцовели, медсестра что-то писала у себя в журнале; а потом она решила проверить мою голову. У меня нашли вшей. Детям велели собрать белье с кроватей и подушки, воспитатели вынесли их во двор и сожгли, а мне сбрили волосы. Я смотрел на белые завитки, осыпавшиеся под дикое жужжание бритвенной машинки, и мне было холодно. Потом мне дали полиэтиленовый пакет и велели закрыть им лицо; на голову побрызгали дихлофосом. Я сидел так минут десять, а потом мне вымыли голову с хозяйственным мылом. И отпустили. Я забежал в туалет и увидел в зеркале какого-то неизвестного мне мальчика, лысого и бледного, с оттопыренными ушами. Я смотрел на невъебенную свою, блять, красоту, и хотелось плакать. Дверь в комнату я открыл тихо, но все сразу обернулись. Они вскочили с кроватей и закричали, указывая на меня: - Блохастый, блохастый, блохастый! В меня кинули чем-то, я увернулся; хотел выбежать обратно в коридор, но мне сделали подножку, я покатился на пол. На меня обрушились удары и оскорбления, я выл, сжавшись в комок, и даже не пытался сопротивляться. Так началась моя жизнь в новой школе-интернате. К побоям, как вы уже, наверное, поняли, мне было не привыкать, потому как терпел их на регулярной основе. Это как зразы на обед: вроде не любишь их, тошно даже, а жрать-то больше нечего. Воспитатели здесь были другие, еще более перемороженные; на мой взгляд, их девиз был: «Самостоятельность всем и каждому». Заведующая вообще появлялась на работе раз в три дня, физручка (страшная баба, даже не баба – бабомужик просто какой-то) сразу после занятий смывалась с учителем русского языка и литературы, который (видимо, из-за физручки) все время торопился куда-то. Да не в смысле к ней на свидание, а поскорее смыться. От нее, ага. Короче, для всех была лафа полная. А для меня – ебаный ад. Как-то мальчишки приволокли водяру. Это Саньку его маман денег на день рождения прислала, ну он и решил отметить. Понятное дело, мне мою долю вылили на рожу, так что я долго глаза промывал в душевой. А сами нажрались. То, что они орали, гоготали и валялись на кроватях, рылись в моих вещах – это ладно, с этим я ничего не мог поделать. Ночное дежурство учителя русского и литературы прекратилось через пятнадцать минут после непосредственного начала, так что мы могли вытворять все, что угодно, но в разумных пределах, естественно. Очень скоро их начало рвать. Я сидел на подоконнике возле душевой и слушал. Невыносимый, мерзкий звук, когда полупереваренный ужин подкатывает к горлу, когда блевота рвется из распахнутого рта наружу, празднуя свободу и провозглашая независимость. И особенно – когда вся эта сладкая масса хлюпается в унитаз. Короче, напрягает так, что самому впору два пальца в рот совать…. Санек вышел из туалета первый, почти даже не качаясь, и сразу же – в душевую. Я, дурак, не сообразил, что пора сматываться, а, впрочем, вряд ли бы это меня спасло. Он вышел, мокрый, совсем пьяный, глаза – мутные, морда красная, и прямо ко мне. - Чего, блохастый, радуешься, да? – из его рта воняло кислятиной и перегаром. Я замотал головой, а сердце давно уже слабо трепыхалось где-то в районе сведенного спазмом желудка. - Щас нам тоже будет весело, - Санек оскалился и резко толкнул меня в грудь. Я отлетел назад, больно стукнулся затылком о железные перила – и с ужасом понял, что меня сейчас скинут с лестницы. И тогда я заорал, как никогда в жизни, наверное, не орал, а Санек зажал мне рот и, вздернув на ноги, спихнул со ступенек. Не знаю, насколько захватывающим был мой полет, однако ж Суперменом я себя не почувствовал. Спасло меня, наверное, то, что там было всего одиннадцать ступенек, что я свернулся комочком и что упал под ноги какому-то дяде Степе – ну, так показалось на первый взгляд, с пола-то. А дядя Степа, перемахивая через две ступеньки, добрался до вусмерть перепуганного Санька, сгреб его и хорошенько отмутузил, пока я, свернувшись в клубок, скулил от боли. Особенно саднило коленки, словно что-то там сломалось; еще – голова, спина, задница, руки – короче, болело все. Мне было страшно даже глаза открыть. А потом я услышал хриплый, почему-то ломающийся голос дяди Степы (неужели он тоже воспитанник? Так похож на взрослого): - Ты живой? Нет, блять, дохлый. Я распахнул глаза и уставился на него. И с чего я решил, что он дядя Степа? Самый нормальный пацан, лет шестнадцать, розовые прыщи на щеках, светлые лохмы торчат в разные стороны. И вид встревоженный такой, будто собачке лапку передавило, ой-ой, сейчас заплачу. Я отпихнул его сочувствующую рожу и сел. И тут же снова лег. А дядя Степа, почесав репу, поднял меня на руки (я едва не заорал от боли) и, пыхтя, потащил вниз, в изолятор. Где-то на первом этаже в районе танцевального класса он сказал: - Меня зовут Глеб. Я слабо кивнул, уже почти теряя сознание, и ватными губами прошамкал: - Марк. Это была наша первая с ним встреча. Мне повезло: ничего не было сломано или вывихнуто, одни ушибы да синяки американским флагом расписали все тело. «Звезды и полосы», точно; Оскар Уайльд – мой любимый писатель, хоть и нудным казался мне тогда. Сборник его рассказов и повестей принес мне Глеб в изолятор, смущенно улыбаясь и переминаясь с ноги на ногу, будто девица на первом свидании. Посидел рядышком на стуле, поковырял пальцем простыни. А меня вдруг как прорвало, взял да и выложил ему все, со злостью какой-то, прям по-садистски все рассказал: и про наследственность, и про отсутствие приемных родителей, про фамилию свою, про издевательства. Он слушал внимательно, изредка вскидывая светлые брови или хмуря их. Когда я закончил… Я понял, что роднее Глеба теперь никого на свете нет, потому что он – единственный, кто знает. Я лежал и боялся: как отреагирует? Дядя Степа сжал мою перебинтованную ладонь и тут же в испуге отпустил; только я боли даже не почувствовал, сел на кровати и обнял его. Крепко-крепко, словно отца или брата. И он меня обнял. Погладил по бритой голове, локтем в плечо мне заехав, и, повторяя извинения, замер, сжав мою тощую грудную клетку как в тисках. Он вообще очень неуклюжий был, нескладное мое уебище, Глеб, спаситель, дядя Степа. Когда меня выписали, он продолжал со мной возиться, как с маленьким. Мальчишки его боялись – еще бы, этакая каланча с вечной извиняющейся улыбочкой, и за кого? За меня, самого стремного из всех, за блохастого, за звезданутого мудака. Я в кои-то веки был счастлив. Я был не один. Дядя Степа рассказывал мне множество интересных вещей: про звезды, про психологию, про литературу, про машины. Мне, конечно, все было до фени, но кое-что оставалось в памяти, какие-то навязчивые липкие слова. Он вообще был очень умный, мой Глеб, только прикидывался Иванушкой, кстати, очень хорошо прикидывался, прям не поймешь сразу. Дядя Степа учился хреново, заведующая на него жаловалась из-за хулиганства и разбоя, но на самом деле он был добрый. Совсем как я. Очень хорошо запомнился такой случай: сидим мы на подоконнике, болтаем о какой-то херне, мимо шмыгают девчонки (я почему-то всегда злился, когда они начинали теребить волосы, поглядывая на меня или, того хуже, на Глеба), из класса доносится убогая игра на фортепиано, и тут дядя Степа говорит: - Хочешь, расскажу про оранжевые спиральки? Глеб широко-широко улыбнулся, заметив мое удивление. Я думал, он уже рехнулся. - Они вокруг нас. Вообще, они очень веселые, эти оранжевые спиральки. Я б даже сказал, это такая иллюстрация позитива. Если видишь что-то хорошее – значит, это оранжевая спиралька. Например, ты. – Он протянул руку и указательным пальцем что-то нарисовал у меня на лбу. – Ты – моя спиралька. Дядя Степа сполз с подоконника и заржал. С тех пор у нас была такая фича – веселые оранжевые спиральки. Время кружилось очень быстро в каком-то бешеном тустепе, у Глеба сходили прыщи, он заканчивал десятый класс, я переходил в седьмой, мы гуляли, но чаще всего сидели в укромном уголке под лестницей на первом этаже, возле запасного выхода, которым никто никогда не пользовался. Однажды мы сидели там, вдыхая вонь, идущую из котельной, и Глеб