1.
3 ноября 2017 г., 16:52
Егор Вениаминович Алексеев был непохож сам на себя. И суть этой странной, можно сказать, какой-то отталкивающей непохожести заключалась отнюдь не в смерти, которая, само собой, внесла свои коррективы: суше и словно прозрачнее стала восковая кожа, отчетливее морщины, в неподвижно-кукольном оцепенении застыло тело. Волосы потускнели и чересчур плотно облегали череп. Жизнь ушла — не догонишь. Но все же, как считал Федор, главное крылось в том, что при жизни Гошка ни за что и никогда не надел бы настолько убийственно-скучный серый костюм, да еще и до отвращения безукоризненный галстук — темно-синий в тонкую белую полоску. Просто от одного созерцания подобного унылого безобразия его немедленно хватил бы инфаркт. Или инсульт — по выбору. А уж надеть!.. Даже грима, призванного освежить и облагородить покойного, который так ловко умеют накладывать похоронных дел мастера, почти не ощущалось. Видимо, и тут родственники постарались. Не дай бог, кто-нибудь сочтет за намек на не слишком правильное Гошкино прошлое. А Федор был вовсе не намеком — он и являлся этим самым прошлым. Недаром Гошкина мать строго и решительно — нет, не умоляла! — требовала не приходить на похороны, «не позорить перед людьми». Интересно, что они сделают, если попрощаться с Гошкой заявится «бомонд», привлеченный терпким и душным, слегка тошнотворным запахом смерти? Охранников поставят на вход?
Эти могут! Благо Гошкиных денег и прочего наследства достало с лихвой и на «приличные похороны», и на всяческие необходимые при том сопроводительные мероприятия. Федор не претендовал. Ему и своих денег хватало. Например, чтобы дать взятку служащим крематория и прорваться в зал прощания с черного хода за пять минут до того, как распахнутся тяжелые дубовые двери и «родные и близкие» начнут показательно скорбеть под переливы траурного напева вычурного Альбинони.
Федор дотронулся кончиками пальцев до Гошкиной щеки, погладил выбившийся из общей благостности пушистый завиток рыжеватых волос. Почувствовав себя глупо, сглотнул подступивший к горлу ком и зачем-то отвернулся. Этот обрюзгший, стареющий мужик в дорогом гробу не мог быть его Гошкой, солнечным мальчиком, с которым вместе они провели без малого пятнадцать лет. Гошка смеялся: «Мы еще золотую свадьбу с тобой отпразднуем!» Вот и отпраздновали.
— Федор Степанович! Пора! — встревоженный шепот Марины Сергеевны — служащей крематория — раздавшийся сзади, заставил вздрогнуть.
— Иду. Спасибо вам.
Почему-то нестерпимо захотелось оказаться подальше — и от этих холодных мраморных стен, и от людей за дверью, и от того, что больше уже не было Гошкой. Прощания — бессмысленная штука, нужная скорее живым, чем мертвым. Тем, впрочем, уже вообще ничего не нужно.
В спину грянул Альбинони и следом — шорох множества чужих шагов по мраморным плитам.
Федор осторожно прикрыл за собой ничем не примечательную дверь черного хода — не дай бог хлопнет! — и не торопясь направился к стоянке, на которой оставил свой джип.
К машинам он был глубоко равнодушен, несмотря на периодические Гошкины вопли про какой-то мифический «Noblesse oblige». Дескать, обязывает — и никаких гвоздей! А Федор без затей покупал следующий черный джип Чероки, когда предыдущий начинал выказывать некие признаки беспокойства. Джип — потому что однажды, еще на заре их отношений, Гошка сказал: «Тебе пойдет джип. Надежный — как ты». А Федор и не спорил. Джип так джип. А почему черный? Лениво было разбираться с цветами. Да и все равно, если честно. Он даже не знал, какого его машина пола: мальчик или девочка. Ну… Раз джип, то, скорее всего, мальчик. И имени у джипа не имелось. Зачем давать автомобилям имена, Федор категорически не понимал. И на Гошкину очередную ярко-красную «Джульетту» или вызывающе-бирюзовую «Брунгильду» взирал слегка свысока, как на забавы милого ребенка с большим количеством тараканов в голове.
Гошка был такой… всю жизнь с тараканами. И Федора это нисколько не напрягало. Наоборот. «Любишь меня — люби моих тараканов!» — смеялся Алексеев. И Федор любил. Как уж умел.
А машину свою не любил, считая ее лишь комфортным средством передвижения. Вот и сейчас: можно не трястись несколько часов поездом, пытаясь отрешиться от разговоров навязанных судьбой попутчиков, а просто молча ехать по почти пустому в этот осенний день тракту, выкручивающему повороты и горки среди смотрящейся сегодня особенно неуместно золотой барочной роскоши октябрьских лесов. Для чего-то включенное еще по пути сюда радио тихонько что-то бормотало и даже, кажется, пело, периодически теряя и снова находя сигнал, но все это было мимо... мимо... Глазами Федор пристально следил за темной лентой дороги, стараясь не пропустить, если что, подсказку навороченного навигатора, а перед тем, что принято именовать «мысленным взором», упрямо крутился образ немолодого, странно неподвижного и как-то совершенно неправильно бесцветного мужика в убогом сером костюме. Гошка. Его Гошка.
