ID работы: 6103975

#слежка

Слэш
R
Завершён
527
автор
sarcARTstic бета
Размер:
348 страниц, 23 части
Описание:
Посвящение:
Примечания:
Публикация на других ресурсах:
Разрешено в виде ссылки
Поделиться:
Награды от читателей:
527 Нравится 118 Отзывы 233 В сборник Скачать

Часть 10

Настройки текста
Юнги не спрашивает, почему они приехали в место, так ласково прозванное «логовом бабника», как и не интересуется о том, нужен ли он здесь вообще. Чонгук выглядит подавленным и заброшенным в собственный мир; с тех пор как он увидел разломанный надвое фотоаппарат, он расставался с ним только во время вождения. И сейчас, сидя с камерой в руках и пропадая взглядом в силуэтах деревьев, он рисует его в собственном воображении; его улыбка падает ярко-желтой каплей и растекается в скулы, веки и очертания когда-то нежно-розовых — теперь же безжизненных — губ. — Я… Извини. Я не должен был говорить тогда те слова и… — Замолчи, — лицо Гука кривится в гримасе раздражения, и он вновь пытается ухватиться за исчезающий облик старого, не переставшего даже после смерти быть лучшим друга. Но тот пропадает, убегает, ослепляя белыми-белыми, словно прозрачными вспышками. Всё это напоминает воздушного змея: натянутая в попытке притянуть как можно сильнее нить в конце концов обрывается, разрезая уходящие во внутрь сердца гифы. Ёнджэ — тот самый воздушный змей, почему-то ещё живущий радостными квадратными улыбками и веселым смехом в разуме того, кто отказывается верить в его холодно-смертельные руки. — Прости. — Я не могу рассказать, — спокойно, вместо пытающегося вырваться наружу «ты не захочешь узнать меня такого». — Просто есть такие вещи, с которыми трудно расставаться. И такие, с которыми невозможно попрощаться. И когда тебя спрашивают о них, то… Это трудно объяснить. — Если честно, мне иногда кажется, что ты эгоцентричный придурок, но потом… — Юнги заливается румянцем; ему трудно говорить это, пока язык завязывается в самый настоящий морской узел. — Потом ты говоришь вещи, благодаря которым этот образ начинает рушится. И… Это трудно объяснить. Казалось бы, что журналистов отучают от бесящего каждого в университете преподавателя «это трудно объяснить», но прямо сейчас, когда дело не касается очередной статьи, всё становится куда сложнее; слова — это лишь способ передать те самые, порой являющиеся игристым вином чувства, описание которым не строятся по выданному учителем плану. — Что ты думаешь в такие моменты, когда этот образ рушится? Они говорят совсем тихо, подобно ветру, играющему с их волосами, и шуму пролетающих по ночам мимо окон светлячков. Ладони Мина касаются сухой травы, пока пальцы дотрагиваются до чужих — ни холодных и ни теплых, а каких-то непонятных, безжизненных — фаланг Чонгука. Это легкое, почти неощутимое прикосновение похоже на фейерверк, открытое с брызгами в новогоднюю ночь шампанское и трепет крыльев только что увидевшей свет бабочки; на одни сплошные, столкнувшиеся воедино противоречия: сухие дожди, бесцветные радуги и забывшие обо всём о н и. — Думаю о том, что это и правда трогательно. — Я трогательный? — линия ухмылки рисуется на чонгуковском лице, и он без особого злорадства хмыкает в попытке уточнить смысл произнесенной ранее фразы. — Нет, ты придурок. Но трогательный придурок. — Ты тоже придурок, — Чонгук не знает, почему улыбается, продолжая смотреть на мягкие очертания растущих вдалеке деревьев. Но ему впервые не хочется вновь укрываться пеленой холодности и делать вид, что ему всё равно, что ничего не происходит; камера выпадает из рук на ласкающуюся к ветру траву. — Ты хоть раз можешь обойтись без своего «придурок»? — Считай, что это как «хён» к твоему имени, Юнги-придурок. Юн смеётся от глупости произнесенного и от ноток детскости, редко присущих такому вечно холодному, не умеющему, но желающему заботиться о ком-то младшему. Складывается ощущение, что Чонгуку холодно и он пытается завернуться в самого себя, сжаться и не впускать никого в свой и без того покрывшейся ледниками мир, но затем — тихий, пробивающийся сквозь сезонные заморозки смех. — Это было глупо, — давясь смехом и кидая слова на выдохе, заключает парень. — Я знаю, — Гук серьезно кивает головой в ответную и тяжело выдыхает накопленный в легких воздух; его взгляд снова падает на лежащую на траве камеру. — Но теперь хотя бы есть повод для веселья. — Не видно, что ты хотел бы веселиться. — На самом деле не хочется, но… — Это