После бала... после баттла — в смысле
15 октября 2017 г., 15:04
— Подобно тому как в настоящее время каждый думает о куске насущного хлеба и некоторых удобствах, так точно некогда всякий заботился о свободе своей половой жизни, — говорит Слава убийственно серьёзно и поднимает в воздух указательный палец. Он пьян настолько, насколько это возможно в пять утра в Питере — то есть до изумления, до нетвердого дыханья, трели соловья…
Слава Карелин — дебил угашенный (и не угашенный — дебил тоже), в сопли и в говно убитый, даже сидеть относительно ровно уже не способен — и поэтому Мирон сначала оглядывается недоуменно: послышалось, что ли? Поискал привычно галюны взглядом: пиздят всё, что не отличить от «реальной» реальности. Мирон вот всегда знал, когда к нему «особые гости» заглядывают, кивком незаметным приветствовал, подождать немного просил — и не доёбывался ни до кого, мол, «тоже их видишь?» — ибо схуяли? Потому как чувствовал ясно и обидно, что хрена с два — его это и только, персонально-блядь-обустроенное. Врач долго и нудно разъяснял про псевдо- и истинные галлюцинации, про «высокую степень осознанности» и «сохранность критики», но хуй там плавал: будь у него критика сохранна, стал бы Мирон Янович в пять утра со Славой в одном… помещении напиваться, и просто — напиваться до обнубиляции*, и просто — со Славой в помещении… Риторические всё вопросы, фигура нетрезвой речи — а говорил-то про жизнь половую и свободную кто? Оглядывается, по второму кругу тела бессознательно-счастливые в уме перебирая: этот, не — не тот, этот — не тот, э…
— Слышь, Аксюморон, ты плово… полово, это, свободен вообще? — У Славы какой-то подозрительной хуйней загораются глазки, и он смотрит на Мирона удивительно трезво, несмотря на внезапно заплетающийся язык.
Значит, не послышалось. Славик, блядь, Карелин — поди догадайся, что он и про такое умеет! Ну надо же, а всё «кишки на залупу» бы мотал…
— А ты, новое солнце и луна всея русского рэпа, зачем интересуешься?
Свободен он как птица в последнем полете (от облака до вертела в дешевом ресторанчике). Как камень посреди дороги, как странник и его странная сраная тень. И свободны его руки — и карманы и даже память — от следов телефона, вот что действительно интересно. Телефон проебал, хера ли… И баттл проебал, да, «Аксюморон»? Ты с собой-то особо не разговаривай — люди смотрят. Ну как смотрят… ну как люди — вон Слава не унимается:
— Не ебу в конец, но надо!
— Какая-то совсем постироничная метафизика пошла… — рассеянно говорит Мирон и по карманам ещё раз тщетно шароебится, хоть на проезд наскрести по сусекам рассчитывая. За руль он сейчас хуй сядет — не, сядет, конечно, и даже педали не попутает, но, что с желанием в стену ближайшую въебаться на скорости в сто двадцать поподелать, Мирон не знает. Это не страшно, не ново и уж точно не стоит слов. Просто домой — лучше на такси. — Слушай, у тебя деньги есть?
Его собеседник (неведомые боги, простите за слово «собеседник»), видимо всё ещё в сладко-спиртовом мареве забавные слова «ебу» и «конец» повторяет, над не менее забавными их сочетаниями дебильновато смеётся, и Мирон вдруг очень остро хочет оказаться подальше от этого бара, этого потного придурка и от… От себя не съебёшься даже под убойной смесью антиконвульсантов и ингибиторов обратного захвата серотонина (неселективные — вкуснее, от селективных — меньше тянет блевать под утро) — а Слава внезапно выдает новую минимально-осмысленную фразу:
— Деньги — говно дьявола, — и смеётся сам себе, над средневековым догматом уссыкается — придурок, что с него взять. — И, это, у меня бабла дохуя нихуя, но займу сотку-другую бывшему королю, чего уж там.