Огонек.
Так Гошку звали в университете, где они с Федором и познакомились. Случилось это на третьем курсе, на праздновании очередного юбилея родного факультета. (Университет был солидным, с более чем столетней историей, и юбилеи там отмечали с размахом.) Вообще-то, Федор не являлся поклонником общественных мероприятий, даром что учился на кафедре научного коммунизма и планировал стать партийным функционером. (Ну, или так планировали его родители…) После учебы он шел домой, к книгам, или в качалку — тягать железо. «Федька, что ж ты у нас такой медведь!» — смеялись девчонки из его группы, а он только пожимал плечами: ну, медведь. Что уж тут попишешь! Удивительно еще, что данная кличка к нему за эти годы так и не прицепилась. Никакая не прицепилась. Похоже, дело было в очевидных всем свойствах серьезного Фединого характера: цепляться к нему считалось дурным тоном. Себе, знаете ли, дороже. Хотя Федор никогда не стремился решать проблемы силовыми методами, но окружающим хватало одного лишь взгляда на него, чтобы прийти к каким-то сугубо своим выводам.
Внешностью Федор обладал впечатляющей и, без сомнения, запоминающейся. Роста — немного выше среднего, с фигурой, про какую принято говорить: «Крепко сбитая». Не толстый, но… основательный. К подобному телу прилагалась круглая голова с торчащими ушами, совсем не добавлявшими его облику детского простодушия, и светлые редкие волосы, которые он при первой же возможности безжалостно сбрил, обнажив, к вящему негодованию мамы, некрасивый, шишковатый череп и выставив на всеобщее обозрение лицо: темно-синие, временами отливающие серым свинцом небольшие глаза под тяжелыми веками, крупный нос «картошкой» и узкие губы, периодически поджимавшиеся в нехорошей, как казалось окружающим, ухмылке. В наличии также имелись отнюдь не впалые щеки и квадратный подбородок, про который можно было бы сказать, что он «мужественный», если бы не дурацкая, какая-то наивная ямочка прямо посредине. Короче, Федор всегда, пожалуй, с самого детства, знал, что выражение: «Мужчина должен быть чуть-чуть красивее обезьяны», — к нему абсолютно никак не относится: на любом конкурсе красоты даже отъявленный гамадрил или орангутанг обошел бы Федора Колесникова по всем статьям.
К тому же Федор не отличался грациозностью движений и не блистал остроумием в разговорах. Говорил мало, но веско. Долго думал перед тем, как принять решение. Но зато практически никогда не ошибался. Учеба не представляла для него особых трудностей: память работала исправно, сессии не вводили в ступор, игры разума доставляли настоящее удовольствие. Все эти Платоны, Декарты и Карлы Марксы казались понятными и почти родными после серьезного, обстоятельного общения с первоисточниками.
Одним словом, отсутствие какой-либо подвижности в личной и общественной жизни Федор воспринимал философски. К девушкам относился подозрительно. К тем из них, кто проявлял к нему любой интерес, кроме умеренно-приятельского — еще более подозрительно. Друзей в университете не завел: господа-товарищи философы, с их неистребимой тягой к болтологии и стремлением считать себя чем-то вроде отечественной интеллектуальной элиты, вызывали у него легкую брезгливость и сардоническую усмешку. Дворовые приятели разбежались кто куда: кто в армию, кто в тюрьму. Кто женился, кто спивался потихонечку. Обычная такая жизнь.
И тут староста Полина Рыкова прижала к стене своим впечатляющим бюстом, обтянутым розовой трикотажной водолазкой в крупный рубчик, и злобно прошипела: «И попробуй только, драгоценный ты наш, снова слинять! Нос откушу!» Не то чтобы Федор сильно боялся за свой несравненный нос, но Полинин бюст его весьма смущал и заставлял свекольно краснеть и выглядеть законченным рохлей. А совсем уж терять лицо ему не хотелось. И он сказал: «Ладно. Договорились». И лишь потом забеспокоился: на что это он, собственно, сейчас подписался? Оказалось, что первая половина рыковской речи прошла абсолютно мимо него, занятого созерцанием и осознанием близости все того же рокового бюста.
Позже окольными путями все-таки выяснилось, что подписался он тягать тяжелый бархатный занавес на сцене актового зала во время юбилейно-поздравительного концерта. Став обладателем этой важной информации, Федор вполне успокоился: подумаешь, дернуть пару раз за веревочку. Как же он фатально ошибся!
Во-первых, пресловутая «веревочка» представляла собой довольно основательной толщины канат, после общения с которым ладони Федора обогатились превосходной коллекцией достаточно впечатляющих мозолей разнообразной конфигурации.
Во-вторых, тягать пришлось не один день, ибо самому концерту предшествовал целый ряд репетиций, и на них Федора обязали присутствовать под угрозой страшного проклятия и немедленной кары. Федор с удовольствием бы наплевал и на то и на другое, но Рыкову было откровенно жаль: она явно переоценила свои силы и организаторские способности, день ото дня становилась все бледнее и злее и, кажется, в любой момент, от любого неосторожного слова могла с громким треском рассыпаться искрами, как взорвавшаяся петарда.