трудно? — журналист поворачивает голову, смотря на такого потерянного, впервые оголяющего хотя бы больше, чем одну сотую своих чувств парня; на его лице мягкая понимающая полуулыбка, в то время как напарник согласно кивает головой в ответ. — Поэтому мы и приехали сюда? Тут становится легче? — Тут становится легче только с определенными людьми. Юнги смущенно опускает голову, пытаясь спрятать широкую-широкую глупую улыбку где-то в пространстве окружающих их деревьев, травы и валящегося сломанного фотоаппарата. Наверное, это безумно наивно и до чертиков нелепо, но тело не слушается, буквально паря от повторяющихся в голове слов. Чонгук же мягко хмыкает в ответ тишине и тяжелому дыханию старшего. — Мне нужно посмеяться? Это самое глупое, что могло прозвучать сейчас. Но Чона это почему-то впервые не бесит. — Я сказал что-то смешное? — Я думал, что ты шутишь. «Чёрт, зачем он такой идиот?» — Чона трясет лишь от одной мысли, что это наивное, чаще всего ничего не умеющее, ленивое и по-детски ведущее себя существо умиляет его; он и понятия не имеет, почему недостатки человека превращаются в повод для смущенной улыбки. Чонгук держится: серьезное лицо, губы в форме тонкой линии и бесцветный тон, пока внутри самые настоящие штормы, сахарные проливные дожди и желание укутаться в Мина, словно в мягкое пушистое одеяло. — Я даже не знаю, что тут стоит сказать. — Главное, чтобы ты нашёл, что сказать в статье, — Юн касается кончиком указательного пальца разбитой губы и тихо шипит, чувствуя, как саднящая, самая противная по его мнению боль распространяется по всему очагу повреждения. — За остальное я уже даже не беспокоюсь. — Болит? — Как будто тебе есть дело, — парирует Юнги, отвечая на поставленный вопрос очередным недовольным, смешанным с болью шипением. — Ну… Немного. — Да, болит, — Юнги кажется, что он находится где-то в параллельной вселенной; там, где у Чонгука больше нет повода оправдываться за проявленную заботу, а у Юна — бегать по кругу в поисках выхода из сложившейся ситуации. — Но меня больше интересует то, что мы будем делать дальше со статьей. Теперь она знает нас в лицо и, скорее всего, позаботится о своей безопасности ещё лучше. Как тогда? — Это я должен задавать такой вопрос «теоретической стороне», но всё как обычно, — саркастично, в своей привычной манере проговаривает Чонгук; ему и самому кажется, что они в очередной раз попали в какую-то неимоверно сложную ловушку. — Но, если честно, я и сам не знаю. Сейчас стоит хотя бы зализать раны… И, наверное, тебе стоит бросить всё это. — Что? Мне? — Юнги слабо хмыкает. — Я же правильно услышал? — Юнги, ты не понимаешь. Всё это начинает становится опасным. Если раньше я мог позволить тебе находится рядом, то теперь понимаю, что нельзя. Она не шутила, когда говорила, что сделает всё возможное для того, чтобы от нас избавиться, если увидит ещё хотя бы раз, — Чонгук ловит чужой вопросительный, полный желания разрыдаться взгляд и искренне ненавидит себя за произнесенные фразы; но у него и правда нет другого выхода. — Тебя не учили этому. Ты не знаешь многого. Да и одному удобнее, потому что если и работать в такой ситуации в «слежке» вместе, то слаженным дуэтом, а не… — Разве у нас не слаженная работа?! — Нет, Юнги. Неслаженная, — Гук говорит правду, несмотря на отвратительные, зародившиеся от этого в груди чувства. — По крайней мере, не достаточно слаженная, чтобы работать в такой опасной обстановке. Мы связались не с какой-то обычной девчушкой-простушкой, вывести на чистую воду которую легче некуда. Она жила с участником криминальной группировки, училась руководить в этом же духе и вообще… Я не хочу оправдываться за то, что является правдой. Тебе пора прекратить. Авторство я тебе обеспечу, не беспокойся. — Мне не нужно авторство, — у Юнги посаженный голос; напоминает шепот дождя, капли которого срываются, падают и умирают на асфальте. — Я… — Хорошо. Что ты тогда хочешь? — Ничего, — совсем обиженно, почти как ребенок, из последних сил пытающийся сдержать рвущиеся наружу слёзы; Мин задыхается, пытаясь переварить полученную информацию, и не унимается, каждой клеточкой своего ноющего от побоев тела чувствуя проносящееся туда-сюда раздражение. — Так бы сразу и сказал, что хочешь работать с тем парнем-стажером. Зачем только обещал, что поговоришь с начальником? Зачем вообще тогда возился со мной, таким чертовски ненужным, если я бесполезный? — Я не говорил этого, — Гук устал от