— Давай, — покладисто соглашается, с чокнутыми спорить — Сократа не уважать. Мирон ждёт — терпеливо, смирно, пока чужие мокрые пальцы, воняющие пивом и разочарованием, суетливо раскладывают по кучкам многочисленные «сокровища», извлеченные откуда-то из недр глупой красной кофты. Бумажки («Шпаргалки, блядь, что ли?»), открывашка, рекламная глянцевая дребедень («Всех промоутеров города с протянутой рукой обошёл, болезный?»), ключи, мелочь, ещё заляпанные чем-то красным бумажки, чеки… Мирон стоит перед тихо матерящимся себе под нос Славой и наслаждается — пожалуй, почти искренне — абсурдностью ситуации. Камю может нахуй пойти камни катать — с Сизифом вместе — у него тут покруче философская проблема вырисовывается: сможет ли МС Гнойный отличить наличные от списка покупок? Хотя, не похож он на человека, составляющего списки…
— О, нашёл!
Слава радостно суёт под нос скомканную пятисотку. Слава даже не интересуется — зачем ему деньги, Слава победил дракона и не ебёт… И не ебёт — Мирон выцепляет купюру из влажных пальцев, кивает, раздумывая о приличествующей случаю благодарности, но говорит почему-то совсем про другое:
— Будь же ещё более великодушен — скажи: Ваня ушёл, не в курсе?
Мирон не замечает такого неуместно-домашнего «Ваня», и Слава не делает вид, что не въезжает тоже:
— Татуированный хер? Да ты его сам прогнал, вроде, он же телефон забирал, ну…
Блядь, точно. Наученный горьким опытом оксимироновской пьяной активности в отношении некоторых социальных… контактов, скажем так, Евстигнеев теперь старался правдами и неправдами после достижения определенной концентрации алкоголя в чужой крови лишить его доступа к безграничным возможностям… Фраза вышла слишком запутанной для нынешнего состояния, и поэтому Мирон махнул рукой на её окончание. Ясным было одно: телефон — у Вани, Ваня — ушёл (может быть даже домой), Ваню…
Ваню проебать нельзя. Но — завтра. Искать, забирать телефон, может быть даже — не, ну не извиняться вот прям так сразу, но… Завтра. Мирон забывает благополучно, что хотел Славу поблагодарить, а Слава и не ждет ничего по ходу — вон, отвлекся уже и мужика какого-то бумажками посыпает. Мирон сжимает в кулаке пятисотку и этот блядски-бесконечный день — и выходит навстречу сухому и холодному утру.
Ловить такси в одной ебаной рубашке (а по ощущениям — пуховик бы не помешал, ну что за прелесть это питерское лето!) — хуйня ещё та, и Мирон отвлекается на вязкую жвачку привычно-опостылевших мыслей. Ну, блядь, Ваня-то… Ваню проебать никак нельзя — Ваня на крайняк — самый, когда невмоготу — совсем. Когда эмоциональный аккумулятор разряжается до приставучего писка, когда не чувствуешь ни-ху-я — и только от этого нихуя хреново до мурашек, до зуда под ногтевыми пластинками — тревожно. И когда не понимаешь — зачем люди спят, почему не трахаются часами напролет, как перестать уже говорить (потому что горло дерет, с губ некрасивыми сухими пластами сползает кожа, а слушать тебя — уже, блядь, — некому)? В такие моменты можно — Ване позвонить можно, написать — можно, наорать, не открывать дверь (потому что встать с кровати — нельзя и страшно, а у него — есть ключи), уткнуться лбом в колено, кинуть подушкой, рассматривать татуировки…
А главное — единственное, что в конечном итоге имеет значение — можно не переживать, что кинет. Не вообще (так вопрос никогда не стоял — Мирон умудрялся быть здесь реалистом) — но внезапно. Без предупредительного выстрела, без объяснения. Не уйдет — вот просто, однажды, оставляя за собой — одного, как слизняка беззащитного и мягкого — вдруг. Ваня — надежный. Ваня — нужный. Ваня — друг…