В-третьих, ради репетиций ненавистного концерта всех участников приказом декана снимали с последних пар. А это значило, что потом придется как-то разбираться с накопленными не по твоей вине долгами. Ходить в должниках Федор ужасно не любил. Тем более что если «звездам», блиставшим на сцене, и грозили некие послабления от впечатленных их талантами педагогов, то уж никак не «веревочных дел мастеру», которого и сами-то участники не всегда удосуживались заметить в пыльных складках тяжеловесного зеленого бархата.
В-четвертых… Вот это самое «в-четвертых», похоже, затмевало собой все остальное, за каких-то жалких две недели лишив Федора и покоя, и сна, и всех прочих признаков хорошо сбалансированной нервной системы. Федор влюбился. Да так, что порой забывал дышать, любуясь из своего тайного укрытия на предмет собственных пылких чувств.
Имени ее он не знал. Все обращались к ней просто: «Огонек». Это звучало непонятно. Рыжей она не была — скорее, темно-каштановой, волосы длиной «ни два ни полтора» собирала в короткий хвостик на затылке при помощи вульгарной аптечной резинки, носила черные джинсы и безразмерные свитера ручной вязки, в чьих рукавах прятала изящные, но какие-то совсем не женственно-крупные кисти невероятно подвижных рук. Косметикой не пользовалась. Правда, иногда Федору, ни черта не понимавшему в женских уловках, казалось, что ее губы, пожалуй, блестят чересчур сочно и зазывно для того, чтобы это смотрелось естественно. Но главное… Она была живая.
Смеялась глубоким, бархатным смехом, стремительно спрыгивала с подмостков в зал и забиралась обратно, помогала в постановке номеров, что-то напевала себе под нос, рассказывала анекдоты (непременно неприличные и с матерком), кокетливо обмахивалась бумажным веером, изображая служанку Марселу в сцене из «Собаки на сене», которую представляла их группа.
Училась Огонек курсом младше и специализировалась на кафедре «Классическая философия», и это, с точки зрения Федора, только добавляло ей шарма и обаяния. Парней, избравших подобную непрактичную специализацию, он немного презирал, а вот девчонками, способными к абстрактно-философскому мышлению, искренне восхищался. Такие вот двойные стандарты.
О том, чтобы самому подойти и заговорить, разумеется, даже речи не шло. В Федоре сразу взыграли все его наиболее гадкие глубинные комплексы. По утрам во время бритья он с трудом выносил собственное отражение в зеркале. Квазимодо рядом с Эсмеральдой — сюжет, может, и классический, зато банальный донельзя. И не имеющий шансов на хеппи-энд.
Трепыхаясь в любовных переживаниях и периодически пытаясь зажать в горсти расходившееся сердце, Федор день за днем умирал и воскресал в своем пыльном укрытии, оставаясь для всех то ли звонарем собора Нотр-Дам, то ли и вовсе — человеком-невидимкой.
До той самой минуты, когда медленно поплывший в сторону занавес открыл битком набитому актовому залу вид на сад графини де Бельфлор. (Очень сильно стилизованный сад: два стула с крупной надписью черным фломастером — «Кусты»; еще два — «Скамья»; табуретка с наполненным водой тазиком — «Фонтан».)
Юркая тень в пышном белом платье скользнула в кулису, где отбывал свою последнюю ненавистную повинность Федор, взмахнула веером, причудливо разрисованным в псевдо-испанской манере, демонстративно похлопала густо накрашенными ресницами, тряхнула мелко завитыми кудряшками. По тому, как привычно замерло сердце, Федор, даже стремительно опустив взгляд долу, опознал: «Огонек». Она стояла близко. Ужасающе близко. Никогда они не были так рядом — и так далеко друг от друга. Словно вся пресловутая женская магия всколыхнулась в ней, ударив Федора своей победительной силой аккурат в солнечное сплетение.
— Гошка! — раздался откуда-то из закулисной темноты голос молодого замдекана их факультета, который на нынешнем ответственном мероприятии сам себя назначил на роль распорядителя и ведущего. — Гошка! На выход! Алексеев, ты там, что, умер?
«Кто такой Гошка Алексеев?» — успел подумать Федор, а красавица Марсела прошипела: «Иду!» — и выпорхнула на сцену.
Он не слышал уже практически выученных наизусть, довольно остроумно исковерканных в угоду моменту чеканных стихов Лопе де Вега. Он не слышал смеха в зале. Он не слышал даже собственного пульса, колоколом бившегося в висках.
Его внимание намертво прикипело к узкой, затянутой в черный корсет спине, к острым локтям, то и дело выныривавшим из белой пены кружев, к хрипловатому, неожиданно глубокому голосу, слишком высокому для юноши, слишком низкому для девушки.
«Гошка Алексеев…»
Зал взорвался аплодисментами.
А Федор и не заметил, как кончилась сцена.
— Занавес! — рявкнули где-то над ухом, и Федор вздрогнул. — Колесников! Твою мать!
Федор непонимающе покрутил головой. Это ему? Чего от него опять хотят?
— Занавес!