этих истерик, от вечного подорванного чужого самолюбия и разваливающейся гордости, из-за подростковой, проявляющейся именно так ревности. — Я просто сказал, что это опасно. А это действительно опасно, Юнги. Если бы ты сейчас не устраивал истерики, а сел и действительно подумал, то сам бы всё прекрасно понял. — То есть я устраиваю истерики?! — старший срывается на крик; из его уст вырывается нервный смешок обиды. — Я устраиваю истерики?! Я не устраиваю истерики! — Да, конечно, — Чон наигранно соглашается, быстро качая головой. — Именно сейчас ты спокоен. Мин Юнги — самый настоящий, впадающий в истерики подросток с его странно проявляющейся ревностью, психами и прочей стандартной ерундой переходного возраста, с желанием быть таким же спокойным и невозмутимым, как и сидящий сейчас напротив подорвавшегося на ноги старшего Чон; с нервными смешками и навернувшимися, застелившими флёром обиды глаза слезами. Младшему ничего не остается, как встать и попытаться сделать хотя бы один шаг вперёд. — Не подходи, — хрипло бросает Юн в попытке успокоиться; эта эмоциональность является его изъяном, семейным клеймом, передающемся по наследству, и вечной проблемой. — Стой там. — Да, я связался с настоящей сучкой-истеричкой с именем Мин Юнги, но это не значит, что я хочу от тебя избавиться. Просто это действительно опасно, я ничего не выдумываю. Ты и сам прекрасно это ощутил. Но если тебя это не пугает, то ладно. Чонгук делает шаг вперёд, снова, ещё немного. Один — покрасневшее от переизбытка чувств лицо Юна; два — тяжелое сбитое дыхание старшего; три — трясущиеся руки Чонгука и нелепые объятия. — Я сучка-истеричка. Класс. — А кто же ещё? — Мне нравилось «придурок», — последнее слово заставляет Гука довольно хмыкнуть и уткнуться носом в теплое плечо старшего; он, как обычно, пахнет своим парфюмом, немного порошком и гранатовым шампунем с привкусом не выветривающейся свежести. — Хочу тебя ударить. Гук насмешливо хмыкает, вновь пропитываясь в эту исходящую от Юнги юность; в детские фразы, такие же впору обиды и поведение, растущее на фоне ревности и «это моё»; вдыхает гранатовый аромат как можно больше и утыкается в ключицу, оставляя лёгкий поцелуй на горячей-горячей цвета выпавшего девственного снега кожи. — Как же хреново, — тихо-тихо, почти неслышно. Чонгук выдыхает в чужое плечо. — Кажется, что рёбра сейчас отвалятся. А если ударишь, то стопроцентно отвалятся. — Прекрати искать отговорки. — Я серьезно, — его ладонь превращается в кулак; ноющая, только сейчас понявшая сама себя боль отдается во всём теле отголосками прошлых ударов. — Я даю тебе водительский руль с условием, что моей семье не придется собирать деньги на похороны или лечение. — Кажется, я чувствую твое недоверие, — Юн насмешливо, но по-доброму хмыкает, наконец-то чувствуя власть над находящимся в его руках и жалующемся на жизнь младшим; последний же пытается побороть неприятные ощущения, словно в попытке слиться с сидящим рядом напарником и его волосами аромата свежего граната. — Тебе не кажется, — бросает Чон, пока его лицо украшает полуулыбка и почему-то светлый, наполненный непонятными сгустками эмоций взгляд. Он наконец-то встаёт на ноги и следует к автомобилю, где занимает место пассажира и включает расслабляющую японскую музыку. Юнги смирился даже с этими песнями, японскими ругательствами и даже с тем, что, несмотря на преданность и любовь к данной стране, у Гука была полная непереносимость аниме, манг и прочего, связанного с вышеперечисленным. Поэтому, наверное, работа с Хосоком в конечном итоге всё-таки переросла бы в вечные наивные ругательства, детские перепалки и вражду, назвать которую «неглупой» было бы тотальной ошибкой. Юну непривычно держать руль, что всё это время находится в руках младшего, сидеть в кресле, которое полностью пахнет чужим парфюмом и крепкими отголосками такого же впору кофе, смотреть на Чонгука, который словно сканирует взглядом оказавшийся за стеклом машины пейзаж, и быть тем, кому вешают на плечи пусть такую, но всё-таки ответственность. — Болит? — Юнги действительно понимает и сочувствует; ему хочется закутать младшего в плед, заботу и собственные объятия, кормить домашней едой и приносить зеленый чай и белые таблетки-пуговицы, когда боль будет переходить порог терпимого. — Будет болеть ещё больше, если ты продолжишь докучать тупыми вопросами. Хорошо, в горячий суп Юнги обещает добавить щепотку своей любви и чуточку яду.

