Я бы очень хотела
17 ноября 2017 г. в 16:05
Холод и ночь. Почему-то фонари в проулке не горят. Тишина укрывает Юри, помогая двигаться.
— Юр, привет.
Что-то зашуршало в трубке, Юри приготовился к отказу, к привычным гудкам. Виктор же тоже сбрасывает, потому что не очень-то умеет говорить о чувствах. У русских это общая черта: неспособность говорить словами через рот. Кацуки, конечно, тоже трудно так говорить, потому что русский невыносимо сложный, но на английском что-то может сказать.
— Привет. Что случилось?
Голос спокойный, сонный, сипловатый. Первый раз в общении было не страшно, и не хотелось снять очки, чтобы чужой кроссовок их не раздавил. В маленьком дворике, освещённом сумраком, виднелась скамейка.
— Могу у тебя переночевать? У меня самолёт только завтра.
— Диван в прихожей устроит?
— Пол в коридоре — предел мечтаний.
— Приходи, дурак.
Мягко. Виктор бы так не сказал, было бы то-то вроде: «Я очень устал, я сплю, давай потом». Юри на секунду сел на лавку, ощущая холод металла спиной. Нога в гипсе ныла до русской степени «невероятно», морозный воздух обжигал лёгкие; мерзкий ноябрь. Лужи, грязь. Мир ноет в ноябре.
— Замёрз?
Дорога заняла минут пятнадцать, но открытый всем ветрам Юри почти посинел.
— Немного.
— Выгнал?
— Ага. Спасибо, что разрешил. Не думал, что пожалеешь. — улыбка похожа на ухмылку, оголённые зубы как клыки раненого пса.
— Я не зверь. Чай будешь? Будешь, вижу. Что ж ты раньше-то не уехал, раздевайся.
— Спасибо.
Только «спасибо» и осталось, по-русски очень сложно, все эти глухие согласные, непонятно, будто ветер шепчет или воющая вьюга, или удар хлыста… Каждое слово кажется злым, может, это от Виктора, может от самой страны.
Чай с лимоном, печенье, Юра даже принёс плед, укрыл, сел рядом, прямо в прихожей.
— Болит?
— Да. И тут, — указал на сердце, — тоже.
— Он мудак. Хорошо, что улетаешь домой, тебе нужно отдохнуть, поешь хоть. Только опять не до степени свинки, а то даже на юношеских не встретимся. — Плисецкий ударил мягко в плечо, но Юри уже зажмурился и съёжился, выставляя руки над головой.
— Твою мать.
— Прости.
— Дать тебе одежду?
Кацуки хотел покачать головой, но только кивнул.
— Мне не трудно. Дурачкам надо помогать, воздастся. — рассмеялся Юрий, поглаживая соперника по спине. Плисецкий — в мягкой футболке, в домашних штанах, в дурацких пушистых тапочках — так выглядит дом. Юри не видел дом уже полгода, и теперь что-то надломленное напомнило о себе. Рана закровоточила; в горле появился ком.
Большая футболка и шорты — о, слишком многое он увидит, эти руки и ноги, как палки, такие несуразные, кривые, особенно та, что в гипсе. Пришлось раздеться тут же, снова в прихожей, и Плисецкий не отвернулся, осматривая как врач. Нахмурился.
— Он тебе что, ещё есть не давал?
— Нет, давал.
— Пизды, понял.
Юри тихо усмехнулся, непонимающе глядя на хозяина квартиры.
— Давать пизды — это русский аналог «бить». Ладно, не пригодится. Надеюсь. Самолёт-то во сколько?
— Вечером, но неважно, я раньше поеду.
Метель ударила снегом в окно.
— Отменят рейс у тебя, погода ужасная.
— Пойду под мостом помру.
Плисецкий нахмурился, взял за тонкую руку и крепко сжал, глядя прямо в глаза.
— Останься. Я жил у тебя, поживёшь у меня.