Руки привычно скользнули к веревке. Все-таки две недели репетиций сделали свое дело — отныне Федор даже во сне, не просыпаясь, мог выполнять эту немудреную роль. Зеленый бархат скрыл зрительный зал. Федор тихо сполз по стене прямо на пол. Внутри что-то лопнуло, оборвалось. Это было нематериально, но очень, очень ощутимо. Казалось, жизнь вытекает из него по капле аккурат на порядком облупившиеся от времени неровные коричневые доски сцены.
— Эй! У тебя все хорошо? Федя?
Раньше Федор мгновенно вознесся бы на седьмое небо от счастья, что Ей известно его имя. Что Ей небезразлично его самочувствие. Но не теперь. Совершенно точно не теперь.
— Иди ты на!.. — не открывая глаз, спокойно сказал Федор. Он никогда не позволял себе крепких выражений в стенах альма-матер, считая это ниже собственного достоинства. Он никогда не позволял себе материться в присутствии девушек. Впрочем, Гоша-Огонек не был девушкой. А сам Федор был болваном, влюбившимся в парня. Этим… как его… пидором.
— На твой? С удовольствием! — отозвались рядом. Даже сквозь плотно сомкнутые веки он увидел, как растянулись в улыбке вызывающе-пунцовые от яркой помады губы. Такие желанные, несмотря на ужас внезапного озарения.
— Занавес!
«Иди ты на!..»
Все еще не открывая глаз, Федор ощутил, как резкими, рваными рывками поползли в стороны складки тяжелого бархата.
— Надорвешься, придурок! — шепотом рявкнул он, стремительно вскакивая с пола и отнимая канат у почти повисшей на нем «Марселы». Мелкий же дрищ, а туда же — на подвиги!
— Полегчало?
В знакомом голосе было столько самой настоящей, искренней заботы об его, Федора, здоровье, что желание немедленно свернуть подлому обманщику шею мгновенно куда-то ушло. Да и, если рассуждать трезво, разве этот Гошка виноват, что кое у кого так не вовремя разыгрались гормоны (и воображение)?
На сцене сводный хор факультета торжественно выпевал:
Gaudeamus igitur,
Juvenes dum sumus!..
Огонек вопросительно заглянул Федору в глаза.
— Эй?
— Все в порядке, — обреченно сообщил тот. И для чего-то добавил: — Давление.
— Ты… это… поаккуратней… с давлением, — улыбнулся в ответ Гошка. У него была удивительно светлая, солнечная улыбка. И Федор впервые отстраненно подумал, что, кажется, понял, за что того прозвали Огоньком.
…Не сказать, чтобы после этого эпизода они стали друзьями. Федор еще больше замкнулся в себе, изо всех сил выкорчевывая из отчаянно сопротивляющегося сердца ростки своей, как выяснилось, напрочь неправильной любви. Гошка же был вечно занят каким-то очередным культурно-развлекательным проектом на благо Отечества, носился по коридорам, как торнадо, успевая между делом обласкать встреченного по дороге Федора теплом радостной улыбки и крепким, абсолютно мужским рукопожатием. Федор из-за таких случайных встреч обычно не мог заснуть, выходил на балкон и, несмотря на категорический запрет мамы, курил одну за другой сигареты «Космос», пристально вглядываясь в простиравшуюся где-то внизу ночную тьму. А потом, даже не сдав летней сессии, ушел в армию, наплевав на полагающуюся ему отсрочку и наличие в родном университете военной кафедры.
Пожалуй, это было самое позорное бегство всех времен и народов, но Федор отчетливо понимал, что поступает правильно.
Когда он восстановился, повзрослевший и еще более заматеревший, Гошки в университете уже не обнаружилось. Непостоянный Огонек упорхнул куда-то в столицу (как поговаривали старожилы, то ли в ГИТИС, то ли во ВГИК — никто толком не представлял куда именно).
Федор вздохнул с облегчением, запихав куда-то на дно памяти воспоминания о ласковом голосе и грудном смехе. И о солнечных зайчиках в темно-каштановых прядях, которые на свету становились практически рыжими. И об узкой спине, затянутой в черный, невыразимо женственный корсет.
А на пятом курсе в их группу откуда-то из области перевелась девушка Юля, и — как писали в старинных романах — судьба Федора была решена. Юля играла на гитаре, цитировала наизусть всю трилогию «Властелин колец» (пусть и в самодеятельном переводе) и даже так и не осиленный Федором «Сильмариллион». Завернувшись в занавеску, носилась с луком по суровым здешним лесам в компании таких же «толкиенутых» эльфов и вела с ними жаркие споры о творчестве неизвестных Федору бардов и менестрелей. А еще совершенно точно знала, чего хочет в этой жизни. Как выяснилось, для абсолютного счастья Юле нужен был Федор Колесников — и никак иначе. Возражения не принимались.
Пораженный ее напором, а главное — силой разбуженных его скромной персоной чувств юной и прекрасной девы, Федор и сам не заметил, как оказался сначала в ее постели, затем — в ее тусовке, ну а после (вполне закономерно) — в областном ЗАГСе под звуки торжественно-радостного марша композитора Мендельсона. Юля в эльфийском струящемся платье, пошитом ее лучшей подругой, смотрела на Федора, словно Горлум на Кольцо Всевластья, и тайком поглаживала свой еще не успевший округлиться живот.