***

Смотря на квартиру Чонгука, можно легко описать человека, который обитает здесь реже, чем убитые приходящей через каждые два дня домработницей пауки. По периметру стены три огромных окна, струящийся свет из которых прерывается широкими черно-ночными шторами и окончательно теряется в углах укрытой полумраком комнаты; мебель не выглядит обжитой, несущей энергетику своего хозяина и, уж тем более, по-домашнему теплой — лишь отголоски мрачных силуэтов и жесткости темно-коричневого дерева. На мгновение складывается ощущение, что эта поглощенная холодом, мраком и чернотой квартира является извращенным гостиничным номером, не привыкшим к посетителям; но Чонгук, что и есть синоним эгоистичности и сарказма, вписывается в эту картину геката в роли истинного короля подземного, погребенного в пучину полночи царства. Младший сваливается на кровать без каких-либо попыток противоречить нуждающемуся в отдыхе телу; каждая его конечность ноет от сковывающей боли, что вынуждает согнуться в попытке успокоить очередную волну наваливающегося на плечи негатива. Гук не знает, есть на его теле видимые синяки или ему только кажется, что неприятно-черная синева разрастается по диаметру его конечностей. — Эм… Может, тебе принести обезболивающее или всё-таки сделать компресс? — Со. Мной. Всё. Хорошо, — делая особое ударение на каждом слове, Чонгук чувствует, как буквально ненавидит не умеющего проявлять заботу так, как бы хотелось младшему, Юна. — В отличие от некоторых, я в состоянии не сваливаться на задании и не падать в обмороки из-за поднявшейся температуры. — Я не падал в обморок, — будто ставя под вопрос собственные слова и воспоминания, то ли утверждая, то ли спрашивая самого себя и выкрашенные в серые цвета стены, недоумевает старший; ему кажется, что эта квартира, пропитанная мраком, переворачивает картину лежащего на постели Гука в какое-то другое, более извращенное русло чужих мыслей. И, чёрт возьми, Мин определенно не хочет об этом думать. — Да, конечно, это я падал в обморок, — по голосу парня можно определить, насколько трудно ему дается каждое слово; тело покидают последние силы, и даже льющийся обычно без остановки сарказм кажется сейчас самой настоящей пыткой. — Лучше включи какой-нибудь фильм. Не хочу просто так валяться, смотря в потолок или слушая твою болтовню. Мин знает: Гук только делает вид, что не нуждается в заботе и опеке, когда в холодильнике наверняка только остатки минеральной воды и засохший, уже давно просроченный кетчуп; только притворяется, что не может вынести присутствие теперь сидящего на его постели и включающего телевизор старшего, хотя с удовольствием потягивается, чувствуя побои на больной спине, когда на экране появляются белые, мелькающие на темном фоне субтитры. Юн не знает, почему Чонгуку стыдно за всё то, что присуще людям; почему ему кажется неправильным проявление эмоций, заботы и принятие её в ответ или даже просто так. Почему, когда дело заходит о чем-то, кроме эгоизма и сарказма, напарник напоминает пытающегося убежать от общества ребенка с собственным, выстроенным отдельно ото всех миром. — Что за идиотский фильм, — не проходит и трех минут от начала фильма, как Чон, уже чисто из вредности, выносит приговор снятой в прошлом году картине; ему кажется уместным выбрасывать из своего поганого рта подобные, словно пропитанные ядом колкости, в какой-то мере уже переставшие задевать понимающего истинные намерения своего напарника Мина. — Я не хочу смотреть подобную ересь. — Нам только показали пейзаж парка, в котором происходит завязка, — Юн объясняет подобные вещи словно капризному, пытающемуся откусить руку каждому, кто попытается погладить его по голове, дитю. — Ты ещё даже не увидел главных героев, чтобы говорить так о фильме. — Нам уже три минуты показывают пейзаж и голоса на фоне. Это глупо. — Тебя всё раздражает, — Юн устало вздыхает, понимая, что в таких ситуациях люди, привыкшие к одному виду жизни и её ведению, ломаются словно подростки, когда дело доходит до чего-то, что не было присуще им всё это время. — Только это не так. Ты уже не знаешь, к чему придраться, только бы вдруг не показать, что тебе на самом деле нормально. Наверное, эти слова должны были бы произноситься на повышенных тонах, когда руки Юнги заходились бы словно в приступе лихорадки, но это похоже на успокаивающую колыбельную, нотацию от слишком уставшей для этого дела матери, пытающейся не уснуть, проговаривая очередное слово. Чонгук только хватается за чужое холодное запястье и сковывает его словно непрочным живым