вдруг меня поцеловал. Понимаете, поцеловал. Поцеловал, еб вашу мать! В губы! А я ему ответил. Поскольку оба мы не умели целоваться, сначала было даже больно – в основном зубам, и неудобно, и очень смешно и неловко. Потом мы решили попробовать сначала, хотя начинали ржать, стоило только посмотреть друг на друга. Но мы все-таки справились и, плотно сжав губы, коротко поцеловались. Наверное, только раз на восьмой Глеб догадался несмело скользнуть языком в мой полураскрытый рот, а дальше уж крыша совсем улетела. Я, кажется, упоминал: я недоразвитый. То есть мне двенадцать, да, но телом я тянул на десять. А дядя Степа уже совсем сформировавшийся парень, он брился (меня нервировал дешевый мыльный запах, исходящий от его щек), он дрочил на фотки телок в журналах, спрятанных под матрасом, он был жертвой бушующих гормонов. И когда у него встал, я испугался. Не просто там какой-то мелкий страх, нет: что-то жуткое поднялось вдруг изнутри, я весь затрясся, оттолкнул Глеба и зажал себе рот рукой, с ужасом глядя на него. Вскочив на ноги, я побежал наверх. Дядя Степа остался сидеть на ступеньках у запасного входа. Не знаю, о чем он думал, когда поцеловал меня, и уж точно не знаю – о чем думал я. Наверное, это было какое-то странное радиоактивное излучение какого-нибудь сошедшего с орбиты спутника. Я едва успел добежать до туалета и ворваться в кабинку, как меня вырвало. Споласкивая рот, я вдруг осознал, что Глеб, наверное, педрила, раз лез ко мне. В смысле не лез, конечно, поцелуй вышел каким-то вполне естественным, больше похожим на многоступенчатые курсы обучения, но ведь… Я сел на пол и заржал. И ржал, ржал, ржал, а каплищи слез потекли по лицу, я уже задыхался от смеха. Хуйня это какая-то была, честное слово, хуйня. - Марк, - позвал меня Глеб, заглядывая в туалет. – Марк, извини, а? Я же… Я… Он смущенно потер лоб и пожал плечами. - Черт меня дернул это сделать… Правда, не знаю, что случилось. Забей, ладно? Я, все еще хихикая, кивнул. Но забыть как-то не удавалось. Не, сексуальные фантазии меня не одолевали – я был все-таки недоразвитый слабак, так что Фестиваль Утренней Эрекции, про который шепотом рассказывал мне дядя Степа, обходил меня стороной, но все-таки выкинуть из головы поцелуй я не мог. И в первую очередь потому, что отношение Глеба как-то резко изменилось. Он защищал меня, как обычно, приносил книжки, спасал от свирепого бабомужика (физручка, помните?), но больше не рассказывал ни о чем, и про веселые оранжевые спирали я от него больше не слышал. Глеб изменился. Глеб стал старше. И у него появилась девушка. Серенькая мышка, недавно потерявшая родителей. Тогда я понял, что дядя Степа явно страдает какими-то комплексами, раз постоянно опекает всяких неудачников вроде меня или этой девочки. Ему я об этом, конечно, не сказал. - Знаешь, Марк, у меня ведь есть родной дядя, - рассказывал он мне. – И он мог бы меня усыновить. Но предпочел платить за меня в интернат… Я его ненавижу. У дяди ведь нет детей, понимаешь? А мне он присылает конфеты, печенья, книги, вроде того томика Оскара Уайльда, который я тебе подарил… Вроде Рю Мураками, Чака Паланика, Вудхауза, Франца Кафки. Это все клево, да, но я предпочел бы семью, Марк. Семью вместо книг и конфет… Однажды утром я проснулся и понял, что хочу, чтобы Глеб меня поцеловал. Подозрительное желание, я б даже сказал, тревожное; но я ж должен знать, почему мне так хочется? В конце концов, от одного поцелуя еще никто не умирал (хотя не знаю, может, какие-нибудь девяностолетние старички загибались от этого). И, перепрыгивая через ступеньку, я побежал в наше укромное место под лестницей, ведь мы с дядей Степой договорились встретиться там. Или, кажется, не договорились, с опозданием подумал я, уставившись на Серенькую мышку, обнимавшую дядю Степу перед закрытым запасным выходом. Глеб предал нашу дружбу, он привел в тайник эту девчонку. Мне сделалось так противно, так хуево, что я развернулся и ушел. В туалет.