В тысяча девятьсот девяносто первом у Федора родился сын, названный Кириллом. В том же году кафедру научного коммунизма упразднили в связи с очередными сотрясавшими страну политическими переменами, так что университет Федор неожиданно для себя закончил с дипломом, где фигурировала просто скромная надпись: «Философ». («Как у какого-нибудь Диогена!» — съехидничал его внутренний голос.) Но смеяться Федору совсем не хотелось. Разваливавшейся стране не требовались философы. Она спокойно обходилась и без Диогенов, и без специалистов в области научного коммунизма.
Денег не было. Продуктов не было. Работы не было. Зато имелись в наличии маленький сын и измученная ночными бдениями и бесконечной борьбой с пеленками молодая жена. Федор помогал как мог. Без устали таскал кричащего Кира на руках, пел ему песенки, гулял с коляской по полной темноте, потому что у младенца случилась дежурная истерика, и, дабы угомонить орущее чудовище, приходилось как следует побегать с коляской по сугробам и ухабам. В два часа ночи это представлялось таким странным зрелищем, что, похоже, любые потенциальные маньяки улепетывали от Федора, несущегося во весь опор, со скоростью, приближенной к скорости света.
Какое-то время Федор протирал штаны в качестве аспиранта и лаборанта на своей бывшей кафедре, именовавшейся теперь туманным словом «Культурология». Зарплату выдавали редко, и выглядела та откровенно жалко.
Однажды Федор сказал про себя: «Баста, карапузики! Кончилися танцы!» — и отправился в активный поиск. На помощь пришла записная книжка с телефонами всех прежних и сущих знакомцев. Федор не стеснялся, честно излагал свои проблемы и в конце концов вышел на ту самую Полину Рыкову, за которой где-то там, в личном реестре Колесникова, числился небольшой кармический должок. И точно! Как выяснилось, такую штуку, как карма, на кривой козе не объедешь — настигнет и перекроет кислород. Оказывается, Полинин супруг Леонид, носивший смешную фамилию Маленький (в связи с чем габаритная Полина с ее фантастической грудью тоже с некоторых пор стала Маленькой) и учившийся когда-то параллельно с ними на дружественном факультете журналистики, вовремя почуял, откуда дует ветер перемен, и начал потихонечку таскаться с огромными сумками-баулами в братскую Польшу, привозя оттуда разнообразнейшие товары народного потребления. На данный момент он так, как нынче было принято говорить, «поднялся», что являлся владельцем торговой точки на здешнем вещевом рынке и строгим начальником двух девочек-продавщиц. А вот за товаром ему одному мотаться оказалось уже несподручно: и увезти можно мало, и караулить в поезде весьма утомительно. А у Федора и мозги в порядке, и габариты впечатляют, и в армии он не в стройбате окопы копал — значица, и соответствующий опыт имеется. Так что Федор под испуганные охи и ахи супруги и слегка обалдевших от таких стремительных метаморфоз родителей оформил себе заграничный паспорт и присоединился к Лёне Маленькому на его торговой стезе.
Теперь он редко бывал дома, жену с сыном чаще видел на затертой фотографии в собственном бумажнике, в поездах и самолетах находился дольше, чем на твердой земле, а спать научился даже в положении «стоя». Зато появились деньги, у Юльки — настоящая польская косметика, а у Кира — яркие детские шмотки и радиоуправляемые машинки. Наверное, это все не могло заменить семье отца и мужа, но ничего лучше на пути не попадалось, и приходилось довольствоваться тем, что есть.
Босс к нему благоволил. Неблагодарный труд носильщика-секьюрити оплачивал не скупясь. Немного погодя стал доверять самостоятельную транспортировку товара. Не брезговал напиваться в присутствии так и не ставшего более разговорчивым Федора. Не скрывал от него своего вялотекущего романчика с одной из девочек-продавщиц. Жизнь определенно налаживалась.
Верный себе Федор присматривался, анализировал, заводил нужные знакомства среди торгашей. Получил возможность откладывать деньги не просто «на черный день». Потихоньку-помаленьку у него в голове начало складываться то, что в последующие, куда основательнее продвинутые с точки зрения теории предпринимательства годы станет именоваться бизнес-планом. К тому же долгие переезды в поездах, в окружении заполняющих все свободное пространство, до отказа набитых шмотками баулов, давали уйму времени для самых разнообразных расчетов и размышлений.
Случайные попутчики, как правило, предпочитали держаться от Федора подальше, принимая его, по всей видимости, за типичного бритоголового братка-отморозка. А что? Ему это даже нравилось. Подобная репутация плюс фирменный костюм «адидас» и черная кожаная куртка практически стопроцентно гарантировали отсутствие в пути неприятных инцидентов и спокойный сон. Несколько раз вообще случалось так, что почти до истерики впечатленные внешностью Федора девицы со слезами умоляли проводников поменять им места в любое другое купе. Дуры. Но Федор их понимал и изо всех сил старался не обижаться.
Вот и в тот раз две такие курицы с чемоданами, доверху набитыми купленными в столичных щедрых магазинах книгами, таращились на него с противоположной полки круглыми от страха совиными глазами. Федор сначала хотел пообещать им не устраивать стрельбу и массовое изнасилование, но затем решил, что шутки, пожалуй, не оценят, и традиционно промолчал. За три минуты до отхода поезда в купе, небрежно помахивая легкой дорожной сумкой, влетел последний пассажир и довольно бесцеремонно плюхнулся рядом с Федором, разматывая пестрый, какой-то совершенно невообразимой длины шарф.