браслетом; единственное, о чем он не лжет, — так это о фильме, который всё ещё выглядит отстойным. Его сердце пропускает несколько быстрых ударов вкупе с ускорившемся дыханием старшего; кажется, что в глазах последнего на секунду проскакивают белые пятна, в итоге собираясь в картину происходящего на экране телевизора сюжета. Но не проходит и несколько секунд, как: — Эй… Гук? — слыша размеренное дыхание напарника, Юнги непроизвольно улыбается; Чонгук выглядит таким беззащитным и невинным, когда спит, утыкаясь носом в промявшуюся под его головой подушку. — Уже уснул… Гук непроизвольно, не контролируя всё ещё ноющее от боли тело, поджимает колени; его руки путаются в накинутом на него одеяле, простыне и даже лежащей под головой подушкой, пока не притягивают конец согревающей ткани одеяла к самому носу. Его лицо напоминает синоним размеренности и тихого-тихого блаженства по причине вскоре наставшего успокоения. Юнги поднимается с постели, взглядом исследуя находившиеся в комнате детали: ровно сложенные стопки ещё не глаженных черных маек, лежащие на тумбочке дорогие часы, закрытый, но подключенный к зарядному устройству ноутбук и стоявшие рядом с телевизором печатные фотографии в темно-коричневых деревянных рамках. Казалось, что вышеперечисленное было единственным, что являлось отражением души сейчас мирно спящего на своей наконец-то ставшей теплой кровати парня. На всех фотографиях улыбающийся неподдельной квадратной улыбкой парень со светло-рыжими волосами, голубыми глазами — скорее всего это были линзы — и белой-белой кожей, походящей на фарфоровую; на одной рамке висит ярко-красная, украшенная какими-то изображениями котиков повязка. Наверное, это был студент, с которым младший мог познакомиться в университете или просто парень, приехавший на заработки, или… Если честно, Мину не нравилось строить сюжетные линии, многие из которых могли существовать лишь в его голове; и те, которые были как-то связаны с Чонгуком, но не с Юнги. Журналист не может сдержаться от съедающего его детского-девичьего любопытства, искренне ненавидя себя и за открытую крышку ноутбука, и за появившуюся на экране строку загрузки, и за покорность своим — порой абсурдным и неправильным — желаниям. Ноутбук оказывается в спящем режиме, где достаточно подождать окончания загрузки и вернуться к начатому, пока Юн успевает несколько раз изменить ход своих мыслей и кинуться к кнопке выключения. Но его останавливает на мгновение заставляющий пропустить несколько быстрых ударов сердца шок и смешанное с ним недоумение, так и осевшее на немного вздернутых вверх уголках губ, вкупе с высвечивающимися на экране фотографиями. Юнги спит в машине, Юнги в этом чертовом костюме для официанта, Юнги шагает по улице и Юнги, широко улыбающийся встречным лучам согревающего бледную кожу солнца; Юнги, пытающийся разобраться с кассиром в магазине, что неподалеку от издательства, и Юнги, черт возьми, пьяный в хлам; Юнги, сидящий у себя дома с чашкой кофе; Юнги, такой домашний и слабо улыбающийся уголками губ… М и н Ю н г и. На следующей фотографии, снова и снова; меняется фон, выражение лица и одежда, но всё тот же человек — с горящим взглядом ребенка и улыбкой, искренность которой сродни младенцу. Мин медленно поворачивает голову, смотря на всё ещё мирно спящего и ничего не подозревающего парня; человека, который делал эти фотографии с почти первого их дня знакомства. В манере, в ракурсе и даже в чертовом освещении чувствуются изменения от первого и до самого последнего фото; конечное и чертовски домашнее сделано так аккуратно и красиво, где солнце словно вырисовывает собственные картины на чужих руках сквозь полузакрытые жалюзи на расположенном рядом окне, где даже растрепанные в разные стороны волосы кажутся синонимом мягкости и уюта, а помятая, будто побывавшая в торнадо футболка, передает настроение истинного, царящего тогда в Мине спокойствия. Фото, сделанные в тайне от, как оказалось, достаточно пригодной для этого дела модели; Мин впервые нравится самому себе: во весь рост и даже с этими чертовыми растрепанными волосами и ненакрашенными глазами, помятой, ещё пахнущей сном футболке и длинными, кажется, безразмерными шортами. Наверное, Чонгук мог бы стать отличным фотографом; да и моделью, кстати, тоже. Гук выглядит идеальным ровно до того момента, пока не приходит время говорить о том, что бьется отголосками искренности и отражением заботы в разбивающимся от переизбытка чувств сердце; пока не приходит время перестать переводить эмоции в шутку, сарказм и молчание.