Ох, друг, садись, дорогой, мигом домчу! Мирон невыразительно машет пожеванной пятисоткой и говорит адрес. Водила радостно блестит зубами и слишком широкими зрачками и даёт по газам. За окном зачинаются трудо-выебудни, а Ваня смотрит так… Мирон понял давно — не дурак. Больной, но не настолько же — а Ваня смотрит. Пусть смотрит! Хватит с бедного Мирона Яновича пока — не выбрался ещё из предыдущей любовной ебанины. Ебанинушка его — уж шестилетняя как — в твиттер вон хуйню всё строчит. И не в твиттер, и, может, не всегда хуйню — но хватает — с головой. По брови, блядь, в дерьме — хватит с него пока. И с каждым очевидно-существенным доводом (Дима-расстройство, дерьмо-Родина-мать — один довод охуительней другого) громче звучит между висками сомнительное и сопливое: а Ваня — не такой, он мягкий, уютный… Он приходит вечером — и слушает, слушает, слу… Будит утром — и говорит, говорит, из ямы ебуче-бездонной вытаскивая. Ваня молчит — ненапряжно, прикасается — непротивно, и себя — спокойно-привычно — трогать даёт. Не дёргается, дыхание не задерживает, не потеет и не орет («руки, блядь, не распускай, аффективный») — а теплый и удивительно-реальный под ладонью. Может и стоит — попробовать, Ваня не такой, он — умнее, наверное, да…
«Да ведь ты, сука, прежний хуесос, Мирош! — Говорит внутренний голос с немецким почему-то („почему-то“? серьёзно, „Мирош“?) акцентом. — Ты натурой своей ссученой, порченной, хитровыебанной святого до греха доведёшь. Фазами своими замучишь: манией кишки вытряхнешь, а депрессией — мозги сгноишь». Хе, сгноишь. Забавно. Так забавно, что хоть петл… А, приехали! Ну ничего — в другой раз, да, Мирош? Да — и Мирон расстается со Славиным прощальным подарком, выбирается из машины и хлопком раздолбанной двери отсекает и мысли, и голоса, и Ва…
Утром «и жить, и работать» хочется ещё меньше по сравнению с незабвенным предыдущим вечером. Это Мирон воспринимает как негативное чудо и вдупляет в потолок минут тридцать после пробуждения. Потом его страдательно-похуистичный настрой побеждает мочевой пузырь (пузырь-победитель, хули), а потом ноги как-то незаметно ведут его к кофе, а потом он запинается о вчерашнюю рубашку и вчерашний же день наваливается безобразной тушей на плечи. Нужно вернуть телефон. Забрать машину. Нужно узнать, чего он вчера накатил сразу после баттла — аж отпустило только под утро и в компании Гнойного, блядь. О, кстати, нужно вернуть Славику деньги, нужно написать чего-то жизнеутверждающего в твиттер, Диму… Больше всего на свете Мирону нужен мир и покой, а он выходит на улицу и пиздует спортивным шагом к Ване — ибо нехуй, покой нам только снится (снится каждую ночь обычно как его расчленяют, а он ничего не чувствует, но… из песни слова не выкинешь).
Вани дома нет, но сил идти куда-то ещё — тоже нет, поэтому он сидит в подъезде (хоть не на хрестоматийной ступеньке — на широком теплом подоконнике, благослови проектировщика его проектировщицкий бог) и тупо ждет. Стекло приятно холодит бритый затылок, в Ванином подъезде — благолепие и тишина. Мирон слышит подходящие по звуковому рисунку шаги за три этажа до. Ваня не любит лифты. Ваня аккуратно берет его за плечо и говорит:
— Подъём всем окси-частям.
Это его — их, уже, наверное — старая шутка, которая родилась не в очень весёлые времена. Конкретно — когда Мирон отказывался надевать штаны, потому что «ноги всё равно не его, а какого-то блядского Окси. Вот Окси пускай и одевается, если ему нужно, а Мирон Янович будет лежать, в одеяло окуклившись, и без блядских штанов, всем всё ясно?». Ваня, скорее всего, тогда и понятия не имел… А слово «деперсонализация» за ругательное почитал, но за «Окси» зацепился и как-то по частям в голове у Мирона ноги с руками и головой слепил. Не, ну таблетки — да, но без Вани и таблетки бы хуй кто пил. Диссоциация между конечностями и мозгами, вроде, ушла — а «окси-части» остались.
Мирон не дергается, веки разлепляет, смотрит — и молчит. Отвечать не хочется, рот раскрывать не хочется, извиняться, объяснять-просить-оправдываться — да кому, блядь, такое хочется?