— Фу-ух! Успел! — прохрипел он простуженным, но при этом невероятно знакомым голосом. Голосом, который моментально вернул Федора на много лет назад, заставив судорожно зажмурить глаза и едва не чихнуть, ощутив в носу вездесущую пыль бархатных кулис.
Можно было, разумеется, попытаться слиться с пластиковыми стенками купе или попросту изобразить острый приступ амнезии, но Федор счел себя выше этого.
— Привет, Огонек.
Гошка изменился. Еще как изменился! К лучшему? В первые минуты их встречи Федор даже не смог бы сказать. И ему было наплевать. Практически все силы ушли на то, чтобы не прилипнуть взглядом к Гошкиному лицу, не облизать его мысленно, как глупый кутенок радостно лижет щеки, нос, подбородок и веки любимого хозяина.
Приходилось смотреть куда угодно, только не на лицо. Но и не мимо — все-таки Федор не хотел сразу же показаться невежливым хамом. Поэтому… Волосы у Гошки стали короткими и очень-очень модно уложенными. (Даже такой валенок в вопросах стиля, как Федор, сумел бы оценить красоту укладки.) Бежевое длинное пальто из кашемира (вроде бы из кашемира…), которое Гошка аккуратно снял и тут же повесил на раскладные плечики, извлеченные из дорожной сумки, изумив тем самым до абсолютного онемения девиц-попутчиц. Светлые свободные брюки — это осенью-то, в непролазную грязь! Привычно мешковатый свитер крупной вязки, совершенно не отличающийся от тех, что Огонек носил еще будучи студентом. Туфли. Не ботинки, не кроссовки — именно туфли из рыжей кожи в цвет дорожной сумки.
Юлька людей, выглядевших подобным образом, почему-то величала «продуманными», хотя Федор и подозревал, что у данного слова должно быть какое-то иное значение.
— Федя…
Гошка всегда называл его так, никогда полным именем. И это мягкое, замшево-бархатное «Федя» каждый раз отчетливо проходилось по обнаженным нервам, порождая во всем теле острый приступ неконтролируемой дрожи. Вот и сейчас…
Федор почти силой заставил себя глядеть прямо, но практически ничего не видел. Только глаза. Карие, как и тогда, давно, с проскакивающими где-то внутри радужки золотыми искрами. (Или это просто отчаянно искрило под массивным Федоровым черепом?) И смотрел Гошка так, словно они все еще были наедине за складками пыльного зеленого занавеса — тепло и слегка испуганно. (Тебе-то чего пугаться, глупый ты Огонек?)
Повисла пауза, от которой по шкуре поползли крупные ледяные мурашки. Пришлось Федору, чтобы окончательно не расстаться с самоуважением, прервать ее самой банальнейшей из фраз:
— Как жизнь?
— Нормально. Живу помаленьку.
Гошка чинно уселся на полку и, точно записной отличник, поддернул на коленях свои вызывающе светлые брюки. Разве что ноги по линеечке не выставил: пятки — вместе, носки — врозь. Федор рядом с ним снова почувствовал себя уродливым Квазимодо и мысленно усмехнулся: некоторые вещи не меняются, сколько бы лет ни прошло.
— В Москве живешь?
— Да. Повезло, — едва заметная ироничная улыбка красивых губ. Почему Федор прежде не обращал внимания, до чего же у Гошки красивые губы? Даже, пожалуй, чересчур для парня. Впрочем, в Гошке нынче все было несколько «чересчур». — А ты?
— А я — все там же, — Федор сделал широкий жест рукой, будто приглашая полюбоваться на распиханные по всем полкам и без того тесного купе огромные клетчатые баулы. — Денежки зарабатываю, можно сказать, непосильным.
— Не пригодился, стало быть, научный коммунизм? — ехидно полюбопытствовал Огонек. Он всегда, сколько его знал Федор, был той еще занозой и язвой и, видать, таким же и остался.
Федор пожал плечами.
— Нет. А тебе классическая философия?
— Да тоже не особо. Хотя если рассматривать ситуацию в глобальном смысле…
«Ну… Началось в колхозе утро! — мысленно усмехнулся Федор. — Так, глядишь, скоро и до матерных анекдотов доползем».
У Гошки это вечно обреталось где-то рядом: тяга к высоким материям и матерные анекдоты. Правда, к его чести, анекдоты были смешными.
Разговору о высоких материях помешало явление проводницы, проверяющей билеты. Федор извлек из кармана валявшейся на верхней полке куртки билет и паспорт. Девицы напротив, что-то увлеченно обсуждая шепотом (не иначе как их с Гошкой выдающийся дуэт), судорожно рылись в бездонных дамских сумочках. В руках у Гошки документы материализовались словно бы сами собой, стоило ему только поддернуть почти до локтей рукава своего вязаного золотисто-коричневого свитера.
Федор мрачно ругнулся про себя: «Черт бы тебя подрал, проклятый выпендрежник! Черт бы тебя подрал!»