Юнги не был бы самим собой, если бы не это:

— Вставай, извращенец! Дрочишь на меня, пока я ничего об этом не зна- Наверное, если бы Гук понимал в тот момент смысл сказанного, ему было бы больше стыдно за произнесенные слова, чем теперь понимающему абсурдность сделанного Юну. Пытаясь сфокусировать взгляд на расплывчатом силуэте своего напарника и истерически не засмеяться, наконец-то обработав полученную в его мозг информацию, Гук слабо улыбается уголками губ и ещё больше укрывается предоставленным в его полное распоряжение пледом. Чон ненавидел в людях те самые качества, которые каким-то особенном, словно назло, образом собрались в его напарнике: детская наивность, инфантильность, порой действительно глупо-тупые выходки и идиотизм, смешанный с искренностью во многих аспектах жизни; Мин Юнги был каким-то непонятно правильным-неправильным, заставляя Чонгука чувствовать легкое чувство в животе и быстрые, ускоряющиеся с каждым разом всё сильнее удары, кажется, сходящего с ума сердца. Казалось, что они уже давно поняли чувства друг друга, но всё ещё боялись, стеснялись, пытались ненавидеть, смириться и, черт возьми, были настоящими по-детски взрослыми идиотами. — Что? — Чонгук смеётся, вовсе позабыв о сковывающей его секунду назад боли; Юнги же затихает, чувствуя себя самым настоящим дебилом, которому уже давно бы стоило отдать место в книге Рекордов Гиннеса. — Да даже если бы ты вставлял себе пальцы в задницу и сладостно стонал прямо передо мной, вряд ли бы я… — Гук останавливается, на секунду пропуская в разум вырисованную в его фантазиях картину, — ладно, я подумаю насчет этого. — Извращенец! — А ты лазаешь по чужим ноутбукам и выдумываешь себе разного вида идиотизм, — Чонгук чувствует себя таким придурком, когда понимает, насколько сильно смог романтизировать сделанные им фотографии своего напарника; настолько, что вряд ли бы мог мастурбировать, смотря на чужое улыбающееся и открытое встречному солнцу лицо. — Ты называешь Гаи слишком эмоциональной, не имеющей обдумывать ситуацию прежде, чем что-то сказать или предпринять, но при этом полностью повторяешь её изъяны и ошибки. Как вообще можно было додумывать до такого? — делая особое ударение на последнее слово, Гук проглатывает вырывающийся наружу нервный смешок. — До такого? Да ты придурок и извращенец, доводящий меня тем, что, к сожалению, в своё время я не перетрахал половину университета! Ну, извините, не было необходимости! — Или просто никто не давал, — Гук вновь по-нервному хихикает, и единственное описание этому смеху является прекрасное, не дающее повод для вопросов и претензий прилагательное «пидорский» и никак иначе. — Чон Чонгук! — Юнги не столько чувствует себя униженным, сколько разозленным, желающим поставить мелкого, решившего, что он в праве говорить подобные вещи, на место; но выходило, если честно, не очень, напоминая схватку пытающегося быть храбрым кролика и уже заранее знавшего исход событий волка. — Чёрт, — парень тяжело вздыхает, понимая, насколько бесполезно что-то объяснять или спорить, и продолжает, — не хочу с тобой разговаривать. — Да ладно, не обижайся, — Гук слабо улыбается уголками губ, чувствуя свою вину за произнесенные несколько секунд назад слова; порой ему хочется заклеить себе рот за подобное, но каждый раз, когда ему хочется быть заботливым, милым и искренним, включается тупая, но живущая с ним уже столько лет и исправно работающая защитная реакция. — Извини. Слушай, это не то, что я хотел сказать. — Но всё равно сказал! — смотря на себя сейчас со стороны, Юнги, наверное, без лишних вопросов согласился бы со своим прозвищем истерички, но пока он только эмоционально взмахивает руками и обиженно, сдерживая почему-то накатившие на глаза слезы, смотрит в одно сплошное никуда, даже сквозь всё ещё лежавшего и с трудом шевелившегося напарника; чем