Любимое место для размышлений… Пока топал наверх, ничего не замечал, совсем ничего, думал только о нем одном. Даже не о нем – о своей глупости и наивности. О том, что всегда так бывает: доверишься кому-нибудь – и тут же предадут, впрочем, на самом деле я ничего об этом не знал, ибо единственными предателями в моей маленькой «счастливой» жизни были лишь родители. Ровно до этого момента. Сел на толчок и заматерился. Единственный, блять, друг! Единственная, мать вашу, платоническая, ебать ее, любовь! Спасатель, с хуя ли! Со злости я пнул дверь, щеколда, обиженно звякнув, отвалилась, и дверь въехала в Глеба. Он как-то по-детски ойкнул и, тряся головой, отступил на шаг. Я вскочил с унитаза и попробовал было прошмыгнуть мимо, но дядя Степа все-таки пришел в себя и схватил меня за руку. Бугай хренов! - Марк, нам нужно поговорить. Ну, начинается. Мыльная опера, Пердита разбирается с Хуаном. Часть двадцать шестая, смотрите в сто семидесятой серии… Я ожидал истерики или чего похуже, а Глеб просто сказал: - Я люблю тебя, Марк. Только тогда я осознал, как сильно воняет дерьмом в туалете, как назойливо капает вода из протекающего умывальника, как хрустит кафель под ногами, когда Глеб подошел ко мне. Он подошел… и осторожно обнял. И улыбнулся: - Ты ведь моя оранжевая спиралька. Шмыгнув носом (в ответ на вопросительный взгляд Глеба я коротко буркнул: «Насморк»), я отпихнул его костлявые длинные лапы и, опустив глаза, спросил: - А как же Серенькая мышка? И дядя Степа удивился: - Какая-такая серенькая мышка? - Обыкновенная, - я расковыривал дырку на своих шортах. – Девушка твоя. Глеб засмущался вдруг, его уши стали пунцово-розовыми, а я понял, что это чертовски привлекательно. И дергающийся острый кадык на его тощей шее – это тоже красиво. И даже мятая форменная майка на нем сидела как-то особенно впечатляюще. - Понимаешь, Марк, - начал дядя Степа объяснять мне свою Санта-Барбару. – Я, когда понял, что, ммм, испытываю к тебе какие-то чувства, очень испугался. Да. И, короче, решил как-то… - Ясно, дальше можешь не продолжать, - я криво ухмыльнулся. Если говорить честно, признание Глеба меня ошарашило. Как пыльным мешком из-за угла по голове ударили (выражение учительницы пения, совершенно клевой тетки). Я вообще бедный маленький кролик, невиннейшее создание, и тут старшеклассник заявляет: «Я тебя люблю». Жопа полная. Интересно, а каково это – быть пидаром? То, что трахают в задницу, это понятно, это знает каждый. Опять же, начнут обзываться. Будут издеваться. Да что это я рассуждаю тут, что станет хуже, будто бы раньше было лучше. Вообще повезло еще, что никому из пацанов в туалет до сих пор не приспичило. Дядя Степа переминался с ноги на ногу, немного обиженно разглядывая меня. Наконец он, видать, не выдержал, пробормотал: - Ты о чем думаешь, а? Ты мне ответишь или нет? Я ухмыльнулся и сказал: - Помнишь, мы целовались? А он ответил: - Помню. Тогда я вытянул шею и встал на цыпочки: - Слабо еще раз? Приблизившийся кадык дяди Степы нервно дернулся, а потом его противно воняющее мылом лицо придвинулось к моему, и, облизав пересохшие губы, он очень серьезно проговорил: - Слабо. И я сам поцеловал дядю Степу. Строго говоря, не поцеловал, а соединил свои плотно сжатые губы с его, ну, а потом Глебу уже было не слабо. Я думал, придется глотать чужие слюни и будет неприятно, но все было совсем не так. Ладони у дяди Степы были влажные и холодные, они были просто огромными на моей узкой спине и заполняли собой весь мир. Глеб потянул меня в кабинку. Опустив крышку, он плюхнулся на сидение унитаза и усадил меня к себе на колени. Было чертовски неудобно, потому что у него опять стоял, а я опять боялся. Дядя Степа взял мою одеревеневшую руку и положил на ширинку своих брюк. Спина мгновенно взмокла, кровь застучала в висках, и вовсе не от возбуждения, уважаемые свидетели, а от страха, ведь у меня под рукой было что-то твердое, что-то плохо прощупываемое через ткань. И поэтому Глеб расстегнул молнию и вытащил член наружу. Я не сдержался: с любопытством глянул на это чудо природы. Он