Юри пожал плечами, и Юрий прочитал в этом исконно родное «русским не доверяю». Нет, Виктор не русский, он петербуржец с недоговорённостью и больной головой, он не русский, и никто из них, они все дураки. И Юри. Юри, может, более остальных русский — он бы так хорошо вписался в роман Достоевского, стал бы, этакий князь Мышкин, угнетённый собственной неприкаянностью. Как хорошо, что Кацуки не православный, это было бы невыносимо.
— Правда, я не кину.
— Зачем ты это делаешь?
— А кто, кроме меня?
Вопросом на вопрос. Юрий набрал знакомый номер — боже, час ночи, — и стал ждать.
— Юрочка?
— Виктор, а где Юри?
Кацуки, услышавший голос, имя, точнее, имена, вздрогнул.
— Дома.
— Ага. Дай его, мне спросить надо.
— Спит.
— Пиздишь ведь как дышишь.
— Котёнок, спи тоже. Он завтра улетит, не переживай.
— Переживу.
Юри выпил чай, он даже поел, и свернулся тут же на диване. Полуприкрыл глаза, и смотрел на Плисецкого, на его волосы. На зеленоватые стены, на шаткий табурет, на деревянное окно и желтоватую штору, закрывавшую ночь. Кацуки примерно такую Россию видел в Пинтересте, и теперь это утешало. Ощущение обнажённости Юры, как будто входная дверь вела прямо в душу, минуя капканы подростковой агрессии и травм.
— Ты как?
— Хорошо.
— Ложись удобно, я оставлю тебе воды. Отдыхай.
— Юр.
— А?
— Я иногда вижу кошмары, и, если что, просто можешь облить меня водой.
— Чувствую, как не высыпаюсь.
— Прости.
— Да не насрать ли? — Юрий убрал табурет, налил воды в стакан, выключил свет. Уже в темноте смотрел на гостя. Как будто зверёк свернулся, такой чужеродный, промёрзший, раненый. Лежал, свернувшись под цветастым пледом; в воздухе ощущался запах болезни. Словно бы попытка дышать заложенным носом, рассмеяться сквозь кашель, но усиленное в тысячу раз. Как спать в операционной.
А уснёшь тут?
Юра долго листал новостную ленту. Статьи, написанные официальным стилем вводили в тоску и уныние.
«Из-за погодных условий отменены все рейсы». Ага, улетит завтра. Русская зима жестока, особенно к иностранцам.
— Юри. — тихо, может, уже уснул.
— Да.
— Рейсы отменили.
— Я под мостом посплю, не переживай.
Какой дурак, неужели он думает, что бросят? В России принято и одновременно не принято бросать, это странное ощущение эмпатии, восприятие мира, где юродивых жалели и слушали, где их могли убить точно так же. Нет, Юри уедет домой целым и насколько можно невредимым, защищённым, со знанием, что Виктор — мудак, русские — странные, и жить надо комфортно.
Картонные стены хрущёвки легко пропускают не то что звуки — мысли. Слышно чужое дыхание, и как соседи хлопают дверьми, кипятят воду в чайнике. Кто-то тихо плачет, выговаривая непонятные слова на странной смеси англо-японского. Плисецкий попытался услышать, различить хотя бы из-за чего эта полуистерика.
Только стоны.
— Юри. — не нужно даже кричать.
— Да. — услышал из спальни, и замолчал.
— Чего ты там?
— Нога заболела, прости.
— Спи давай. — грубовато резанул Плисецкий, закрывая уши руками. Стрелки будильника двинулись к половине третьего; недосып из хронического превращался в хтонический, уже близкий к земле.
Слышно, как в другой комнате человек зажал себе рот руками, тихо всхлипнул, не ворочаясь, не двигаясь. Человек болен.
Эта мысль итогом долгого вечера подвела черту между бодрствованием Плисецкого и его сном.
Юри очень и очень болен.
Он не уснёт до утра.