Ваня въезжает-врубается-заныривает в его состояние привычно — сразу. Открывает дверь, заходит в квартиру, пропускает на кухню — мимо. Тут же выкладывает телефон (Мирон не проверяя знает — заряженный на сто сорок шесть процентов), кратко-конспективно докладывает диспозицию: ребята — ждут, не моросятся. Гнойный — ну, в своём репертуаре, люди — а) утверждают, что слив подстроен, б) Окси скатился в ебеня, а-атписка, в) в рот ебал и т.д. и г) Окси — чемпион, и не ебёт.
Ваня не отражает собственной позиции. Не лезет в ду… никуда не лезет, только спрашивает:
— Нормально доехал вчера? Я там оставлял, тебе на такси хватило?
До Мирона не доходит-не доходит, а потом как нихуя и не дойдет! Ваня по глазам чужим невдупляющим понимает, вздыхает преувеличенно-тяжело, лицо в татуировках прячет.
— Рубашка, карман, ну не тупи — я ж показал даже. И пуговичку застегнул, как в детском-садике-средней-мать-его-группе!
Оу, тот карман он и не проверил — Мирон с вялым стыдным сожалением вспоминает благополучно закинутую в стиралку вещь. Ваня, нельзя быть таким, блядь… таким, а!
Мирон мотает головой, что, мол, в порядке всё — с Ваней тяжело сегодня. Нужно свалить, пока не стало чересчур депрессивно-беспросветно. Ваня молчит — и только смотрит опять так… ну так — с собачьим счастьем и тоской на глазном дне (хуй знает, что там у нормальных людей — пятна, диски или сосуды, а у Вани — дворняга, крупная, умная — и неправильно, по-щенячьи наивная). Ваню хочется обнять, поцеловать, укусить, погладить — хочется и можется, но вот момент неподходящий, совсем. Поэтому Мирон прячет заботливо выключенный телефон, поднимается, пытается что-то сказать — напоследок, из ненужной вежливости, но ему улыбаются одними губами и машут лохматым темечком вслед. Мирон выходит на улицу и идёт — как его жизнь в последние… лет тридцать — по пизде.
МС Гнойный живет у черта на куличках (Господи, даже черту, наверное, было бы зашкварно прозябать в настолько убитой панельной девятиэтажке, нетронутой ремонтом и двадцать первым веком). Звонка Мирон не находит, и спустя непродолжительные псевдоинтеллигентские муки совести он стучит в дверь. Потом — кулаком. Потом — пинает в неё с непонятным разочарованием и собирается уходить. На пике разочарования и душевной боли дверь распахивается с удивленным:
— А я думал, что за хрен с горы тут долбится, нахер?
У Славы на носу темные очки («он, блядь, реально ёбнутый, что ли?») и извиняющаяся, почему-то, улыбка.
— Ты, это, не обижайся, — говорит Слава потом, — тут вечерами нарик с четвёртого ко всем ломится, он в неадеквате совсем. Я ему открыл один раз, думал помогу чем по-братски… Кровью ещё три дня ссал, поверишь?
— Поверю даже без вещественных доказательств, — говорит Мирон. («Не хочешь подержать, пока отливаю? Ну смотри, я такое нечасто предлагаю»)
— У тебя кошками воняет, пиздец! — возмущается Мирон. («А ты мне всухую проебал, Окси-Шмокси!»)
— Ты часто губы красишь? — вежливо интересуется Мирон. («Эй, у меня девушка, вообще-то есть, ты часом не охуел?»)
— Я Летучий Голландец, — невпопад отвечает Мирон.
Славик фоном пиздит что-то про альбом, про ожидания «фанатов, я сам хуею», про «как ты мой адрес узнал, лысая башка, дай пирожка…». Мирон забывает о том, что пришел деньги отдать, что кошками несет, что телефон он так и не включил. Славик не напрягается, не удивляется — он, вообще, где-то в своём мире и на гостя ему глубоко параллельно.
Предвосхищение неудач имитирует чувство независимости — поэтому Мирон сидит на чужом скрипучем диване из неограниченной серии «Прощай, молодость!» и независимо предвосхищает весь грядущий пиздапокалипсис локального масштаба. В масштабах его — Мирона Яновича, получеловека-полу… — жизни.
Полетаем в пизду, блядь.
Примечания:
Обнубиляция — лёгкая степень оглушения