был большой, розовый и уродливый, и от него воняло рыбой. Это страшилище ткнулось мне в ладонь. И я мигом соскочил с теплых, уютных колен дяди Степы и рванулся в соседнюю кабинку; меня снова вырвало. Было очень неловко, когда мы после этого устроились на ступеньках возле котельной. Мне было стыдно, ведь Глеб ужасно смущался из-за этого случая, а сам я уже начал опасаться: вдруг что-то неладно с моим желудком. Или, еще хуже, с психикой. Дядя Степа достал смятую пачку сигарет и трясущимися пальцами вытащил одну. Чиркнул спичкой, затянулся. Я в первый раз видел его таким растерянным. Он казался глупым, маленьким и беспомощным. Пряча глаза, Глеб заговорил: - Знаешь, если ты не хотел… Совсем не обязательно было заставлять себя… Почем я знаю, хотел или не хотел? Да и какая теперь разница, все, поезд умчался, только самоедством остается заниматься. Может, мне не суждено быть геем? - Марк, я больше не буду так, честно. Ты б сказал тогда, что против, я б не полез. И, видимо, посчитав данную тему разговора исчерпанной, Глеб вытащил из кармана брюк маленькую затертую книжку и уткнулся в нее. На языке международных жестов это значило: «Иди на хуй, друг, я пока не хочу тебя видеть». Так что я встал и поплелся в спальню для седьмого класса. Мальчишки узнали о нашей ссоре (спасибо, милая Серенькая мышка) и устроили мне темную. Дубинок у них не было, так что использовали подручные материалы: зимние сапоги, бутылки из толстого темно-зеленого стекла, учебники. Особенно жалко мне было книги – они рвались о мое скрюченное тело и засыпали все вокруг, как листопадом, своими страничками. Но я не кричал – это было бесполезно. Сейчас меня никто бы не услышал: ночное дежурство сегодня было отменено по каким-то непонятным причинам, а дядя Степа просто не пришел бы. Наверное. Скорее всего не пришел. Мне разбили губы тяжелым ботинком – это Санек. Он ненавидел меня с тех пор, как Глеб его отлупил, и все пытался насолить мне. Если честно, срать я хотел на всех пацанов. На их мнение, на их жизнь, на них самих – в особенности. Потому что давно понял: мы разные. У некоторых из них были родители, они забирали своих ненаглядных сыночков на выходные под расписку, и платили деньги за их содержание в интернате, и тратились на сладости. Ах-ах, как же там наш маленький, надо ему купить новые гамашики, а маленький в это время курит на заднем дворе какую-то бурду, найденную тут же, в выброшенном кем-то пакете. Это – не родители. Все, кто расстается с ребенком - не родители. И никакой суд, и никакие "особые обстоятельства" тут не при чем. Ребенок – это сердце. Видать, болезнь мамаши моей была очень страшная, раз я задумываюсь о таких вещах… Я ведь дите, а нам много чего запрещается взрослыми. Нельзя смотреть взрослые фильмы и читать взрослые книжки. Нельзя лезть в разговоры взрослых. Нельзя трогать себя там. Нельзя надоедать взрослым с вопросами. Нельзя думать о чем-то важном, потому что ты еще слишком маленький, потому что ты еще не сформировался, потому что хватит глупости всякие нести. Мои возлюбленные одноклассники ушли. Я остался лежать на полу, подтянув коленки поближе к груди и закрыв лицо руками. «Мамочка, а мамочка, где ж ты есть, сука такая? Я тебя ждал в детском доме, ждал в интернате, и сейчас жду. Знаешь, сколько жду? Двенадцать лет и десять месяцев, дорогая мамочка. У меня нежная психика, а тут столько злых деток, мамуль. Они меня избивают, они выливают мой суп в туалет, они разбивают тарелки с моим завтраком, они жалуются на меня воспитателям. Они роются в моих вещах, мам. Они крадут мое детство. Мамочка, забери меня отсюда, мне очень плохо тут, забери, пожалуйста» Я скулил, как пришибленная собака, зализывая быстро опухающий синяк на руке. Я говорил с мамой, хотя она уж точно не могла мне помочь. Но услышал: «Конечно, Марк, конечно, солнышко мое. Пойдем со мной, малыш. Давай руку, не бойся» Я завертел головой, разыскивая источник голоса, но то ли в глазах все помутилось, то ли правда было так темно… Я опустил голову