Руки у Гошки были ровно такими же, какими Федор их помнил: узкие запястья, длинные изящные пальцы, совсем не по-мужски ухоженные ногти. «Быть можно дельным человеком и думать о красе ногтей»? Вниз по позвоночнику хлынула волна нестерпимого жара, в крошечном купе сразу стало нечем дышать. Ноздри забивал терпкий, цитрусовый аромат какой-то совершенно нездешней Гошкиной туалетной воды. Федор ничего не понимал в импортных парфюмах. Ни хренулечки.
— А окна здесь открываются? — зачем-то спросил он у проводницы, хотя подобные нюансы всегда предпочитал выяснять опытным путем.
— Нет, уже запечатали на зиму, — равнодушно отозвалась та, что-то черкая в своих бумагах. — Не беспокойтесь, поезд тронется — включится вентиляция.
«К черту вентиляцию! Мне бы мозги слегка остудить!»
Когда поезд тронулся, а проводница приволокла четыре комплекта почему-то вечно пахнущего сыростью постельного белья, Гошка сказал:
— Пойдем покурим?
Федор кивнул. Вообще-то, курить он бросил, когда родился Кирилл, но иногда, чаще «за компанию», все-таки случались рецидивы.
— Если сигаретой угостишь.
— Угощу, отчего же нет?
Они выбрались в ржавый скрипящий тамбур, где Гошка вытряхнул из странной удлиненной пачки какие-то тонкие, явно бабские сигареты и протянул одну Федору. Должно быть, тот посмотрел дико, потому что Огонек независимо дернул плечом.
— Да, я курю такое. И да — они с ментолом. Так будешь?
Федор поморщился.
— Буду.
Чиркнула золотистая зажигалка. (Федор таких даже за границей не видел.) Сигареты, как и предполагалось, оказались дорогой пафосной дрянью. Но озвучивать свое мнение на сей счет Федор не стал — имелись и другие темы для разговора.
— Ты где сейчас? Болтали что-то про ВГИК, про ГИТИС…
Гошка хмыкнул.
— Не попал. Там, знаешь, не слишком провинцию любят. Я в ПТУ пошел. На швейника.
Федор покосился подозрительно.
— После философского — и в ПТУ?
— Да ладно, — беспечно махнул рукой с зажатой в ней вычурной сигаретой Гошка. — Главное — правильно расставить приоритеты.
— А ты… правильно расставил?
— Еще бы! Зато я нынче работаю на самого Славу Зайцева.
Федор напряг все имеющиеся в наличии извилины. Что-то такое, кажется, Юлька…
— Это тот, что наших фигуристов одевает?
Гошка хрюкнул и подавился дымом.
— Фе-е-едя!.. Ну ты даешь! Это же еще когда было! А сейчас у него — собственный модный Дом, и он — наикрутейший отечественный кутюрье.
Федор сразу устыдился своей дремучести. Вот ведь! Крутого кутюрье не признал. (Настанет время, и он будет не только помнить по именам всех отечественных и западных звезд высокой моды, но и выучит, чем, скажем, Кевин Кляйн отличается от Версаче, а тот же Слава Зайцев — от Валентина Юдашкина. Но это случится еще не скоро.)
— Значит… Ты тоже хочешь стать… ну… этим… кутюрье?
— Непременно! — улыбнулся Гошка, и Федор, стараясь не растаять от его улыбки, снова вспомнил, почему того прозвали Огоньком. — Вот увидишь: ты еще сможешь гордиться знакомством с самой настоящей звездой подиумов!
Федору было плевать на все подиумы мира, но он кивал, соглашаясь, что обязательно будет гордиться и сидеть в первых рядах на модных показах.
— Я даже занавес могу почти профессионально тягать, — неуклюже пошутил он и встретился с каким-то странным, непонятным Гошкиным взглядом.
— Найдется там, кому занавесы тягать. А ты просто сиди в первом ряду.
— Договорились.
Они еще немного подымили и поболтали. Затем вернулись в купе, застелили чистым бельем постели. (Федор с легкой душой уступил Огоньку нижнюю полку, хотя изначально планировал за свой, честно купленный, билет стоять насмерть.) На предложение Федора переодеться, Гошка только презрительно дернул плечом и заметил, что такими глупостями не занимается, а эти брюки у него вообще дорожные и прямо-таки до отвращения надоели. Приедет к родителям — вынесет на помойку.
— А в свитере не жарко? — не без ехидства полюбопытствовал Федор.
— Жа-а-арко!.. — томно промурлыкал поганец Гошка, вогнав тем самым в краску обеих уже улегшихся с книжками на своих полках девиц. И потянул свитер вверх.
Федор забыл, что прежде умел дышать. Забыл, зачем он здесь. Забыл обо всем, кроме медленно-медленно обнажавшейся молочно-белой кожи живота и довольно крупной родинки около аккуратного пупка. Выдохнуть получилось лишь тогда, когда свитер оказался отброшен на полку, а внезапно обнаружившаяся под ним совершенно вырвиглазной смеси разномастных оттенков футболка весьма благопристойно вернулась на положенное ей место.
— Нравится? — поинтересовался Гошка, невинно кося глазом перед зеркалом, вмонтированным в дверь купе, и как-то одновременно исхитряясь поправлять пострадавшую в процессе раздевания прическу, многозначительно передергивая мышцами спины.
