Часть 1
5 октября 2017 г. в 13:22
Гоголь закатывает глаза, открывает рот, рука с пером начинает быстро двигаться над пергаментом, записывая, зарисовывая — рисует он крайне скверно — что-то важное и одновременно скрытое. Иногда это слова, иногда фраза, иногда намек — ироничный, на границе с сарказмом, колкий, едкий, совершенно не такой, как сам Николай Васильевич.
«Липа».
В половине случаев ниточка, ниспосланная видением, такая тонкая, что уцепиться за нее крайне сложно, а пройти по ней еще сложнее — того и гляди, порвется. Зато выводы распутанного клубка хоть стой, хоть падай — всегда в яблочко, особенно если яблочко упало и сгнило в болоте тридцать лет назад. В последнем случае лица обвиняемых достойны пера какого-нибудь именитого художника, конечно, если ему захотелось бы зарисовать настоящие удивление, шок и неверие в то, что темные подробности всплыли.
Николай закатывает глаза. В руках у него нет пера, и бумаги под рукой тоже нет. Гоголь падает — как подкошенный, резко, куда придется, — земля под ним, или дощатый пол, или камень, да что угодно. Яков Петрович ловит его — иногда ценой царапины на сапоге, иногда пачкая в пыли-грязи-глине брюки, все лучше, чем если несчастный писарь ударится головой об угол или о корягу и испустит дух. Умирать Гоголю никак нельзя — слишком он ценный, хотя считает себя дешевым.
Душа за полушку, остальное потянет на целый рубль, не больше.
Бинх ворчит, костеря «припадочного писаря», который может пролежать в беспамятстве несколько секунд, или минуту, или десять, а то и несколько часов, придя в себя, уже когда допрут его до кровати и уложат проспаться, прикрыв каким-нибудь кожухом и стащив с него сапоги. Бинх ворчит, но всегда навостряет уши, когда Гоголь рассказывает, заикаясь и запинаясь, что именно видел. Триста раз уже доказано, что «ересь и мракобесие» выводит потом на нужный след, и до дурака бы уже дошло.
Бинх не совсем дурак.
Коля закатывает глаза. Это происходит постепенно, по мере того как к его лицу возвращаются краски — яркие маки смущения на щеках, — а дыхание становится чаще и тяжелее. Он ведет себя тихо — виноваты тонкие стены или смущение, отчего Гуро хочется скорее вернуться в Петербург, где в его доме эти самые стены толстые и можно будет наконец-то услышать голос Николая в полную силу, где любой крик и стон останутся в пределах комнаты.
Но это пока мечты — до Петербурга далеко, работы много, только и остается, что подмечать шорох за дверью в ту пору, когда все уже крепко спят, и говорить с улыбкой «входи».
На самом деле Николай очень жадный до внимания и до ласк, что вкупе с его умением терять рассудок — в прямом смысле — заставляет уже Гуро терять голову, ввязываться в игру.
У игры простое название.
«Доведи Николая Васильевича».
Потому что дойдя до пределов невнятного бормотания и искусав руку до крови, тот, содрогаясь и выгибаясь, теряет сознание. Проваливается за грань, оставляя в реальном мире мягкое, горячее, послушное и безвольное тело. Гуро приподнимает ему веко, чтобы увидеть бельмо глаза, и фыркает.
Он рассказывает ему что-нибудь, пока тот не в себе. О том, что ему стоит лучше питаться и меньше нервничать. О том, что плохо заглядываться на чужих жен. И что никуда он не денется — сам нарвался, так сказать. Он дожидается того момента, когда дыхание Гоголя меняет тембр, обморок переходит в сон, и Яков замолкает, подгребая его к себе, укладывая так, чтобы не простыл вдруг: ночи-то стылые, а писарь — утлый.
У Коли закатываются глаза — по разным причинам. Но ничего плохого в этом нет.