меньше человек ему дорог, тем меньше он реагирует на выпады. И да, Чонгук задевает его. — Какая теперь разница, что ты хотел, а что — нет? Почему всё время, когда всё становится более-менее нормально, ты выкидываешь что-то, что… что… да чёрт! Хорошо, Юнги признает, что он чёртова не умеющая держать себя в руках истеричка, но даже сейчас струящимся по его щекам слезам есть оправдание: Чонгук заставляет испытывать его диссонанс, бросаться из одной полярности в другую и не понимать, где и с кем он находится на самом деле. Мин запутался: где настоящий Чонгук, что из сказанного им является правдой и, чёрт возьми, что им делать дальше. И, оставаясь с этими вопросами в полном одиночестве, не видя поддержки и понимания со стороны младшего, парню хочется закутаться в одеяло с головой, накрыться по самые кончики волос и больше никогда не видеть солнечного света. Ему больно: его лёгкие и грудь сковывает, пока сердце ноет, плачет и, черт возьми, задыхается от накативших волнами отчаяния чувств; ощущение, будто внутри пустая, выкорчеванная злыми воронами пропасть. Эта игра «оттолкни/притяни» выматывает, накручивает нервы на оголенные провода и заставляет мысленно скручиваться от засевшей под ребрами боли; хотеть прекратить всё это и не прекращать никогда одновременно. — Юнги… Блять, да, я придурок! Что ты хочешь услышать?! — Чонгук вскакивает, чувствуя, как боль неприятно отдается в пояснице; ему хочется говорить с Юнги спокойно и так, как он пытается делать каждый чертов раз, но в итоге, когда нервов уже не хватает, получается лишь какой-то кромешный пиздец. — Хоть что-нибудь, не напоминающее «Мин Юнги такой долбаеб, унижаю его как хочу»! Что я тебе сделал, блять?! Если то, что ты говоришь, и то, что ты думаешь, одно и то же, то… Кто мы друг другу?! Он сказал это. Юнги сказал это спустя столько дней мучений, самобичевания и желания закопаться куда-нибудь в землю, чтобы никогда не видеть этот чертов, вселяющий в него ещё большую неуверенность, свет. Его дыхание сбито, ноги подкашиваются и словно складываются в своеобразную гармошку, играя не на привычных черно-белых клавишах, а на чужих нервах, и без того натянутых тонкой струной, и чувствах, разбивающихся подобно хрупкому стеклу. Ещё немного, и их сердца будут напоминать сожженные, выкинутые за ненадобностью лампочки. — Я не знаю, — холодно; в таких ситуациях Гук предпочитает вести себя именно так, пока у Юна внутри настоящий пожар, вспышки фейерверков, бурлящее шампанское. — Юнги, успокойся. Ты ведешь себя как истеричка. — Пусть я истеричка, — Мин тяжело выдыхает, устав кричать, пытаться что-то понять и добиться чего-то от человека, закрывающегося от собственных эмоций даже тогда, когда те проникают в вены, бурлят отголосками боли в висках и застревают комком в глотке, — но… Забудь. Неважно. Плевать… Не хочу об этом говорить. Юнги ведет себя как истеричка только с людьми, которым может доверять; раньше, когда порог терпимости из-за подколов и самого существования его тупоголового напарника превышал норму, Мин предпочитал отмалчиваться, переживая тихие приступы глубоко внутри себя. Сейчас же, когда слова затрагиваются не его самолюбие, гордость или что-то ещё, уже не столь важное, а более сильные, заслуживающие ценности чувства, Юну становится плохо лишь от одной мысли, что эта игра может закончится одним сплошным «оттолкни». — Юнги, я правда не знаю. Я не могу себе сказать что-то, потому что, во-первых, понятия не имею, что это может быть, а во-вторых, в конце концов, это может оказаться ложью. Я не хочу лгать тебе или ещё хуже — давать тщетную веру во что-то, — искренность; Гук говорит это тихо, с придыханием и быстро бьющимся сердцем. — И те фотографии, которые ты видел… Не имеют никакого отношения к тому, о чем ты подумал. Правда. Мне просто понравилась твоя внешность. Я не говорил, но я люблю