и отрубился. Проснулся – оригинальное утро, ну надо же – в изоляторе. Лицо казалось чужим и ненастоящим, на нос и подбородок словно налепили куски чего-то тяжелого, неприятного. Руки опять забинтованы, голова опять болит, а рядом, на стуле – опять тихонько похрапывает Глеб. Он почему-то был сильно помят, мой дядя Степа. Я, матерясь про себя и жмурясь от боли, сел на койке. Глеб открыл глаза и сонно заморгал, уставившись на меня. И тут же, с разбегу, заорал: - Какого хрена ты не сказал мне? Какого хрена ты не позвал меня? И так далее, и в таком духе. Я улыбнулся распухшими разбитыми губами и сказал: - Не хотел тебя беспокоить. Точнее, я попытался это сказать, потому что изо рта вылетели только слюни. Ни звука. Сколько бы я ни прокашливался, сколько бы Глеб не бегал по палате с выражением вселенского беспокойства на морде, сколько бы не прослушивала меня медсестра – все было бесполезно. Я онемел. Я не мог говорить. Я не мог даже кричать. Лишившись голоса (как сказали врачи, нервный шок, такое часто бывает у детей), я словно бы обрезал какую-то прочную нить, удерживавшую меня с внешним миром. Мне вдруг резко стали неинтересны книги, которые дядя Степа приносил стопками, и его длинные монологи, которые всегда оканчивались одинаково – Глеб стискивал меня, хныкающим шепотом сообщал, что любит, что очень хочет, чтоб я снова смог говорить. И целовал, целовал, целовал, целовал… Я не сопротивлялся, но и не отвечал ему. Мне все было совершенно похуй. Мне плевать было на его чувства, важно было то, что я к дяде Степе равнодушен, что мне скучны его тоскливые глаза, и уже в печенках сидят его ласки. Да, да, Глеб все пытался меня поиметь – настойчивый, настырный юноша, истинный воспитанник интерната. Только вот прикосновения не вызывали у меня никакого отклика. Сколько б он не теребил мой член – я даже не собирался возбуждаться. Сколько б он не лизал мою грудь – я только дергался от щекотки и беззвучно смеялся. Месяца через два дядя Степа смирился, приходил, учил вместе со мной язык глухонемых, порывался порой покормить меня с ложечки, тискал меня, смотрел жалобными глазами, обязательно вздыхал, целовал мои губы с таблеточным вкусом и неизменно кончал мне в кулак. Эта слизь на пальцах была противной и липкой, и быстро засыхала, и была совсем не вкусной и уж тем более – не белой. Мутная такая жижа в малых количествах, которая спускалась мною в канализацию. Жаль только, руки потом еще воняли. Я начал терять слух. Однажды Глеб пришел, положил мне на кровать какую-то коробочку и жестами сказал: - Подарок. Открой его. Я удивился и переспросил – без слов: - Какой подарок? Дядя Степа вдруг заплакал. По-детски и навзрыд. Он вцепился в спинку кровати и чуть раскачивался из стороны в сторону, громко всхлипывая. - У тебя день рождения, Марк. День рождения, – и Глеб вышел из палаты. В этот же день я впервые услышал голоса. Они были больше похожи на звуки из плохо настроенного радиоприемника и создавали какой-то фоновый бесконечный шум в моей голове, уютно обитой изнутри мехом. Они сидели там, курили, пили виски, и говорили, говорили, говорили, говорили. Очень скоро я к ним привык и абсолютно перестал замечать то, что происходило в реальном мире. Я смутно видел знакомые очертания фигуры Глеба, и даже как будто – случайно – услышал его голос, только вот голоса внутри были намного интереснее. Заведующая детским домом подписала заявление, меня посадили в ржавый автобус и увезли в интернат для детей-инвалидов. Последнее, что я помню из той, настоящей жизни – дядя Степа, беззвучно разевающий рот и истерично прыгающий на пороге школы «Надежда». Я сонно моргнул и улыбнулся Голосу Номер Шесть, который чем-то напоминал мне Глеба. И Голос Номер Шесть сказал: - Это все сказки, Марк. Не смотри туда. Я послушно закрыл глаза. Конец первой части.
Возможность оставлять отзывы отключена автором
Права на все произведения, опубликованные на сайте, принадлежат авторам произведений. Администрация не несет ответственности за содержание работ.