— Ничего себе попугаистая маечка! — просипел непокорными связками Федор, глядя на это откровенное непотребство.
— Сам расписывал, прикинь?
— Талант, — общаться больше не хотелось. Хотелось уткнуться мордой в стенку и хотя бы чисто условно, но побыть наедине со своими мутными, стыдными мыслями и желаниями.
Федор, проигнорировав хлипкую лесенку, подтянулся на руках и вскинул себя на верхнюю полку. Внизу почему-то обиженно сопел Гошка. «Жаждете поиграть в игры, господин будущий великий кутюрье? — мстительно подумал Федор, прислушиваясь к этому сопению. — Вот ведь чучело! Нужно будет позвать его, что ли, в вагон-ресторан. Или подобным небесным созданиям ни к чему такая ерунда, как грубая материальная пища? Живут исключительно возвышенными духовными эманациями?..»
Поезд неспешно катил вперед, постукивая колесами на стыках рельсов, Федорово убежище покачивало, и, как всегда в дороге, на него снизошел сон, хотя сперва казалось, что нынче ни в коем случае не удастся заснуть.
Похоже, внизу что-то говорил Огонек, перебрасываясь шуточками с успевшими отойти от первоначального испуга девицами. Ездила туда-сюда, словно по нервам, дверь купе. Пахло лимоном и традиционной дорожной курой — все мимо. Федор спал и видел какие-то странные разноцветные сны, в которых они с Гошкой тоже ехали куда-то, только не просто в общем купе, а вдвоем.
Проснулся он утром, когда проводница пошла по вагону, громкими воплями поднимая заспавшихся пассажиров и призывая их сдавать постельное белье. Поезд приближался к конечной станции. Еще не до конца отойдя от сна, Федор покрутил тяжелой башкой, надеясь обнаружить где-нибудь поблизости Гошку — и никого не нашел. На полке лежал тщательно свернутый в аккуратный рулон комковатый матрас и жалко выглядящая без белой наволочки плоская подушка. Не висело на вешалке экстравагантное пальто, да и сама вешалка в принципе отсутствовала, как и рыжая кожаная сумка с Гошкиными вещами.
— Доброе утро! — бодро пропела одна из попутчиц. (Федор так и не запомнил их имен. Или вообще не удосужился спросить?) — А Гоша велел передать вам, что встретил знакомых и ушел к ним.
— А больше Гоша ничего не велел мне передать? — мрачно буркнул Федор, остро чувствуя, как и без того не слишком шикарное утреннее настроение стремительно летит вниз.
— Велел! — встряла в разговор вторая девица, как раз в это время ожесточенно вытряхивавшая свою подушку из порядком пожеванной наволочки и морщившая нос от летевших при этом во все стороны перьев. — Он велел передать: «До встречи!»
«До встречи!» — эта фраза оказалась тем самым контрольным выстрелом. Болезненно заныло где-то в груди его здоровое, словно у молотобойца, буйволиное сердце. Чертов Гошка! Гадский Огонек! Чтоб тебе икалось всю оставшуюся жизнь!
Федор точно знал (ощущал всей своей трухлявой, за минувшие сутки пришедшей в абсолютную негодность сердцевиной), что никакой встречи их впереди не ждет, что они, сколь бы пафосно это ни звучало, каким-то идиотским образом исхитрились профукать данный кем-то свыше последний и единственный шанс. Ну и хрен с тобой, золотая рыбка! Подумаешь! Не больно-то и хотели!..
Он послушно сдал постельное белье встрепанной проводнице, умылся и почистил зубы, изучил клочья светлой щетины, жалкими пучками пробивающиеся на помятой физиономии, и решил, что бриться будет дома — некого ему нынче поражать собственной неземной красотой. А Лёнчику и так сойдет — лишь бы драгоценные баулы были на месте. Баулы не подвели. Лёнчик встретил на перроне с двумя похмельного вида мужиками-грузчиками. Вещи качественно и быстро перетащили в ожидавший на привокзальной площади Лёнькин «пирожок» одна тысяча восемьсот двенадцатого года выпуска.
Все это время Федору было совершенно не до того, чтобы выглядывать на перроне в толпе пассажиров знакомую фигуру в модном летящем пальто. Совершенно не до того. Он и не выглядывал. Разве что совсем чуть-чуть, краем глаза. А в голове почему-то, будто заезженная пластинка, навязчиво вертелось:
Дыша духами и туманами…
Духами и туманами…
Духами и туманами…
Нет, черт возьми, не то! А ведь когда-то приличным человеком был, вроде тех девиц в поезде, книжки умные читал, а не только детективы Бушкова про Пиранью.
Послушай: далёко, далёко, на озере Чад
Изысканный бродит жираф…
Вот это уже ближе! Жираф, да еще и изысканный… Точно, он!
Федор все-таки без всякой надежды в последний раз покрутил головой, пытаясь разглядеть на привокзальной площади одного-единственного изысканного жирафа, но, разумеется, никого не увидел — лишь со всей дури врезался затылком в железо Лёнькиной идиотской колымаги — так, что искры посыпались из глаз. Докрутился. В самом деле, Колесников! Хоть бы подумал дурацкой своей башкой: где ты, а где тот жираф?
… далёко, далёко, на озере Чад…
…дыша духами и туманами…