фотографировать и… Знаешь, я просто… Чонгук тяжело выдыхает в пустоту. У Юнги заплаканное, покрасневшее от бурлящих, создающих диссонанс внутри чувств лицо и будто испачканные гранатом губы; руки заходятся в мелкой дрожи, ладошки потеют, пока он поправляет взъерошенные, торчащие в разные стороны волосы. Словно нарисованные синей акварелью вены оголяются, проползая реками по выкрашенной в чисто-белый карте. Обстановка отдает напряженностью, взрывающимися вокруг подобно атомным бомбам чувствами и осевшей на подоконнике пылью; воздух становится вязким, терпким и приятно-приторным, оседая на кончике языка еле ощутимой ванилью. Юнги делает вдох, пропуская Чонгука сквозь себя: сквозь белую, словно сахар, кожу и разливающиеся волнами вены, сквозь сжимающиеся от недостатка воздуха лёгкие и отравленные любовью органы. Они играют на нейронах вселенной. Мин подходит ближе, касаясь пальцами чужого запястья в тщетной попытке успокоиться; это чувство оседает на рёбрах, скребется изнутри, съедает и без того пронизанные ядом органы. Чонгук доверяет, слабо выдыхая в чужое, оказавшееся с ним на уровне лицо — щеки цвета спелой вишни, то ли от былой злости, то ли от накрывшего с головой подобно водопаду смущения. Юн на цыпочках в успешной попытке балансировать, тонкими пальцами вцепившись в майку прижавшего его к себе Гука. От последнего веет неуверенностью, но необузданным желанием, смешавшимися в непонятный коктейль чувств и нежности, протекающей по венам на чужую, оказавшуюся под ладонями младшего кожу. Мин не говорит ни слова, но Чонгук слышит его молчаливое «всё будет хорошо», будто отдающееся где-то в зазеркалье их отделившихся от тел душ. Младший приближается, оставляя лишь пару сантиметров, прежде чем окончательно сократить расстояние и накрыть чужие гранатовые губы безжизненно-белыми своими. Мрак накрывает их с головой, окутывает пледом чернил и плетет паутину нежности. Руки Чонгука — в чужих волосах, пока Юнги слабо выдыхает прямо в губы. Всё это кажется запретным, неправильным и таким замечательным одновременно, что сердце играет в темпе аллегро, напоминая сошедший с ума маятник. Один — легкое касание. Два — мягкое чонгуковское «прости», ушедшее в память облаченных во тьму стен. Три — Юнги снова притягивает всё ещё сомневающегося, боящегося сделать лишний шаг на встречу Гука. Юн напоминает пришедший в действие вулкан, самую настоящую эксплозию, где вместо лавы — дышащие надеждой и ароматом горького кофе чувства. Мин Юнги утыкается в чужую шею, где тепло, привкус шампуня с гранатом и так и оставшееся висеть в воздухе «прости». — Боже мой, что ты ел! Чонгук портит момент, которого они ждали вдвоем, жаждали так сильно, сами того не подозревая и боясь в той же мере. Но это, черт возьми, и его момент тоже, поэтому Гук не допускает мысли о том, что это могло быть как-то иначе. Неловкость и осознание произошедшего медленно подкрадываются к разуму, обмякшему от безысходности и ступора телу. Скорее всего, он нашёл себе новую проблему, тему для раздумий и самобичевания, разрушая новый устой и стереотипы в собственной голове. Юнги тоже кажется, что они поступают неправильно, но это «боже мой, что ты ел» вынуждают эти чувства утихнуть на несколько мгновений. Он больше не утыкается в чужую теплую шею в надежде утихомирить бешено бьющееся сердце. «Это неправильно. Это всё неправильно», — эти мысли становятся синхронными с разорванными объятиями и смущенными, опущенными на пол взглядами обоих. Если Юнги и хотел что-то ответить, то побоялся выплюнуть вместо слов своё разрывающееся на режущие осколки сердце.
Примечания:
Отношение автора к критике
Приветствую критику в любой форме, укажите все недостатки моих работ.
Права на все произведения, опубликованные на сайте, принадлежат авторам произведений. Администрация не несет ответственности за содержание работ.